– Плохо… ему же плохо! Да помогите же! Поднимите его! – заговорили все разом, Ивана Андреевича подхватили под руки и повели в автобус. Бледный до синевы, он гладил рукой левую сторону груди и повторял беспрестанно: «Прости меня, Аня, прости дурака старого. Как жить теперь, без тебя?» Вика не понимала, за что он просил прощения. За то, что не умер вместе с бабушкой?
Остап мял в руках конверт. В конверте лежало письмо, которое мать написала Наталье год назад и которое Иван Андреевич отдал ему на кладбище, избегая смотреть зятю в глаза. – «Не хотели вас с места срывать. Сами справлялись худо-бедно, да и Марьюшка помогала, чем могла, да сестра патронажная приходила. Мать-то парализовало у нас, два года пластом лежала, теперь вот прибрал господь» – бормотал Иван Андреевич, старательно изображая убитого горем вдовца. Остап ему не поверил: соцработница, которую Остап ласково звал Марьюшкой, вела себя в доме по-хозяйски, громогласно распоряжалась на кухне, рассаживала гостей за поминальным столом, бегала к соседям за стульями, которых не хватило. Порхала ласточкой, – метко определил Остап. А ещё подумал, что свято место пусто не бывает…
Усадить всех за поминальный стол не получилось, и поминки справляли в два приёма. – «Как в санатории, в две смены» – хохотнула Марьюшка и спохватившись зажала рот рукой, сделала вид, что закашлялась. Чужое горе её не коснулось, чужие родственники ей не нужны, принесла их нелёгкая… Но куда же денешься, положение обязывает: заботливо усадила за стол, подсунула хлебницу, подносила тарелки с поминальной кутьёй, закусками и холодцом. Набросила Вике на плечи пуховый платок, пробормотала, чтобы все слышали – «Девчонка на кладбище замерзла, аж закостенела вся, а родителям хоть бы хны…». Улыбалась ласково. И смотрела – недобрыми глазами. Глаза были честными, забота – фальшивой.
Иван Андреевич не знал, о чём думает его внучка. Смотрел на её нахмуренные брови (его брови, дедовы!), капризно изогнутые губы (Натальины!) и радовался – наша порода, Мацковских! Про себя он уже решил: как бы там ни повернулось, внучку он от себя не отпустит. Вика останется в Москве, окончит школу и будет учиться в Академии художеств. Вину перед дочерью уже не искупить, но он сделает всё для этой незнакомой красивой девочки, которая – вот же чудеса! – его родная внучка, родная кровь.
Завернувшись в пуховый платок и простуженно шмыгая носом, Вика уплетала холодец, заедая его ноздреватым ржаным хлебом, который она– под одобрительным взглядом деда – густо намазала хреном. У них на Кубани чёрного хлеба не пекут, только пшеничный, а ржаного Вика никогда не ела. И сейчас наслаждалась незнакомым кисловатым вкусом, замечая украдчивые взгляды своего деда, который Вике сразу понравился. А первое впечатление самое верное.
Только что-то с ним не так… Ничего не ест, сидит прямой как палка, уставясь невидящими глазами в стол и опрокидывая стопку за стопкой. А мама говорила, что он непьющий.
Вечером Ивана Андреевича увезла «скорая». Соцработница Марья, которая, как оказалось, вовсе не была соцработницей, уехала вместе с ним, бросив на ходу Наталье: «Я с ним поеду, а вы ложитеся, отдыхайте, я и комнату вам приготовила, и постели постелила. Замёрзнете – там одеяла в комоде. Девчонку потеплее оденьте, заколела она на ветру, в курточке да в кроссовках, скукожилась вся. Мороз нонече нешуточный, а она у вас одета как зря»
Наталью от её слов покоробило. Сказано вроде – ласково, заботливо, а ненависть наружу вылезла, обожгла. Укрывая Вику вторым одеялом, вспоминала Марьины слова. Получается, она свою дочь не жалеет, а Марья – пожалела. Всё навыворот получается. И гости эти… Смотрели на них с Остапом, как на зверей в зоопарке. Сколько лет о родителях не вспоминали, теперь вот примчались, наследство делить, – читалось в их глазах. Наталье хотелось сказать, что это не так. Но что она могла? – жизнь свою рассказать-пересказать? Зачем им её жизнь, они уже сделали выводы, они все равно ей не поверят.
Наталье было неуютно под настороженно-цепкими взглядами, неловко от Марьиной показной заботы, от её слащавого благодушия. Кто она такая, по какому праву распоряжается в доме её отца? В её, Натальином, доме!
Как выяснилось позже, Марья была натурщицей и по-совместительству домработницей. И любовницей – по совместительству. И с этим уже ничего нельзя было сделать и ничего нельзя изменить.
* * *
…Когда Наталья прочитала материно письмо, у неё помутилось в глазах. Мать писала, что сильно болеет, не встаёт, что продукты им покупает соцработница, но только самые необходимые, по утверждённому списку. Пиво и сигареты в список не входят, а отец без них не может, и приходится ей доплачивать, и ещё за мытьё полов, и за уборку. «Иван, как с кафедры его попросили, умом тронулся, всё лепит, ваяет, а Марья за бесплатно соринку с пола не подымет. Умереть бы поскорее, что ли,– заканчивала письмо мать.– Доченька, ты уж прости нас и приезжай, все трое приезжайте, иначе останешься сиротой, мы долго-то не протянем. Отец-то покаялся, признал, что не прав был с тобой, судьбу тебе сломал. Внучку бы, говорит, увидеть напоследок. Ему недолго осталось, до ста лет люди не живут»
У Натальи дрожали руки, строчки прыгали перед глазами, а в голове словно плескался кипяток. Оставить отца одного она не сможет, Остап уедет домой, на Кубань, а они с Викой останутся. Что ж у неё за судьба такая! Смолоду жить не позволили, как хотелось, теперь вот – сама себе не простит, если уедет. Сердце разрывалось между двумя родными людьми, не в силах принять решение. Бросить отца на произвол судьбы, на попечение натурщицы? Бросить дом, хозяйство, попрощаться навсегда с родной станицей, разрушить уютный, привычный мир, в котором она счастлива, в котором её ценят и любят? Как же она – без Остапа? Как же теперь жить?
Как же теперь жить…
* * *
«Тронувшийся умом» академик оказался вовсе не так плох здоровьем, как писала Наталье мать. Наталья подозревала, что письмо, от которого у неё в лёгких словно кончился воздух, а вздохнуть не получалось, – письмо они сочиняли вдвоём с отцом, старательно сгущая краски. Патронажная медсестра и приходящая соцработница оказались правдой, всё же остальное – чистой воды выдумка. Пенсию Иван Андреевич получал персональную, академическую, с надбавками, льготами и ежегодными бесплатными путевками в Кисловодск. Да и на кафедре реставрации вел приём, раз в неделю, в качестве консультанта. Жили Мацковские безбедно. Просто соскучились по дочке и по внучке и снова повернули её жизнь на сто восемьдесят градусов, они умели это делать. Если бы не смерть матери, она бы ни за что здесь не осталась. Но допустить, чтобы эта проститутка Марья прибрала к рукам квартиру её родителей… её, Натальину квартиру! – допустить такого Наталья не могла. С Остапом они проговорили полночи…
Вика впервые в жизни оказалась в Москве. Квартира на Фрунзенской набережной впечатляла: четыре комнаты, две лоджии, просторная прихожая, вместительная кухня-столовая. И вид на город с двенадцатого этажа! Она обязательно напишет – этот вид. Сначала в карандаше, а потом…
– О чём задумалась, внучка? – прервал её размышления дед. – Нам с тобой вместе думать надо. Родителям твоим втолковать, чтоб меня одного не оставили… Ты-то меня не бросишь? Ты у меня одна, больше внуков нет. Умру, всё тебе оставлю…
На его губы легла прохладная ладонь, лица невесомым теплом коснулось Викино дыхание, вкусно-ананасовое – оттого что Вика жевала резинку. Иван Андреевич обмер… Получается, внучка его приняла, значит, Наташка не настраивала девочку против деда, не рассказывала ей ни о чём. А он-то, старый дурак, думал про неё всякое… Иван Андреевич издал горлом сиплый звук и обнял внучку.
– Не надо умирать, Иван Андреевич… то есть, дедушка. Мне ничего не надо, я просто так с тобой останусь.
* * *
Наталья боялась зря: Остап легко согласился продать дом, под залог которого, как оказалось, был взят банковский кредит, а отдавать было нечем. Продажа дома решала проблему, да и жизнь на Кубани становилась всё труднее, всё дороже. За удобрения плати, за вспашку плати, за землю свою собственную – плати, а цены непомерные. Варнаки огород потопчут, парники разорят, яблони обломают – на них милиции нет, управы нет. Вырастил урожай – опять плати, иначе не разрешат продавать. Лицензия – называется. Купи её и торгуй на здоровье. А и продашь за копейки…
Десятилетнюю Вику уговаривать не пришлось. В Москву перебрались втроём.
Наталья думала, что с её появлением в отцовском доме Марья соберет манатки и исчезнет. Но она осталась. Иван Андреевич в первый же день в присутствии дочери и зятя очертил границы: они с Марьей семья, как Наталья с Остапом. – «Квартира моя, здесь твоего ничего нет, сама от нас с матерью сбежала, никто не гнал. Ты, дочка, об этом не забывай. А забудешь, так я напомню. Марью обижать не смей, она здесь хозяйкой была и останется. Комната у вас большая, всем места хватит, денег с дочки родной я не возьму, живите. А табачок врозь, и делить нам нечего».
Наталья молча кусала губы. Ничего. Ещё посмотрим, кто здесь хозяйка. Время изменится, всё переменится…
Не переменилось. В «большой» комнате они прожили четыре года. Вике исполнилось четырнадцать, а она по-прежнему спала за занавеской, готовила уроки за обеденным столом, стеснялась раздеваться при отце и бегала переодеваться в ванную.
…Вика мечтала о собственной комнате, но их поселили в одной, всех троих. Комната была с отдельным входом, изолированная, как сказала мама. Незнакомое, колючее слово «изолированная» Вика понимала по-своему: их изолировали, отделили, указали их место. Впрочем, рисовать ей разрешили в зале – проходной комнате, из которой вели двери в библиотеку и дедушкину спальню. Вика согласна была жить в библиотеке, но Иван Андреевич не предлагал, а просить его об этом Наталья Ивановна запретила дочери строго-настрого. Вика выросла в станице, в просторном доме, где всё было общее – папино, мамино и её, Викино, где можно входить в любую комнату, не спрашивая разрешения, где никто не скажет тебе: «Здесь твоего ничего нет»– И теперь искренне удивлялась, зачем деду одному столько комнат?
А удивляться было чему. Марья Семёновна, которую дед отрекомендовал как помощницу по хозяйству, осталась у них ночевать, и вообще осталась в доме. Гражданская жена, так это называлось официально. А неофициально… нет, повторить Натальины слова я не возьмусь. Опустим это. Марья надеялась, что гражданский брак станет законным, заговаривала об этом с Иваном Андреевичем, но тот каждый раз ласково возражал: «Разве мы с тобой не семья? Разве я тебя не люблю? Штамп в паспорте ей понадобился, вот поди ж ты… У меня ближе тебя никого нет, ты ведь знаешь…»
Глава 4. Марька
В семье Кармановых было пятеро детей, и все – мальчики. Односельчане завидовали, а Семёну хотелось – девочку, светловолосого ангела с розовыми губками и ямочками на щеках. Он так долго её ждал, он даже имя ей придумал – Марьяна, Марианна. А Настасья не хотела её рожать. – Пятеро на одной картошке сидят, конфеты по большим праздникам видят, обутки-одёжки друг за дружкой донашивают, не накупишься – на пятерых. Куда ж ещё шестую рожать?:
Семён умолял, Настасья отказывалась, травки тайком пила, мужа до себя допускала не часто, с оглядкой на «грешные» дни. И бог её услышал. И наказал: после двух выкидышей Настасья не беременела четыре года. А всего, выходит, шесть. Семён поскучнел, молчаливым стал, сыновей с малых лет в работу запряг, не жалел, ровно чужие они ему. От жены морду воротил, в глаза не глядел. Не простил. А раньше любил, оторваться от меня не мог, и смотрел всегда ласково, – тоскливо думала Настасья и винила во всём себя: что ей стоило уступить? Где пятеро, там и шестой место найдётся. А девочка подрастёт, помощницей станет, одной-то тяжело на шестерых мужиков стирать-готовить…
– Сёма! Что ты как неродной, не посмотришь, не обнимешь… Я уж и забыла, как муж обнимает…
Жизнь толкнулась под сердцем, когда Настасья уже перестала надеяться. Ей бы радоваться, а она испугалась:
– Шесть лет у нас детки не рождались. Я в глаза тебе смотреть не могла, бога молить устала… А бог молчит, не слышит. Я грешным делом и подумала – если бог не помогает, кого ж тогда просить-то? Подумала, будь ты хоть дьявол, только пошли мне ребёночка. Девочку. И вот – послал. Бабы говорят, знак нехороший. Говорят, нельзя плод оставлять, вытравить надо. Страшно мне, Сёма. Бабы ить зря говорить не станут.
– У всех бабы как бабы, а мне дура досталась! – Семён изругался по-чёрному и, опомнившись, обнял жену, прижался лицом к её животу и выговорил не своим голосом: «Марьюшка моя… Батька тебя ждать будет, уж ты не подведи, как срок настанет. А мамку свою не слушай, она тебе наговорит…»
Настасья подумала и решила: так тому и быть.
Роды были тяжёлыми. Настасья мучилась трое суток. Персонал районной больницы сбивался с ног и не спал вместе с ней. Семён, отъявленный матерщинник и богохульник, притащил в районную больницу икону и, не зная никаких молитв, повторял как заведённый: «Ты это… Извиняй, ежели обидел чем. Прощенья просим. Только не дай Насте моей умереть, мальчишек моих не сироть, и дочечку сохрани. Карманову Марьяну… Ты на меня глазами-то не сверкай! – забывшись, переходил на привычный тон Семён. Спохватившись, бормотал «прощенья просим» и вглядывался в глаза святого, ища поддержки, которой ему больше не у кого было просить.
В положенный срок родилась девочка – некрасивая, большеротая, ноги в растопырку, волосы цвета печной сажи. И в кого ж ты такая уродилась, сокрушалась Настасья. Карманов-старший дочку обожал.
Первым Марькиным воспоминанием были руки отца, подбрасывавшие её к низкому избяному потолку – Марьке казалось, до самого неба. Испугаться она не успевала, Семён подхватывал дочку на лету и целовал в пухлую щеку: «Марька ты моя! Дочечка моя единственная, радость моя последняя…» В отцовских глазах светилась любовь, и Марька словно плыла в этой любви, чувствуя детским слабым тельцем её тёплые ласковые волны. Глаза отца излучали тепло, материнские – смотрели равнодушно.
Кармановы впрягли сыновей в семейный воз, едва они научились ходить. Семён колол дрова – дети собирали щепки. Семён окучивал лошадью картошку – мальчишки по очереди держались за повод. Ещё они собирали и жгли в костре колорадского жука, мыли в избе полы, под водительством старшего брата Мирона ходили в лес за ягодами и орехами.
А когда подросли, таскали от колодца вёдра с водой, вычищали коровник, а навоз складывали за сараем, смешивая его с рубленой соломой. Ещё они ездили с отцом на сенокос, пилили дрова, учились управляться с молотком и рубанком. Нарастив упругие мускулы, Кармановы-младшие споро справлялись с работой и вечером, получив вожделенную свободу, дотемна пропадали на речке.
Марье тоже хотелось на речку, но мать не пускала: мала ещё, а ребята устали, им не до неё, не уследят, утопнет девчонка, а мне перед Семёном ответ держать.. Да он убьёт – за Марьку свою, с него станется. Нет, дочка, сиди-ка ты дома. А коли нечем заняться, так я тебе работу найду.
И находила. Девочку не заставляли носить из колодца воду и выгребать из коровника навоз – для этого в доме были братья. Марька прореживала молодую морковь, пропалывала грядки, аккуратно складывая обочь огорода вырванную с корнем траву и колючие стебли осота; усевшись на перевернутое ведро и набросив на плечи отцовскую телогрейку, перебирала в подполе картошку. Ещё помогала Настасье по дому. Сидеть без дела было скучно, работа была не тяжёлой, а мать не скупилась на похвалу и называла доченькой, ласточкой, солнышком, а отец привёз ей из города красивую куклу в нарядном платье. Марька стащила с куклы платье, долго его разглядывала и сообщила отцу, что сошьёт себе такое же.