История России в гендерном измерении. Современная зарубежная историография - Большакова О. В. 2 стр.


Эпоха Великих реформ поставила на повестку дня так называемый «женский вопрос». В эти годы – значительно позднее, чем в Западной Европе и Америке, – в Российской империи возникает движение женщин за свои права, хотя круг требований был тогда еще значительно ограничен. Он включал в себя возможность доступа к высшему образованию, к занятию определенными профессиями (в первую очередь, медицинскими) и расширение юридических прав. Только после революции 1905 г. возникает движение за предоставление женщинам избирательных прав. Характерной особенностью России по сравнению с Западом было активное участие женщин в революционном движении (119, с. 12–13).

Урбанизация, а затем форсированная индустриализация конца XIX в. явились важнейшими факторами, не только ускорившими изменения в социальном положении женщин, но и значительно расширившими их масштабы; они способствовали вовлечению в этот процесс крестьянок и работниц. Как отмечают исследователи, низшие слои общества совершенно иначе ощущали на себе воздействие Петровских реформ, реформ 1860–1870-х годов и индустриализации. Их переход от традиционной патриархальности к буржуазным социальным моделям происходил гораздо медленнее, и к 1917 г. еще далеко не был закончен. Декреты Временного правительства и Советской власти, даровавшие женщинам все мыслимые гражданские свободы, легли, таким образом, на достаточно неоднородную социальную почву, где патриархальные структуры сочетались с ростками нового.

Предложенная социальными историками периодизация, основанная на категориях опыта и статуса, не во всем совпадает с общепринятой. Более того, она ставит ряд серьезных проблем, поскольку совершенно определенно демонстрирует, что проводившиеся «сверху» изменения очень медленно достигали низов общества, для которых периодизация оказывается иной. Эта многослойность требует более гибкого и в то же время строгого подхода к хронологии, который учитывал бы одновременное существование «разных реальностей» на разных уровнях социальной иерархии.

Исследования маскулинности, к которым зарубежные русисты подключились совсем недавно, также вносят свой вклад в новое понимание исторической эволюции России и осмысление периодизации ее гендерной истории. В этой области еще не накоплен достаточный для обобщений материал, однако и здесь наблюдаются определенные несовпадения как с общепринятой хронологией, так и с европейской линией развития. Хотя исследования маскулинности проводятся главным образом в русле культурной, а не социальной истории, петровская «революция сверху» является и в данном случае важным водоразделом. Именно тогда на передний план выходит новый тип мужественности, освобожденный от православного смирения и аскетизма, наполненный новым светским содержанием (89, с. 18).

Избрав в качестве опоры изменения в гендерных стереотипах и нормах, исследователи выделяют переходный период от «эгалитаризма» эпохи Просвещения к иерархическому дискурсу романтизма 1830-х годов с его гипертрофией маскулинности. Переход начался в 1790-х годах и был отмечен, с одной стороны, «феминизацией» литературы сентиментализма, с другой – началом утверждения в России идеологии «разделенных сфер», отводившей женщине домашнюю роль «хранительницы очага». Эта идеология способствовала возникновению нового, буржуазного типа маскулинности (119, с. 12).

Так же как и в истории женщин, 1880-е годы, а в особенности рубеж веков оказываются периодом общего ускорения изменений в статусе и образе жизни мужчин всех социальных слоев. Изменения здесь также идут сверху вниз, так что периодизация гендерной истории, основанная на социальных категориях статуса, образа жизни и моделей поведения, применима в данном случае и к истории мужчин. Отличительной чертой современных исследований является внимание к кризису маскулинности, который начался в Европе в конце XIX в. и в полной мере проявился в России перед Первой мировой войной. В этот период возникает новый тип «милитаризованной мужественности», переходный по отношению к гипермаскулинному образу «нового советского человека» (120, с. 194).

Работы по истории литературы также ставят под вопрос принятую периодизацию. В частности, они показывают, что «женский вопрос», который считали «детищем» эпохи Великих реформ, был поставлен женщинами-писательницами уже в 1820–1830-е годы, что значительно размывает хронологические границы. Дж. Гейт выделяет в своем исследовании два поколения женщин-писательниц, пришедших в литературу в 1830-е и в 1850-е годы, и ставит в связи с этим вопрос об альтернативной периодизации по сравнению с мужской, для которой важными были эпохи 1840-х и 1860-х годов. Литература, пишет исследовательница, создается в континууме, и, основываясь на других произведениях и беря другие периоды, можно предложить иное понимание истории, нежели дает нам «нарратив прогресса», обыкновенно подчеркивающий резкие разрывы в ходе исторического развития (51, с. 97). Откровенный вызов общепринятым представлениям заметен в работах Катрионы Келли (83; 84), которая выделяет совершенно непривычные для нас хронологические периоды 1760–1830-х, 1840–1880-х и 1890–1920-х годов и фактически игнорирует эпоху Великих реформ.

Наиболее явственно различия между историей женщин и гендерной историей (т.е. фактически между социальной и культурной историей) проступают в периодизации, когда дело касается советского времени. Казалось бы, советская эпоха вполне отвечает всем критериям периода «трансформации», когда происходил процесс освобождения женщины и формирования ее как независимого социального субъекта. Тем не менее дарованные женщинам в 1917 г. широкие права заставляют социальных историков проводить четкую границу между дореволюционной и советской эпохами и считать революцию «разрывом», переломным моментом в периоде трансформации. Ключевую роль здесь играет избранная точка отсчета – социальный опыт женщин. Немалую роль играют и убеждение, что в основе этого опыта лежат юридически закрепленные права, и привычка опираться в своей работе в первую очередь на правовые акты и только затем «поверять» их практикой. Исследования, уделяющие большее внимание повседневной жизни и микроистории, обнаруживают в советской эпохе многие явления, корнями уходящие в дореволюционное время, а правовые нормы выступают в них чаще в качестве механизмов, закрепляющих уже существующую практику. И все же в основе выделения отдельного советского периода в гендерной истории чаще всего лежит убеждение в уникальности «социалистического эксперимента».

Гендер в традиционном обществе

Первый период гендерной истории России, характеризующийся безраздельным господством традиционного общества, по своей протяженности намного превосходит период «трансформации». Более того, для низших слоев он продолжался гораздо дольше, чем для элиты, а патриархальные структуры семьи, как принято считать, оставались фактически незыблемыми вплоть до падения империи.

Изучение гендерной истории допетровской Руси представлено в западной русистике крайне небольшим количеством работ, в основном посвященных женщинам XVI–XVII вв. Среди ведущих исследователей следует назвать Ив Левин, Нэнси Шилдс Коллманн, Валери Кивелсон, Изольду Тире. Главную трудность здесь составляет скудость источниковой базы. Наряду с традиционными для социальной истории источниками – судебными и дворцовыми документами, частноправовыми актами, летописями, новгородскими берестяными грамотами – привлекаются произведения духовной и светской литературы, фольклор, изобразительные материалы, данные этнографов. Все это позволило реконструировать патриархальную систему ценностей допетровской Руси, которая, как считают историки, мало отличалась от западноевропейской. В ее основе лежало понятие о неукоснительном подчинении женщины мужчине, поскольку по самой своей природе она является существом слабым физически и морально. Мужчины должны управлять женщинами для их же блага и для блага общества, а женщины – подчиняться мужчинам, следовать их советам и служить своей семье. Однако, как и в большинстве патриархальных обществ, власть мужчин не была абсолютной. Женщины высокого социального положения могли командовать мужчинами нижестоящими, старые женщины – младшими по возрасту мужчинами, власть свекровей над невестками была поистине безграничной, а вдовы часто были по-настоящему независимыми (42, с. 3).

Характеризуя патриархальную структуру допетровской Руси, западные историки пришли к выводу о том, что она давала женщине и определенные преимущества, в частности хорошо обеспечивала ее защиту и, кроме того, предоставляла ей возможность, пусть ограниченную, принимать достаточно активное участие в жизни общества. В современной историографии явно заметен отход от прежних критических интерпретаций, подчеркивавших угнетенное положение женщины. Еще одной важной чертой сегодняшней ситуации в изучении гендерной истории России следует назвать отказ от прежних представлений о российской «исключительности» с акцентом на отсталости страны и ее отличиях от Европы. Надо сказать, эта черта характерна в целом для всей англоязычной русистики, которая все чаще помещает историю России в общеевропейский контекст.

Плодотворность такого подхода демонстрирует статья Фрэнсиса Батлера (30), в которой сюжет Повести временных лет о мести княгини Ольги древлянам исследуется с точки зрения соответствия «гендерному коду» того времени. Автор реконструирует нормы древнего восточнославянского общества, опираясь в условиях крайней скудости источников на материалы скандинавского, раннегерманского и англосаксонского эпосов. Он полагает такое сравнение вполне правомерным, поскольку нормы гендерного поведения изменялись крайне медленно.

Ф. Батлер препарирует ситуацию, сложившуюся в Киевском княжестве после убийства древлянами князя Игоря, и показывает, что овдовевшая княгиня стояла перед трудным выбором. Прими она предложение древлян – они убили бы ее малолетнего сына Святослава, а жители Киевского княжества попали бы под гнет жестокого и менее развитого племени. И хотя в эпоху раннего Средневековья овдовевшие королевы часто выходили замуж и возводили таким образом на престол нового короля, жертвуя будущим и часто жизнью своих сыновей от первого брака, Ольга избрала иной путь – убийство древлян и их князя. При этом своих целей она достигла исключительно при помощи слов, не беря в руки оружия (в отличие от ряда скандинавских женщин-мстительниц). Ф. Батлер согласен с той высокой моральной оценкой, которую летописец дает Ольге, и отмечает, что она действовала в соответствии с тогдашним женским кодексом поведения. То, что наши современники сочли бы обманом, пишет он, на самом деле являлось единственным способом защитить интересы сына и подданных, и речи княгини Ольги представляли собой «благородное, честное оружие, гораздо более полезное, чем мечи и копья воинов-мужчин» (30, с. 793).

Изучение социальных ценностей, менталитета и предписанных гендерных норм занимает сегодня центральное место в гендерной истории допетровской Руси. Здесь, как отмечает Н. Коллманн, особенно остро ощущается проблема источников, поскольку они почти не дают свидетельств о «живом опыте» и не позволяют оценить соотношение между предписанными нормами и практикой. Источником, который всегда привлекался историками в подтверждение существовавшей в Московии XVI в. жесткой патриархальности, является «Домострой». Впервые полный перевод на английский язык этого литературного памятника, содержащего массу сведений о повседневной жизни и нравах того времени (включая советы о том, как квасить капусту), был опубликован в 1994 г.14 В результате в настоящее время после тщательного изучения этого дидактического текста западные специалисты подходят к нему иначе, чем прежде, сопоставляя его с аналогичными памятниками назидательной литературы в Европе и отдавая себе отчет в его одностороннем характере. Они привлекают и другие источники, в первую очередь фольклор и светскую литературу, а также судебные материалы, которые значительно корректируют представленную в «Домострое» и в особенности в свидетельствах путешественников-иностранцев картину «жестокого угнетения» женщин в Московии (90, с. 365).

1

Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ, грант № 08-01-00116а.

2

Bergman J. Vera Zasulich. – Stanford, 1983; Clements B. Bolshevik feminist: The life of Alexandra Kollontai. – Bloomington, 1979; Edmondson L.H. The feminist movement in Russia, 1900–1917. – Stanford, 1984; Engel B.A. Mothers and daughters: Women of the intelligentsia in nineteenth century Russia. – Cambridge, 1983; Five sisters: Women against the tsar / Ed. by Engel B., Rosenthal C. – N.Y., 1975; Farnsworth B. Alexandra Kollontai: Socialism, feminism, and the Bolshevik revolution. – Stanford, 1980; McNeal R. Bride of the revolution. – Ann Arbor, 1972; Porter C. Fathers and daughters: Russian women in revolution. – L., 1975; Stites R. The women’s liberation movement in Russia: Feminism, nihilism and bolshevism, 1860–1930. – Princeton, 1978. Подробнее см. библиографию в книге Н.Л. Пушкаревой (7).

3

The family in imperial Russia: New lines of historical research / Ed. by Ransel D. – Urbana, 1978; Women in Russia / Ed. by Atkinson D., Dallin A., Lapidus G. – Stanford, 1977.

4

Russia’s women: Accommodation, resistance, transformation / Ed. by Clements B.E., Engel B.A., Worobec C.D. – Berkeley, 1991.

5

Glickman R. The Russian factory woman: Workplace and society, 1880–1914. – Berkeley, 1984.

6

Engel B.A. Between the fields and the city: Women, work, and family in Russia, 1861–1914. – Cambridge, 1994; Russian peasant women / Ed. by Farnsworth B., Viola L. – N.Y., 1992; Worobec C. Peasant Russia: Family and community in the post-emancipation period. – Princeton, 1991 и др.

7

Ransel D. Mothers of misery: Child abandonment in Russia. – Princeton, 1988; Wagner W.G. Marriage, property, and law in late Imperial Russia. – Oxford, 1994.

8

Bernstein L. Sonia’s daughters: prostitutes and their regulation in imperial Russia. – Berkeley, 1995; Engelstein L. The keys to happiness: Sex and the search for modernity in fin de siиcle Russia. – Ithaca, 1992; Johanson C. Women’s struggle for higher education in Russia, 1856–1900. – Kingston, 1987.

9

Lindenmeyr A. Poverty is not a vice: Charity, society, and the state in imperial Russia. – Princeton, 1996; Ruane C. Gender, class, and the professionalization of Russian city teachers, 1860–1914. – Pittsburgh, 1994.

10

Attwood L. The new Soviet man and woman: Sex-role socialization in the USSR. – Bloomington, 1990; Bridger S. Women in the Soviet countryside: Women’s roles in rural development in the Soviet Union. – N.Y., 1987; Buckley M. Women and ideology in the Soviet Union. – Ann Arbor, 1989; Lapidus G.W. Women in Soviet society: equality, development, and social change. – Berkeley, 1978; Women, work, and family in the Soviet Union / Ed. by Lapidus G.W. – Armonk, 1982; Sacks M. Women’s work in Soviet Russia: Continuity in the midst of change. – N.Y., 1976; и др.

11

Attwood L. Creating the New Soviet woman: Women’s magazines as engineers of female identity, 1922–1953. – L., 1999; Goldman W.Z. Women, the state and revolution: Soviet family policy and social life, 1917–1936. – Cambridge, 1993; Ilič M. Women workers in the Soviet interwar economy: From «protection» to «equality». – L., 1999; Naiman E. Sex in public: The incarnation of early Soviet ideology. – Princeton, 1997; Wood E.A. The baba and the comrade: Gender and politics in revolutionary Russia. – Bloomington, 1997 и др.

12

Heldt B. Terrible perfection: Women and Russian literature. – Bloomington, 1987; Andrew J. Women in Russian literature, 1780–1863. – Basingstoke, 1988; Barker A.M. The mother-syndrome in the Russian folk imagination. – Columbus, 1986; Hubbs J. Mother Russia. The feminine myth in Russian culture. – Bloomington, 1988; De Maegd-Soлp C. The emancipation of women in Russian literature and society. – Gent, 1978; Women writers in Russian modernism / Ed. and transl. by Pachmuss T. – Urbana, 1978, etc.

Назад Дальше