Я опустил кольца в мелкий нагрудный карман пальто и ничего не сказал. Он снова вздохнул и, к моему удивлению, пропел тоненьким тенорком сказочного гнома, приглушенным почти до пределов слышимости, несколько тактов популярной песенки, по которой некоторое время назад сходила с ума вся Александрия, Jamais de la vie, – Мелисса все еще танцевала под эту мелодию в клубе. «Послушайте, какая музыка», – сказал он, и я вдруг вспомнил умирающего Антония из стихотворения Кавафиса – стихотворения, которого он никогда не читал и никогда не прочтет. В гавани как-то вдруг заревели сирены, словно планеты, мучимые болью. И снова я услышал, как этот гном поет о chargrin и bonheur, и пел он не для Мелиссы, а для Ребекки. Как непохоже на душераздирающие звуки того оркестра, к которому прислушивался Антоний, – мучительное великолепие голосов струн и человеческих голосов, текущих по темной улице, – последнее «прости», Александрия дарит им тех, на ком ставит свои эксперименты. Каждый человек уходит под свою музыку, подумал я и вспомнил, со стыдом и болью, неуклюжие движения танцующей Мелиссы.
Течение уже отнесло его к той тонкой линии, за которой – только сон, и я решил, что пора идти. Я взял шубу и засунул ее в нижний ящик шкафа, а потом на цыпочках вышел из палаты и вызвал сиделку. «Так поздно уже», – сказала она.
«Я приду утром», – сказал я. Я действительно собрался прийти.
Я шел по темному тоннелю из густолистых деревьев, пробуя на вкус растрепанный ветер из гавани, и вспоминал Жюстин, которая, лежа в постели, однажды бросила мне резко: «Мы друг для друга – топоры, чтобы рубить под корень тех, кого по-настоящему любим».
* * *
Нас часто ставили в известность, что истории нет дела до частностей, тем не менее мы все же склонны и скупость ее, и расточительность принимать как результат заранее обдуманных намерений; мы никогда не вслушиваемся по-настоящему…
И вот он, этот темный полуостров, похожий по форме на лист платана, пальцы расставлены (зимний дождь хрустит на камнях, как солома), я иду, и волны, жадно жующие набитыми ртами скрипкие губки, туго укутывают меня ветром, структура готова, осталось одеть ее смыслом.
Все формы сознания обусловлены историей, и я просто обязан воспринимать ландшафт как поле деятельности человеческой воли – распластанный на хутора и деревни, распаханный городами. Ландшафт, меченный росчерками людей и эпох. Но теперь я все-таки мало-помалу начинаю понимать, что воля наследует пейзажу; что мебель человеческой воли зависит от местоположения человека в пространстве, от того, родился он среди возделанных полей или в жестокой до садизма чаще леса. И то, что я наблюдаю, вовсе не есть воздействие свободной человеческой воли на неподатливую материю природы (как мне казалось раньше), но неудержимый процесс прорастания сквозь человека бесконечно разнообразных и жестоких, слепых и невыразимых словами догматов этой самой природы. Для опытов своих она выбрала сей бедный разлапистый клочок земли. Как бессмысленны в таком случае слова и дела любого человека, вроде слов Бальтазара, услышанных мною однажды: «Миссия Кружка, ежели таковая у него имеется, состоит в том, чтобы облагородить все функциональное до такой степени, чтобы даже еда и дефекация поднялись до высот искусства». Как не распознать здесь цветка чистой воды скептицизма, скрытого под гумусом воли к жизни? И только любовь способна здесь хоть как-то поддержать…
Не те же ли самые мысли кружили в голове Арноти, когда он писал: «Для писателя человек как психологический феномен более не существует. Подобно мыльному пузырю, лопнула современная душа под пристальными взглядами мистагогов. Вот ты писатель – и что тебе осталось?»
Может быть, я и выбрал сие пустынное место, чтобы прожить следующие несколько лет, именно потому, что понял это: выжженный солнцем мыс на Кикладах. Омываемый со всех сторон историей, этот остров – единственный свободный ото всяческих отсылок. Ни разу он не упоминался в анналах расы, его населяющей. Его историческое прошлое оплачено не временем, но местом – никаких храмов, священных рощ, амфитеатров, никаких порочных от рождения идей, расцвеченных фальшивыми уподоблениями. Разноцветные лодчонки на берегу, как на полке, гавань за горами и маленький город, обездоленный всемирной неизвестностью. И все. Раз в месяц сюда заходит пароходик, следующий на Смирну.
Зимними вечерами морские грозы карабкаются по утесам и заполняют собой небольшую рощу огромных неухоженных платанов, где я обычно гуляю; они рычат и шепчут на странном диком диалекте, перебирая и расплескивая гигантские ветви.
Здесь я брожу, просматривая за разом раз дорогие мне воспоминания, их некому со мной делить: но лишить меня этой роскоши не в силах даже время. Волосы мои прилипли к скальпу, одной рукой я прикрываю от ветра догорающую трубку. Надо мной – ночное небо, бриллиантовые соты звезд. Медленно оплывает Антарес, по каплям сквозь звездную пыль… Все, что я оставил позади с легким сердцем: послушные книги и друзья, освещенные комнаты, камины, сложенные, чтобы сидеть возле них и беседовать, – все привилегии цивилизации – не вызывает у меня тоски, только удивление.
В самом этом выборе, и в нем тоже, я вижу некий элемент случайности; и происходит он от импульсов, которые, как мне, должно быть, придется признать, рождены вне плавной амплитуды моей души. И все же, как ни странно, только здесь я наконец обрел способность опять войти, опять поселиться в этом не похороненном песками городе, вместе с моими друзьями; оплести их тяжелой стальной паутиной метафор, которым, может быть, суждено прожить половину срока жизни Города, – а может быть, я просто хочу в это верить. Отсюда я по крайней мере могу смотреть на их истории и на историю Города как на нечто единое.
Но самое странное: счастьем этим я обязан Персуордену – вот уж о ком бы никогда не подумал как о потенциальном благодетеле. Наша последняя, к примеру, встреча в уродливом и дорогом гостиничном номере, куда он переезжал всякий раз по возвращении Помбаля из отпуска… Я не узнал в ее тяжелом, затхлом воздухе запаха близкого самоубийства – с чего бы? Я знал, что он несчастлив; да если бы он и не был таковым, то стал бы несчастливость симулировать из чистого чувства долга. В наши дни художник просто не имеет права не взрастить в себе маленькой личной трагедии – это не в моде. А поскольку он был англосакс, то не обошлось и без малой толики сентиментальной жалости к себе любимому, эта простительная слабость и заставляла его время от времени надираться. В тот вечер он был просто невыносим, то туп, то остроумен попеременно; я помню, что подумал, слушая его: «Вот человек, который, возделывая свой талант, пренебрег культивацией чувств, и не по случайному совпадению, а обдуманно, ибо, займись он самовыражением, и это могло бы привести к конфликту с миром: или же одиночество поставило бы под угрозу его здравый смысл. Он не смог пожертвовать пропуском, еще при жизни, в бальные залы признания и славы. А внутри, за всеми этими ширмами, шла постоянная борьба с почти непереносимым ощущением: его ум просто-напросто труслив. И вот сейчас его карьера достигла интересной точки: красивые женщины – а он, как и положено застенчивому провинциалу, всегда считал их чем-то для себя недосягаемым – просто на седьмом небе от счастья, если их видят с ним под руку. В его присутствии на лицах у них появляется слегка рассеянное выражение – как у муз, страдающих запором. Им льстит, если он прилюдно задержит руку в перчатке чуть дольше, чем следует. На первых порах это должно было лить бальзам на тщеславие одинокого мужчины; но в конце концов привело лишь к обострению неуверенности в себе. Свобода, завоеванная скромным финансовым успехом, начала угнетать его. Он стал все сильнее и сильнее тосковать по истинному величию, а его имя между тем день ото дня вздымалось все выше и выше, как безвкусная реклама. Он понял, что люди прогуливаются по улице под ручку с Репутацией, а не с человеком. Его самого они больше не замечают – а ведь все его книги были написаны с единственной целью: привлечь внимание к одинокому страдальцу, коим он себя считал. Имя прихлопнуло его, как надгробный камень. И тут вдруг случается кошмарная мысль – а может, уже и некого
Примечания
1
Данный текст являет собой переработанный и дополненный вариант статьи: Михайлин В. Портрет на фоне изменяющегося пейзажа // Иностранная литература. 2000. № 11. С. 148–168.
2
Здесь и далее перевод иноязычных текстов В. Михайлина. Переписка между Дарреллом и Миллером цитируется по изданию: Lawrence Durrell and Henry Miller: A Private Correspondence. Ed. by George Wickes. L.: Faber, 1963.
3
Так, из «Моей семьи» напрочь исчезают почти все женские фигуры, ключевые для тогдашней даррелловской жизни на острове – за исключением разве что Мамы и сестры Марго, без которых, видимо, обойтись было совершенно невозможно, и Лугареции, греческой домработницы, доведенной до полного гротеска. В книге нет ни единого упоминания о Нэнси, жене старшего брата, – как и о том, что Лоренс и Нэнси уехали на Корфу раньше и только после того, как они обустроились на острове, все прочее семейство присоединилось к ним (и о том, что жили они там в основном на деньги Ларри). Теодор Стефанидес, поэт и натуралист, друг дома и наставник маленького Джерри, превращается в холостяка, из жизни которого как-то сами собой исчезают не только жена, но и дочь, Алексия, которая была основным компаньоном Джерри по детским играм и исследовательским экспедициям в окрестностях каждого очередного дома. Не говоря уже о дочери Лугареции, которая позже уедет с Лесли, средним братом, в Англию. Ну и так далее.
4
Проявление силы (фр.).
5
Хенри Винсент Миллер.
6
Цит. по: Twentieth Century Literature. Vol. 33, № 3 (Fall, 1987), P. 354.
7
Додеканес, или Южные Спорады, – архипелаг в Эгейском море (острова Родос, Кос, Карпатос и др.), столица – Родос. До Первой мировой войны принадлежали Турции, затем были фактически оккупированы Италией. В ходе Второй мировой войны служили ареной почти непрерывных боевых действий между греками, англичанами, итальянцами и немцами. После войны мандат на управление ими получила Великобритания, которая затем – вопреки ожиданиям Турции и невзирая на претензии последней – передала острова Греции, своей неизменной союзнице в этом регионе.
8
Британский литератор, разведчик и диверсант (1915–2011). Во время немецкой оккупации Крита был организатором греческого Сопротивления на острове. Подготовил и осуществил уникальную операцию – похищение и переправка морем в Александрию генерала Хайнриха Крайпе, немецкого коменданта острова. После войны – успешный автор травелогов, реформировавший жанр британской путевой прозы. Один из ведущих на Би-би-си как-то назвал его «помесью Индианы Джонса, Джеймса Бонда и Грэма Грина».
9
Еще один британский писатель, переводчик, разведчик и диверсант (1918–1991). Под командованием Падди Фермора занимался на Крите созданием разветвленной сети греческих информаторов, вызволял и переправлял в Александрию оставшихся после разгрома британского гарнизона на острове английских и союзных солдат (спасены были несколько сот человек). Затем был заброшен в тыл к немцам в Южной Франции, попал в плен и едва не был расстрелян. После войны публиковал воспоминания, переводы и путевую прозу.
10
Fraser J. S. Lawrence Durrell. L., 1973. P. 13.
11
Мадам Тарт, по-французски – разом, и Мадам Фруктовый Торт, и Мадам Оплеуха. А по-английски tart – еще и «шлюха».
12
Цит. по: Jan S. McNiven (Ed.) The Durrell – Miller Letters 1935–80. L., Boston, Faber and Faber, 1988. P. 399.
13
Непереводимая игра смыслов: вместо приставки sur- (над-) Даррелл прибавляет к реализму другую, dur- (сквозь-), созвучную его собственной фамилии.
14
Ср. у Фаулза, «Башня из слоновой кости» и «Волхв».
15
«Старый поэт Города» – К.-П. Кавафис.
16
«Старик» – К.-П. Кавафис.
17
Вторая жена и единокровная сестра Птолемея II Филадельфа («Сестролюбивого») (царств. 283–246 гг. до н. э.), авантюристка и интриганка, ставшая в итоге фактической основательницей целой идеологической системы, на которой впоследствии основывалась официальная придворная доктрина египетских Птолемеев, – связанной с мифологией иерогамии (священного, т. е. кровнородственного брака) и с культом Сераписа. (Здесь и далее примечания переводчика даны постранично и обозначены арабскими цифрами. Авторские примечания обозначены звездочками и вынесены в конец книги.)
18
Клод Проспер Жольо де Кребийон (Кребийон-сын) (1707–1777), один из виднейших представителей литературы французского рококо, автор рассчитанных на взыскательные вкусы парижской аристократии романов, повестей, новелл, сказок и т. д. В его творчестве галантная, замаскированная под нравоучение игра чувственностью часто ведется на условно-экзотическом, «восточном» фоне («Танзаи и Неадарнэ», 1733; «Аталзаид», 1736; «Диван», 1742; «Афинские письма», 1771) В то же время Кребийон-сын – автор одной из самых известных «психологических» повестей середины XVIII века – «Заблуждения сердца и ума» (1756). Д.А.Ф. де Сад, к которому отсылает один из даррелловских эпиграфов, во многом был наследником тех самых «игровых» тенденций французской рокайльной литературы, которые разрабатывал Кребийон-сын и которые сам «безумный маркиз» просто довел до логического предела – в частности, в пародийно-рокайльном романе «Жюстин, или Несчастья добродетели» (1787).
19
Здесь – тонкости (фр.).
20
Скуку жизни, отвращение к жизни (лат.).
21
Про запас, на черный день (фр.).
22
Никогда в жизни (фр.).
23
Перевод с новогреческого С. Ошерова.
24
Здесь – «мальчишников» на стороне (фр.).
25
Мужем, закрывающим глаза на неверность жены (фр.).
26
Здесь: «блестки» (фр.).
27
Дух (фр.).
28
Ветроград заключенный, сестра моя, поручитель (мой)… (лат.)
29
Взгляд иронический (фр.).
30
Тоски, тревоги (фр.).
31
Вседозволенности (фр.).
32
Кабалли – астральные тела внезапно умерших людей. «Им кажется, что они живут и действуют во плоти, в то время как в действительности они лишены физических тел и действуют лишь мысленно». Парацельс.
33
«Придерживался гностической доктрины об ошибочности творения… Он рисует изначального Бога, центр божественной гармонии, проявляющего собственную суть в парных манифестациях: мужской и женской. Каждая пара стоит ступенью ниже предыдущей, и София [ «Мудрость»], женская ипостась тридцатой пары, наименее совершенная из всех. Она выказала несовершенство свое не подобно Люциферу, восставшему против Бога, но через слишком пылкое желание единения с Ним. Пала через любовь». Э.-М. Форстер. «Александрия».
34
Хюбрис, гордыня (древнегреч.).
35
Цитата из Парацельса.
36
Сплин, хандра (фр.).
37
Светские манеры (фр.).
38
Тафия – египетский тростниковый самогон.
39
Атрибут древневосточных, античных и некоторых более поздних европейских погребальных церемоний. Бутылочки из темного стекла, которые подносились плакальщиками к глазам – движение, долженствующее имитировать сбор слез.
40
Древнеегипетская статуэтка, прислужник, который в царстве мертвых должен выполнять за обладателя всю необходимую работу.
41
То есть семья с большой долей вероятности стала жертвой Смирнской резни в сентябре 1922 года.
42
Греческий текст: Όταν θά βγω, άν δέν έχης φιλενάδα, φώναξέ µε.
43
Нравы (фр.).
44
«Адлон Кемпински», шикарный берлинский отель, пик популярности которого пришелся на 1920 – начало 1930-х годов.
45
Самолюбию (фр.).
46
Обними меня (фр.).
47
Роковую любовь (лат.).
48
Английское слово God (Бог), произнесенное наоборот, становится словом dog (пес). Любовь (love) превращается в evol, созвучное слову evil (зло) и часть слов evolution (эволюция, развитие) и revolt (бунт).
49
Потенциально, в возможности (лат.).
50
Гетер (древнегреч.). (В оригинале использован латинский шрифт).
51
В оригинале слово Check, слишком богатое значениями, существенно важными для понимания гностического и др. символических контекстов романа и всей тетралогии Даррелла, чтобы быть адекватно переведенным на русский язык. Вот некоторые из них: 1) препятствие, 2) проверка, 3) отметина, 4) шахматный шах, 5) потеря собакой следа и, в конце концов, просто чек – вспомните Мелиссу, выкупившую Дарли у «дьявола» Каподистриа, «наложившего лапу» также и на Жюстин (см. далее).