Выйдя на крыльцо гостиницы, господин в шинели обозрел поданную ему «карету» – узкие сани с верхом, возницу, согнувшегося на козлах почти у самого крупа саврасого мерина, и воскликнул недовольно:
– Поедем далеко, а ты одет с прорехами.
– Мы привычные, – даже не обернулся кучер.
– Ты меня не понял: поедем очень далеко, – повысил голос подошедший.
– Так што, впервой што ли?
– Ну, гляди, – усмехнулся господин, назвал место, куда надо ехать и забрался в холодное чрево возка.
За городом, бойко проскочив пару вёрст печально известным каторжанским трактом, влетели в рыхлую осыпь малоезженой просеки. Лошадь начала всхрапывать, увязая в снежном крошеве.
Вознице ударами кнута и глухой бранью какое-то время удавалось заставлять её тащить сани, но скоро он и сам обессилел, натянул вожжи.
– Спите? – обернул потное, широкоскулое лицо к седоку, – Вертаться надо. Здеся, однако, ночами волки хороводы водят. Не отобьёмся.
Господин вылез из возка, покачал головой:
– Н-да, а в имение мне позарез как нужно. Есть туда другая дорога?
– По реке можно, однако. Но от неё всё равно никак. Страсть как снегу много. И сейчас, гляди, – мужик поднял кнутовище вверх, – Метель идёт. Вертаться надо, ваш благородиё, страшно.
– Хорошо. Выбираемся на тракт. Оттуда попробуешь рекой к Царской засеке выехать, а там я пешком дойду.
– Не буду ходить туда, господин офицер, лошадку жалко.
– Дурак, три рубля плачу, экие для тебя деньжищи!
Чёрные створки рта кучера дрогнули в заиндевелой бороде, по щеке скользнула слеза:
– Не невольте, барин, детки у меня, помёрзнем здеся до смерти.
– Становись к запяткам и рви сани сзади, я с уздой сам управлюсь, – зашипел господин и сунул под кушак возницы дуло тяжёлого «Смит и Вессон».
Небо на глазах темнело, крылось седыми космами, нижние концы которых уже цеплялись за верхушки елей. Стал постанывать лес.
«Наддай!» – зычно разносилось по округе. «Шайтан тебя раздери», – шепталось за кибиткой.
– Раскачивай, раскачивай! – орал встрёпанный, потерявший фуражку седок, – Влево, влево выдёргивай. Стой! Теперь вправо давай!
Отдохнув, начинали снова. Матерились, скрежетали зубами. И били, били измотанную лошадь. Мужик заплакал, когда в снежной замяти выяснились вдруг сбившиеся табором сани. Знал по опыту: направляющийся в город обоз, опасаясь быть разорванным метелью, станет здесь на ночёвку. Вон, и костры уже дымят, люди снуют. Повезло, кажется.
– Поди, поищи хлеба и выпить чего, – сунул деньги вознице офицер, – Согреемся и дальше двинемся.
Однако возок больше с места не стронулся. Поджидая ушедшего искать провизию извозчика, господин из «Ямской», имени которого мы так и не узнали, устало забылся в ознобной дремоте. Ему не позволили воспользоваться оружием, на которое он, в общем-то, всегда рассчитывал. Навалились сразу двое – ражие, тяжелые. Прижали, запрокинули голову. Свинцовые пальцы обхватили шею и не отпустили нужное время. Тело вытянули для удобства из возка, раздели до исподнего, оттащили в темень и быстро прикидали снегом. У дальнего костра долго ругались, деля найденное в карманах убитого. Потом пили водку и слезили песню о тяжёлой ямщицкой доле.
* * * *
Ночь. Уснувшая улочка. Земская больница. В ней – чистенькая комната. А в комнате застиранные занавески на окне, стеклянный шкаф с пробирками и микстурами, деревянная, скоблёная до желтизны, тахта у стены. Нечищеные сбитые сапоги городового в растёкшейся под ними луже приковывали внимание заспанного санитара:
– Бог с вами, Ларион Ульяныч, какой оборванец! Мне порядочных людей велено в коридоре укладывать, а вы всё это, тряпьё какое-то подзаборное свозите. Куды девать-то его?
– Положено, Тараканов, смирись, – брякнул шашку на тахту служивый, – Который уж год лодырем здесь сидишь, а всё не раскорячишься башкой своей, что начальство строго требует осматривать таких и доклад представлять. Вдруг беглый он, а может и хуже ещё кто. Эй, вы там, заноси.
Дворники, не очень церемонясь – за руки – за ноги – втащили босого стонущего человека.
– Вишь как обделали бедолагу. Замерзал под трактиром. Шевелись, Тараканов, лампу ближе давай и лицо ему от волосьев освободи, – бася, склонился над босяком урядник, – О, да это ж Васька татарин, извозом у «Ямской» промышляет. Знаю я такого. А ну, вывёртывай его из лохмотьев, всё, что найдёшь, сюды складывай. Что это? – удивился, – Деньги? Ну-ка, пошли отседова, – махнул дворникам. Подумав, вышел следом, – Не болтать! – зыркнул свирепо, – Понадобитесь, призову.
Санитар задрожавшими вдруг руками разглаживал листы купюр. – Сто десять, Ларион Ульяныч, откель столько? – еле слышно спросил городового.
– Давай сюды, разберёмся.
Тараканов, передавая деньги, зашептал просяще:
– Ларион Ульяныч, а может того, разделим не поровну. Могилой молчать буду.
– Знаю я тебя, худоротый, тут же к лавке припустишь. А где водка, там язык, что бабий ухват в печи грохочет. Осмотри Ваську и смажь его, чем есть.
Городовой присел к столу и зашелестел купюрами. Санитар сделал ещё одну попытку:
– Десять рублёв всего, Ларион Ульяныч, за Христа ради прошу! Полицейский одёрнул его взглядом:
– Начальству сообщать надобно. Тут недавно артельщика Маругина с убивством ограбили. Не оттуда ли денежки, а, Тараканов?
Зря не поделился Ларион Ульяныч. Ну, дал бы больничному прощелыге пяток целковых – много ли, если подумать? Тот после недельного загула и не вспомнил бы, откуда богатство такое на него свалилось. А сейчас – высокий кабинет, сухое лицо ротмистра. Судом пахнет. Эк, неладно-то.
– Деньги, Громыхайло, меня мало интересуют, не тряситесь. Их вы обязуетесь вернуть в казну до копеечки, не правда ли? – Мазепа ногтем мизинца приоткрыл одну из лежащих на столе папок, – Сколько там у нас изъято у пострадальца в действительности? Ага, сто десять рублей. Вы же указали в донесении только десять. Браво!
– Бес попутал, ваше высокоблагородие, заступитесь!
– Верю, голубчик, истинно верю, – Иринарх Гаврилович был в прекрасном расположении духа, издевательски иронизировал, – Санитар показал, что предлагал вам скрыть найденное у несчастного, но вы остались тверды в отправлении своих обязанностей. Благодарю за службу!
– Рад стараться! – рявкнул городовой.
« Боже, какое ничтожество, с кем приходится иметь дело», – выругался про себя Мазепа и нажал кнопку звонка.
Вошёл инспектор охранного отделения Щекутьев.
– Что возница? – спросил его ротмистр.
– Плох, Иринарх Гаврилович, распух, говорить не может.
– Скверно. А что дал розыск в трактире?
– А что он может дать? Простите. То есть, я хотел сказать: вы сами знаете, какая там публика собирается. Если что случается, сразу и слух, и зрение теряет. Некий Сила Луков вспомнил, правда, что видел вчера, кажется, Ваську татарина в кабаке, но зачем тот босым в сугроб полез, и куда его лошадь девалась, он по причине чёрного запоя отвечать не может.
– Вы Лукова этого разомните хорошенько и в тёмной подержите, может и вспомнит чего. Деньги у извозчика большие оказались. Быть того не может, чтобы это не удивило никого. И «Ямскую» проверьте. Этот Васька там, кажется, клиентов подбирал.
Щекутьев вышел, а Мазепа подошёл к Громыхайло.
– Вот что, болезный. Будешь татарина с ложечки кормить, носить на руках будешь, пока не узнаешь, откуда у него деньги такие взялись.
Городовой порозовел: пронесло вроде. Вытянулся: «Не сумлевайтесь, ваше высокоблагородие, выпытаю!»
* * * *
А Васька татарин помирал. «Антонов огонь» лизал ему ноги, липкой испариной обжигал лицо, рвался наружу криком. В палату заходил похожий на птицу-секретаря фельдшер, равнодушно приоткрывал больному веки, перебирая его костистую руку, щупал пульс. Выходя, недоумённо косился на сидящего у постели полицейского. «С чего такая честь забулдыге?» – лениво думал о Ваське. Урядник прикрывал за фельдшером дверь, неумело поправлял сползающее одеяло, нависал над чёрной головой лежащего.
– Васенька, – уже в который раз заводил жалобный скулёж, – помоги, сердешный. Вспомни верно, где денежку взял. Очень нужно. Доктор вот ноги спилить тебе собирается, а я не даю, жалею. Как можно? Человеку без ног нельзя. Освободи душу, покайся, ми-и-лай.
Васька с ужасом смотрел на шевелящиеся усы и свирепые бакенбарды «посиделки». Боль, белые стены, страшные слова незнакомца – где он? Откуда доносятся и сливаются в жутком хоре чьи-то предсмертные хрипы и плач одинокого колокольца? Мрак, холодный мрак, зачем глядит на него из маленького оконца – цепенящий, густой, влекущий? Мысли путались. Жизнь уходила.
Худо было и Громыхайло. Странно, но он не казнил себя за украденные деньги, вернуть которые – уже не вернёшь: сынок родимый (убью молокососа!) выпросил взаймы для покупки ценных бумаг на вырост, и промотал, как вскрылось, всё за вчерашнюю ночь в каком-то притоне. Бог с ними, деньгами. Долгая служба и не из таких передряг научила выскальзывать. Худо, что в извозчика охранка вцепилась. Видать дело серьёзное, политическое. С этими не забалуешь. Умирая, Васька приговаривал Ларион Ульяныча к позору и, может быть, тюремной тоске. Подумав, пошёл к доктору. Вчерашний выпускник медицинского факультета заглянул в «скорбный лист» больного и снял очки:
– Зря вы здесь пропадаете. У нашего с вами подопечного бред и галлюцинации – типичные для таких случаев проявления. Как я понимаю, вы что-то желаете узнать от него? Напрасно теряете время. Летален.
– Чего, чего?
– Помрёт, говорю, скоро. Ступайте лучше домой и выспитесь.
В узком тамбурочке на выходе Громыхайло столкнулся с Таракановым. Коротко, без замаха, сунул тому кулак в подреберье, сплюнул и пнул, охнувшую от удара дверь. Что ж, остаётся одно. И он – во спасение своё – решился на обман.
По многим причинам опасаясь Мазепы, попросился на приём к Щекутьеву и полушёпотом, будто родному человеку, поведал тому предсмертную исповедь возницы. Из неё выходило, будто, подобрал Васька у «Ямской» пьяного офицера. Вёз его, вёз к «Народной аудитории», а тот взял да и выпал где-то на повороте. При этом забылись тем офицером в возке ридикюль, набитый деньгами, дамские перчатки и револьвер. «Хотя, про револьвер, может, и послышалось, – спохватился урядник и виновато забубнил, – Так уж слаб был покойник, так плох, что еле разбирал я, чего он шепчет. Упокой его душу в радости».
– Врёшь ты всё, братец, – не дослушав, подвёл итог разговора Щекутьев и по телефону позвонил кому-то. Переговорив, уставился на урядника.
– Ну, что с тобой делать, хапуга? Пойдёшь, до полного разбирательства, в охранную команду. Опыт вышибать мозги революционерам у тебя есть. Но смотри: шалости свои брось, иначе под трибунал загремишь, время нынче суровое. Уразумел?
– Дык, стар я уже за ссыльными-то бегать, господин секретарь. И оклад в команде – рази ж только на сухари и хватит.
– Вот рожа! – неподдельно изумился Щекутьев, – Я его от суда спасаю, а он ногами сучит, сопротивляется. – и, не выдержав, закричал, – На рудниках сгниёшь, рукосуй, за препятствия, чинимые дознанию! Стар он уже. А деньги красть и языком молоть чушь всякую сил у тебя, шкура, хватает? Исполнять и не прекословить!
Успокоившись, вызвал заведующего отделом наружного наблюдения Дедюхина. По поручению Мазепы стал выговаривать ему:
– Чем заняты твои молодцы, Тихон Макарыч? Водкой в подворотнях греются? А вот, не хочешь ли взглянуть на циркулярную телеграмму из Петербурга? Чистейшая оплеуха! Нам – оттуда! Велят взять под негласный надзор почётного гражданина Корякова, который по сведениям департамента, является руководителем здешних эсеров и злоумышляет у нас под носом смертоубийства и экспроприации. А мы тут спим. Или чего делаем? Слыхал ты о таком Корякове?
Дедюхин вынул платок и высморкался. Стал жаловаться на плохую погоду и жалкую одежонку своих подопечных. Замотали, мол, людей до обмороков. « А надзиратели, что квартальные, что вокзальные нет, чтоб в помощь придти, так они, растуды их мать, сплошь мздоимцы да тайные хищники, только и лупают глазищами, кого бы обобрать почище. Корякова того знаю. Только в городе его орлы мои не замечают. Прячется, должно быть. Дом его недалеко от винной лавки Босоногова, вот здесь, – ткнул пальцем в карту города, – Там, по нашим сведениям, верхний этаж снимает вдова покойного Жоржа Жирмунского, а полуподвал приспособлен под вывесочную мастерскую. Парень в ней молодой рекламы работает. Ничего такого вкруг дома не замечено. Хотя, живописец тот, кажется, племянником Корякову доводится или кем-то там, не знаю». Дедюхин потёр виски:
– Но я вас понял, Николай Васильич.
– Вот-вот, Тихон Макарыч, раз Коряков сам где-то затаился, значит, к парню этому приставь человечка, пусть пару дней походит за ним. Может, и узнаем чего интересного.
* * * *
Молодости приписывают многие грехи: и легкомыслие, и безоглядность, и беспечность. Не забывая, впрочем, что и такие добродетели, как бесстрашие, пытливость и смекалка тоже ей присущи. «И чего мы тут всего боимся? – невесело думал Палестин, подходя к низенькому домику с резными подзорами – единственному такому в кривеньком переулке, именуемом Леонтьевский ручей, – В столицах, вон, слышно, народ чуть самодержавие не скинул, конституции добился, а мы всё болтаем да мечты строим. Надо что-то такое совершить, чтоб увидели в городе: есть и здесь сила, которая царизма не боится. Скажу сегодня об этом, а если не услышат, сам начну действовать. Вот схожу завтра же в слободу, оружие добуду. А план у меня есть».