Россия и современный мир №4 / 2017 - Игрицкий Юрий Иванович 3 стр.


Во-вторых, наш взгляд на собственное прошлое носит «обиженный» и даже «страдальческий» характер: принято считать, что нам крупно не повезло. Изредка встречаются, правда, заявления противоположного характера: русская история провозглашается особо успешной [35, c. 7–9]. Но зачем эти эмоции: важно усвоить, что это твоя история. Необходимо преодолеть отчуждение от собственного прошлого.

В-третьих, наше непонимание истории связано с этатистским взглядом на «дела давно ушедших дней». Стоит напомнить, что в античные времена история представлялась «историей богов», затем наступила «история королей», сегодня преобладает «история народов» – социальная история. Последняя, в свою очередь, уступает место «истории человека». Мы же по-прежнему колдуем над «историей королей», втиснутую в «материалистическую» схему. И этому детскому занятию, похоже, нет конца.

Наконец, стоит заметить, что человек, «выключенный» из собственной истории, но вдохновленный европейским «прогрессом», непременно будет воспринимать события своей революции по лекалам революций Запада. Так, в 1917 г. о событиях, скажем, мексиканской революции в России никто не вспоминал, зато политики были намерены следовать образцам Великой французской революции, запечатленным в работах историков либерального направления. При этом о том, что России желательно поскорее выбраться из ненавистной войны, «европеизированные» политики предпочитали не вспоминать. Вдобавок почему-то существовала уверенность, что решение аграрного вопроса можно оттягивать до бесконечности, чтобы в удобный для политиков момент «правильно» решить его сверху.

Нетрудно догадаться, с чем связана задержка в формировании современного исторического сознания и самосознания. Россия все еще представляет собой социальную систему замкнутого авторитарно-патерналистского, а не открытого гражданского типа. Соответствующий тип сознания, законсервированный «отеческой» властью, мешает нам ориентироваться в собственной истории. Отсюда особая убежденность в способности «темных сил» управлять нашей судьбой.

В таких условиях история проще всего воспринимается через «героев и злодеев». Это успокаивает национальное самолюбие, но блокирует поиски истины. И тогда применительно к переломным временам наиболее основательно сказывается «принцип параллакса» (С. Жижек): всякий объект меняет свою конфигурацию в зависимости от угла зрения. Увы, у нас всякий взгляд в прошлое слишком переполнен «возвышенными» эмоциями. Разумеется, сказывается и другая, еще более пагубная привычка, ведущая начало от Н.М. Карамзина: вольное или невольное сочинение «вдохновляющей» истории «для начальства». Подчас это приобретает откровенно лакейские формы. А всего приятнее власть предержащим бывает использовать «разоблачение» революционных угроз ее застойному существованию.

Нынешнее историческое воображение россиянина не случайно пронизано конспирологией. Наш кругозор исторического воображения катастрофически заужен. Кто сегодня вспомнит, что начало ХХ в. – время великих страстей для всего мира? Кто станет сравнивать катастрофические события отдаленного российского прошлого с революцией 1917 г.? Между тем события русской революции можно понять только во всемирно-историческом контексте.

Европейский ХХ век начинался как время великих иллюзий и человеческих страстей. С начала ХХ в. европейские народы жили ощущением неустойчивости ситуации. Это провоцировало соблазн рывка вперед – в том числе и через «освободительную» войну. Сегодня причины, ее породившие, вполне различимы: демографический бум привел к «омоложению» населения; промышленный прогресс убеждал во «всесилии» человека; информационная революция усиливала иллюзорный компонент сознания, словно переворачивая его с ног на голову. Соответственно возрастала эмоциональность, а заодно и агрессивная «безрассудность» социальной среды. Распознать в то время глубинную природу происходящего было сложно (если вообще возможно), зато натурам поэтическим легко было впасть в тревожное ожидание.

Успехи материального «прогресса» вкупе с информационной революцией привели к тому, что человек утратил органичность мировосприятия, связанную с Верой. Произошел своего рода эмоциональный перегрев европейской культурной среды – относительно «сытой», старающейся мыслить «рационально», но остающейся неустойчивой социально и психически. «Одной из наиболее опасных черт современной мысли является неврастеническая импульсивность, которая делает ее жертвой меняющихся настроений и предположений», – писал историк П.Г. Виноградов [9, c. 438]. Mass mediа доводили эти настроения до вспышек истерии.

Исследователи отмечают, что и российское культурное пространство уже давно жило смутными ожиданиями то ли «великого переворота» (Л. Толстой), то ли «века духовного обновления» (М. Горький), то ли «новой, неведомой культуры, которая с нами возникает, но и нас же отметет» (С.П. Дягилев) [32, c. 140]. И то что религиозные мыслители – от В. Соловьева до П. Флоренского – искали пути выработки «цельного знания», синтезирующего мистическое, рациональное и эмпирическое, отнюдь не спасло российское социальное пространство от вытеснения туманных идеалов соблазнительными проектами «всеобщего счастья», насаждаемыми демагогами. Таковы естественные последствия разрушения прежних моральных и эстетических иерархий.

Сегодня «Великая российская революция» упорно описывается по лекалу Великой французской революции [38]. В свое время «творцы» Февраля также мысленно сопоставляли ход революции с соответствующими событиями во Франции. Вероятно, именно поэтому февральский переворот был дружно наречен «бескровным» – его свидетели слишком хорошо знали о бесчинствах Французской революции [17, c. 267–378], не говоря уже о революционном терроре 1905–1906 гг.

Между тем русская революция 1917 г. прошла в контексте многочисленных, порой не менее свирепых революций на периферии европейского мира. Она в некотором смысле началась еще в 1902 г. (резкий рост крестьянского бунтарства), продолжилась в 1905–1907 гг. [15; 6, с. 10, 15, 17, 177]. Накануне Первой мировой войны в столице начались серьезные рабочие выступления. Одновременно на грани революционных потрясений оказались и развитые европейские страны. Но мы почему-то считаем себя несчастными пасынками истории, которая адресует всевозможные напасти нам одним. В общем, это отголосок психологии людей несвободных, это, если угодно, дискурс существ, навсегда обиженных «несправедливой» властью.

Разумеется, историческое значение авторитарной власти далеко не однозначно. Тем не менее очевидно, что в предвоенные годы и тем более в условиях тотальной войны управлять Россией по-старому мог только сильный и энергичный самодержавный правитель. Между тем трудно представить человека, столь же не подходящего на эту роль, как Николай II. Но почему-то в истории ему упорно отводится роль «страстотерпца». Известно, однако, что к концу его правления «самодержавная» власть оказалась настолько беспомощной, что ее не пришлось даже по-настоящему свергать. Между прочим, в одном из обращений Временного комитета Государственной думы признавалось (и это походило на оговорку по Фрейду), что «старая власть, губившая Россию, распалась» [26, c. 144]. «Революции не было, – записал в дневнике в 1917 г. московский литературовед Н.М. Мендельсон, – самодержавие никто не свергал. А было вот что: огромный организм, сверхчеловек, именуемый Россией, заболел каким-то сверхсифилисом. Отгнила голова – говорят: “Мы свергли самодержавие!” Вранье: отгнила голова и отвалилась» [цит. по: 33, c. 503]. «Русь слиняла в два дня, – изумлялся В.В. Розанов. – Самое большее – в три»2. Однако немногие сознавали и тем более – готовы были признать, что самодержавие было вовсе не свергнуто восставшим народом: «гнилое правительство… рухнуло бесследно» само по себе [25, c. 186].

Казалось бы, нормальный историк отнесет подобные мнения к числу «намеков Клио», стимулирующих поиск глубинных причин произошедшего. Напротив, для болезненного воображения конспиролога бесславное падение монархии явится стимулятором поиска «заговорщиков». И его ничуть не смутит абсурдность подобного дискурса: могущественную державу повалила кучка салонных инсургентов. И неужели вслед за тем 160-миллионный народ действительно стал легкой добычей политических демагогов?

Возможно, самое поразительное в нашем сегодняшнем историческом сознании связано с тем, что фантазийная конспирология легко уживается с материалистическим взглядом на историю. И здесь действует «железная» логика. Если предреволюционная России «процветала» в хозяйственном отношении, уверенно двигаясь «от традиции к Модерну», если народ «благоденствовал», то никаких объективных предпосылок революции быть не могло. Марксистская догма посрамлена «экономическим детерминизмом»!

Носители такой логики, похоже, начисто забыли, что «не хлебом единым жив человек». (Впрочем, чтобы превратить «сытого» человека в бунтаря, порой достаточно всего трех голодных дней.) Забывается и о том, что ощутимый рост благосостояния, особенно в авторитарно-патерналистских системах, порождает еще больший всплеск социальных ожиданий. И если подобный процесс резко прерывается по «неведомым» причинам, взрыв социального недовольства неизбежен.

Самое удручающее в данной историографической ситуации – это то, что мы не умеем «расшифровывать» истоки сегодняшних историографических заблуждений. Понятно, что современные конспирологии в значительной степени призваны удовлетворить досужее обывательское любопытство, не имеющее никакого отношения к собственно истории, – это часть нашего мифологического пространства, требующего непременного присутствия в прошлом и настоящем неких вездесущих «темных сил». Но почему так живуча вера в заговоры, откуда вырастают слухи о них? Вероятно, это удел людей, сознание которых было так покорежено за 74 «революционно-застойных» года, что они лишились способности мыслить независимо от политики и политиков.

В свое время Февральская революция стала неожиданностью для всех. Все ждали не начала грандиозной социальной революции, а всего лишь подвижки в верхах, связанной с избавлением от некоторых «вредоносных» личностей. По этой логике убийство Распутина должно было завершиться устранением нелюбимой «немки» – императрицы Александры Федоровны. Соответственно конструировались слухи. «Что даст нам наступивший год?.. – риторически 1 января 1917 г. вопрошал историк М. Богословский. – Всякие ползучие слухи отравляют меня… Все время ждешь, что вот-вот должна совершиться какая-то катастрофа» [2, c. 287]. Действительно, собственно революции (политическому перевороту) предшествовали многочисленные домыслы о покушениях на представителей царствующего дома. Стреляли в них непременно гвардейские офицеры – называли даже «звучные» фамилии [3, с. 116–117; 6, c. 414]. Кому-то якобы удавалось ранить или даже убить императрицу, похоже, пострадал и сам Николай II. Такие известия изумляли иностранцев [27, c. 169]. Очевидно, что слухи указывали на общественную необходимость устранения некоего препятствия. Но кем?

Между прочим, британский вице-консул в Москве рассказал об интересном феномене: еще в феврале 1915 г. ему не раз звонили интеллигентные русские люди, офицеры, спрашивая, когда, наконец, «Англия избавит Россию от немки» (императрицы) [22, c. 107]. Вряд ли такое можно было присочинить. Очевидно, что многочисленные ненавистники Александры Федоровны до такой степени не верили в собственные силы, что готовы были поверить в «спасительное» вмешательство «извне» – абсурдное с дипломатической точки зрения. Само по себе наличие многочисленных слухов о заговорах подтверждает отсутствие реальных заговорщиков – действия таковых обычно опережают соответствующие слухи.

Конспирологическая «логика» конца 1916 – начала 1917 г. естественно подхватывалась людьми параноидального склада. Так, известный «геополитик» и сотрудник «Нового времени» А.Е. Вандам [Едрихин] перед самой войной уверял: «Россия велика и могущественна. Моральные и материальные источники ее не имеют ничего равного себе в мире…» [7, c. 185]. Правда, при этом он оставался сторонником союза с Германией, очевидно, считая его залогом российского процветания [6, c. 53–54]. Естественно, в апреле 1917 г. он так объяснял происходящее: «Революцию сделала Англия», а «комитет рабочих и солдатских депутатов направляется еврейством и большим капиталом». Между прочим, он же утверждал, что Милюков «давно жил в английском посольстве» и «в карете ездил с Бьюкененом» [34, c. 388, 391].

Порой конспирология становится заразительной, что соответственно используется политиками. Так, даже В.И. Ленин (вроде бы не склонный верить в могущество «темных сил») как-то заявил, что Февральская революция – это результат заговора английского и французского посольств, поддержанного Гучковым, Милюковым и генералитетом, с целью «помешать “сепаратным” соглашениям и сепаратному миру Николая Второго» [21, c. 16]. Понятно, что болезненные фантазии и политические инсинуации 1917 г. люди известного сорта непременно постараются протянуть до наших дней.

На деле революцию по-своему напророчила вся русская культура с ее нетерпеливыми элитами. Православное мессианство перемежалось с духом культурного самоуничижения перед Западом. Жуткие предвосхищения Пушкина и Лермонтова соседствовали с утопическими порывами Гоголя единым махом сбросить с России пороки прошлого. Революция поселилась внутри России. Но какая революция? Анархо-гедонистическая – как у идеологов общинного социализма? Или марксистская, образом которой, заодно с утопией Чернышевского, вдохновлялся Ленин? И может быть, «революция» Степана Разина и Емельяна Пугачева?

Этатизированность нашего исторического сознания подчас парализует историческое воображение. Почему, скажем, не допустить, что революция 1917 г. вкупе с Гражданской войной была известного рода воспроизведение системного кризиса империи XVII в., известного как Смутное время? Между прочим, после утверждения большевизма некоторые русские мыслители (причем самых различных политических ориентаций) отмечали, что русская революция была скорее воспроизведением событий 300-летней давности, нежели подобием европейских революций. К сравнениям Октября со Смутой XVII в. прибегли и консервативный либерал П. Струве, и правый политик Т. Локоть (тоже бывший социал-демократ), и кадет-сионист Д. Пасманик [36, c. 32–33; 23; 28, с. 17, 20, 23], и кто-то еще – упомнить всех невозможно. Что касается писателей и поэтов, наиболее способных к интуитивному постижению «духа времени», то они не раз (главным образом в 1920-е годы) отмечали повторяемость исторических событий в России и ощущали себя «сейсмографами». Впрочем, о подобной повторяемости – в силу неизменности человеческих качеств – писал еще Фукидид. Всякая архаичная система рискует стать жертвой эндогенного «застоя», оказавшегося беспомощным перед вызовами исторического времени.

На основании подобных предположений нетрудно составить общую схему системных кризисов, поражающих авторитарно-патерналистские системы. Можно условно выделить отдельные уровни или стадии их протекания: этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, рекреационный. Соответствующие им компоненты действуют на всех стадиях его развития, но с различной интенсивностью. Это связано с тем, что механизм раскрутки и течения кризиса связан с характерными изменениями массового сознания и психологии [см.: 5, c. 53–63]. При таком взгляде на кризис главную сложность составляет отыскание той точки бифуркации, когда общественное нетерпение приобретает агрегорную целостность. Начиная с этого момента даже действие сил самосохранения приобретает провоцирующий, а не сдерживающий характер. В начале 1917 г. такая точка вполне обозначилась: от власти ожидали чего угодно, но не «исправления».

Назад Дальше