Россия и современный мир №3 / 2015 - Игрицкий Юрий Иванович



Россия и современный мир № 3 / 2015

Россия вчера, сегодня, завтра

Россия 1990-х: неолиберальный путь к неопатримониализму1*

Д.В. Ефременко

Ефременко Дмитрий Валерьевич – доктор политических наук, врио директора ИНИОН РАН.

Исторический опыт России предоставляет многим поколениям исследователей богатейший материал для изучения диалектики прошлого и настоящего, традиции и современности, факторов устойчивости и механизмов преобразования социального порядка. Особый интерес представляют эпохи радикальных политических и социально-экономических изменений, включая, разумеется, и период постсоветских трансформаций 1990-х годов. Эти трансформации носили комплексный характер, они охватывали всю систему политических институтов, сами принципы отношений общества и власти, макрополитическую идентичность, способы взаимодействия политии с международной средой и многое другое. Однако по мере того, как вырисовывался вектор российского транзита, все большее число исследователей вынуждены были признать, что изменение формальных институтов не привело к возникновению на русской почве гражданской формы общественной жизни, опирающейся на либеральный политический и экономический строй. Многие авторы говорят о том, что в последние два десятилетия в нашей стране оформился новый тип социальности, представляющий собой сложный сплав современности с элементами прошлого. Это побуждает ставить вопрос не только об особенностях «пути» России, но и о механизмах и порождающих структурах, которыми определяются наблюдаемые эффекты частичного «возврата к прошлому».

Современными исследователями уже проделана определенная работа в направлении поиска такого рода механизмов и порождающих структур – можно сослаться на концепцию Русской Системы Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова, теорию раздаточной экономики О.Э. Бессоновой, представления об этакратизме (постсоветском номенклатурном капитализме), выстраиваемые О.И. Шкаратаном и В.В. Радаевым, концепцию административного рынка С.Г. Кордонского, теории власти-собственности, развиваемой в разных постановках целым рядом авторов. Однако нельзя сказать, что мы в полной мере представляем себе механизмы, определяющие устойчивость некоторых регулярно воспроизводящихся структур российской политии. Вместе с тем не менее актуален вопрос о факторах и движущих силах их трансформации.

В 1990-е годы Россия совершила рывок к капитализму, но совершила так, как могла, воспроизведя в качественно изменившихся условиях привычную для нее связку власти и собственности. Иначе говоря, в результате крайне болезненных реформ, инициаторы которых обильно приправляли свои действия риторикой о свободе, частной собственности, верховенстве закона и приоритете прав личности, в России возникла специфическая версия неопатримониального капитализма. Еще Макс Вебер характеризовал отношения власти и собственности в России XVI–XIX вв. как особую вариацию патримониализма – царский патримониализм [Weber 1976, с. 621–623]. Во второй половине XX в. Ричард Пайпс внес значительный вклад в разработку представлений о патримониализме в России, рассматривая отсутствие либо нечеткость разграничительной линии между собственностью и политическим суверенитетом как фактор, определяющий особенности русской истории в дореволюционный период [Пайпс 1993]. Шмуэль Эйзенштадт, адаптируя концепцию Вебера к проблематике модернизации, использовал термин неопатримониализм [Eisenstadt 1973]. Неопатримониализм можно рассматривать как комбинацию двух типов политического господства – рационально-бюрократического и патримониального. Функционирование власти в условиях неопатримониализма лишь внешне подчиняется формально-правовым нормам, тогда как реальная практика является неформальной и обусловленной личностными отношениями, или, иначе говоря, строится «по понятиям». При этом неопатримониализму соответствуют авторитарная организация социально-политических отношений и рентоориентированная модель экономического поведения [см.: Erdmann, Engel 2006].

Вопрос о власти

Попытка рассматривать исторический опыт постсоветской России в парадигме демократического и рыночного транзита предполагает оценку успешности или неуспешности этого опыта с точки зрения способности обеспечить в течение крайне сжатого исторического срока решение задач по переходу к плюралистической демократии и многоукладной экономике. По сути, речь идет об одновременности решения как этих двух задач, так и трансформации имперской модели государственного устройства в современную нацию-государство [Offe 1991]. Спустя четверть века возникают серьезные сомнения относительно убедительности оценки исторического опыта новой России именно по этому тройственному лекалу, но все же нельзя отрицать, что в начале 1990-х годов создание демократической системы правления, рыночной экономики и федерализма рассматривались в качестве важнейших вызовов, с которыми имеет дело российское общество. Тем не менее фактический ход исторических событий убедительно показал, что центральным был вопрос о власти как таковой, тогда как дизайн политической системы, дерегуляция экономики и изменение структуры собственности, отношения «Центр – регионы» и «Россия – государства постсоветского пространства» оказывались производными от того или иного исхода борьбы за власть.

Два с небольшим года, разделяющие «Преображенскую революцию» 19–21 августа 1991 г. и принятие Конституции новой России 12 декабря 1993 г., вне всякого сомнения, стали временем решающей трансформации государственных институтов и определения вектора их последующего развития. В этот же период российское общество испытало самый сильный травматический шок, сопровождавшийся утратой жизненных ориентиров и идеалов для десятков миллионов людей. Причем борьба за власть – между Борисом Ельциным и Михаилом Горбачёвым в последние месяцы номинального существования Советского Союза, затем – между Ельциным и Верховным Советом России способствовала тому, что социальная травма оказалась еще более болезненной.

В период между поражением ГКЧП и ратификацией Беловежского соглашения, когда на глазах у изумленного человечества происходило обрушение советского колосса, важнейшей ставкой для основных акторов московской политической сцены было преодоление двоевластия. Именно этот мотив заставил Бориса Ельцина приехать в Беловежскую пущу и поставить свою подпись под приговором СССР. В свою очередь, Михаил Горбачёв, преданный ближайшим окружением и временно возвращенный в Кремль своим главным политическим противником, был не в состоянии осознать, что все его попытки сохраниться в качестве номинального лидера Союза суверенных государств, конфедерации или какого-либо иного объединения части советских республик обречены на провал. Если бы самоликвидация таких институтов власти СССР как Съезд народных депутатов (5 сентября 1991 г.) была логически завершена отставкой Горбачёва с поста президента СССР и временным делегированием соответствующих полномочий президенту России, последний был бы вынужден выступить в новой для себя роли интегратора пространства, которое еще только становилось постсоветским. Скорее всего, он уже не смог бы удержать все 12 республик (независимость стран Балтии была признана Госсоветом СССР 6 сентября 1991 г.). Однако шансы создать менее широкое объединение, по составу близкое к современному Евразийскому экономическому союзу, в начале осени 1991 г. не были нулевыми. Во всяком случае, беловежский сценарий в этом случае был бы исключен. Продление двоевластия еще на три месяца обернулось не только полной утратой контроля Москвы над ситуацией в других республиках, но и началом дестабилизации в российских регионах. В частности, исполнение подписанного Борисом Ельциным 7 ноября 1991 г. Указа «О введении чрезвычайного положения в Чечено-Ингушской Республике» было торпедировано силовыми структурами, формально находившимися в подчинении Михаила Горбачёва.

Видя свою основную задачу в избавлении от Горбачёва, Ельцин подбирал исполнителей, готовых проводить экономические реформы в условиях окончательного разрушения государственного единства Советского Союза. Наиболее очевидный претендент на роль лидера экономических преобразований – Григорий Явлинский – был отвергнут, во-первых, из-за его неготовности идти на радикальный разрыв хозяйственных связей России с другими советскими республиками (а уже в этом Ельцин и его ближайшее окружение могли видеть проявление лояльности по отношению к Горбачёву), и, во-вторых, из-за опасений его будущих претензий на самостоятельную политическую роль. Члены команды Гайдара, напротив, столь усердно пестовали свой имидж лишенных политических амбиций технократов, что казались вполне удобными не только российскому президенту, но и первому вице-премьеру Геннадию Бурбулису, с чьей подачи молодые реформаторы оказались в Белом доме [см.: Полторанин 2011, c. 243]. Именно Бурбулис в так называемом меморандуме от 3 октября 1991 г. предложил обоснование сепаратного от других республик экономического рывка, предпосылкой которого станет избавление от союзного Центра: «Объективно России не нужен стоящий над ней экономический Центр, занятый перераспределением ее ресурсов… Однако в таком Центре заинтересованы многие другие республики. Установив контроль над собственностью на своей территории, они стремятся через союзные органы перераспределять в свою пользу собственность и ресурсы России. Так как такой Центр может существовать лишь при поддержке республик, он объективно, вне зависимости от своего кадрового состава, будет проводить политику, противоречащую интересам России» [цит. по: Мороз 2011, с. 507].

Подписание Беловежского соглашения выявило цену, которую Борис Ельцин и его соратники были готовы заплатить за достижение поставленных целей. Цена эта измерялась территориями, поколениями, социальными группами, промышленными отраслями и т.п. В то же время в начале декабря 1991 г. цена бездействия была еще более высокой. Референдум о независимости Украины, состоявшийся 1 декабря, делал бессмысленным дальнейшее продолжение новоогаревского процесса. Он же давал последний аргумент лидерам политических элит союзных республик в пользу окончательного раздела власти и собственности на пространстве разваливающегося СССР. Распад советской империи обусловлен действием системных факторов, но фиксация его необратимости была осуществлена в рамках сговора республиканских элит, присвоивших и разделивших наследство сверхдержавы.

Российский президент и органы законодательной власти РФ – Съезд народных депутатов и Верховный Совет, – выступавшие единым фронтом в период противостояния с институтами власти Союза ССР, в течение нескольких месяцев после ухода Михаила Горбачёва оказались в состоянии открытого конфликта друг с другом, воспроизведя тем самым ситуацию двоевластия. Новое двоевластие едва ли можно рассматривать как противоборство структур, изначально представлявших различные политические режимы [Согрин 2001, с. 10]. Несомненно, что политический режим, который мог сформироваться в случае победы Верховного Совета, имел бы на первых порах радикальные отличия от ельцинского режима. Однако в долгосрочной перспективе уместно предположить его выход на траекторию развития, примерно соответствующую фактической эволюции политического режима в постсоветской России.

Институт президентства и двухуровневый парламент (Съезд / Верховный Совет) имели общую позднесоветскую генетику, но при этом они обладали неодинаковой легитимностью. Президентская сторона опиралась на легитимность прямых выборов главы государства 12 июня 1991 г., а также на революционный мандат, полученный в результате сопротивления путчу ГКЧП в августе 1991 г. В то же время конституционная норма, согласно которой высший орган законодательной власти вправе «принять к своему рассмотрению и решить любой вопрос, отнесенный к ведению Российской Федерации» (ст. 104), превратилась в руках антиельцинского парламентского большинства в универсальное оружие политической борьбы. Тем не менее в 1992–1993 гг. не только парламент, но и президент действовали в условиях правового вакуума, точнее, на юридических основаниях, сформированных в советскую эпоху. На эту фундаментальную правовую неопределенность накладывалось политическое противостояние, связанное с проведением непопулярных экономических реформ и усилиями президентской команды, направленными на демонтаж политических институтов советской эпохи. Кроме того, усиливавшиеся с конца 1980-х годов региональные политические элиты выступили в качестве своеобразной «третьей силы», которую стремились привлечь на свою сторону и президент, и Верховный Совет.

В качестве политической силы лагерь Верховного Совета представлял собой разношерстную коалицию различных группировок, не имевшую четкой программы развития страны за исключением пункта, объединявшего всех противников Ельцина и команды Гайдара: решительное ограничение президентской власти и свертывание начатых в январе 1992 г. экономических реформ. Но в качестве государственного института, de-jure обладающего полномочиями конституировать любые изменения политической системы, Съезд и Верховный Совет стали естественным центром притяжения для всех сил, чувствовавших себя проигравшими в результате крушения советской системы, формирования вокруг Бориса Ельцина коалиции победителей (и, соответственно, появления политических аутсайдеров наподобие вице-президента Александра Руцкого) и перехода к радикальному реформированию экономики.

В ретроспективе последних двух десятилетий конфликт президента и парламента, завершившийся переворотом 21 сентября и расстрелом Белого дома 4 октября 1993 г., представляется особенно трагичным как по причине связанных с ним человеческих жертв, так и из-за упущенной исторической возможности учредить новый конституционный порядок на основе политического компромисса. Варианты конституции, которые могли быть согласованы в ходе диалога между сторонами конфликта, предусматривали большую или меньшую степень равновесия между исполнительной, судебной и законодательной властями. Сам согласительный процесс наподобие польского круглого стола 1989 г. или переговоров испанских политических сил, завершившихся подписанием пакта Монклоа (1977), скорее всего, стал бы преградой для принятия политико-правовой модели, ставящей институт президентства над системой разделения властей. К сожалению, шанс на достижение политического компромисса оказался упущен, главным образом, из-за непримиримой позиции хасбулатовского Верховного Совета.

Конституция Российской Федерации, одобренная на референдуме 12 декабря 1993 г., фактически кодифицировала тот политический порядок, который установился после силового разгона Верховного Совета. Сами обстоятельства принятия новой конституции в значительной степени детерминируют ее содержание. Как отмечает Андрей Медушевский, «превращение России в конституционное государство стало возможным не путем договора (например, между партиями), но в результате разрыва правовой преемственности, острого конфликта новой легитимности и старой законности, чрезвычайной концентрации полномочий президентской власти, объективно выступавшей гарантом переходного процесса» [Медушевский 2005, с. 86]. Не удивительно, что воспоминания о кровавом исходе политического и конституционного кризисов 1992–1993 гг., а также аргументы, ставящие под сомнение достоверность официально объявленных результатов референдума 12 декабря [см.: Исаков 1996, с. 344–349], мало способствуют консолидации политической нации на основе модели конституционного патриотизма [см.: Sternberger 1990]. Принципиальное значение, однако, имеет преемственность ныне действующей конституции по отношению к предыдущим конституционным актам в том, что касается фундаментальных оснований функционирования политической власти. Принцип разделения властей в этой модели оказывается вторичным. Над триадой «исполнительная / законодательная / судебная власти» возвышается власть как таковая, олицетворением и носителем которой выступает президент. Наличие этой константы в Конституции 1993 г. создало благоприятные условия для последующих трансформаций политического режима. В результате существенные ограничения принципов федерализма, местного самоуправления и политического плюрализма стали возможными без какой-либо серьезной правки текста основного закона. Да и сами изменения конституции не смогут быть действенным механизмом развития правового государства до тех пор, пока не сформируются социально-политические предпосылки демонтажа кратократической надстройки над системой разделения властей без разрушения государства как такового.

Дальше