Девятый всадник. Часть 2 - Аппель Дарья 2 стр.


– Скорее, напротив, более чем роскошен, – отвечал барон. Император только рассмеялся. Кристоф понял, что ему отдали приказ, и только поклонился. Павел продолжил говорить, как он лично презирает Бурбонов, но без легитимности никак, что все-таки он надеется на красивый (так было сказано) исход дела и экспедиционный корпус все-таки пошлет. При последних словах он так посматривал на своего юного флигель-адъютанта, что тот грешным делом вообразил, будто во главе этой армии поставят именно его.

Между тем, дождь прекратился, на что император немедленно обратил внимание, прервав самого себя на полуслове.

– Вот видите, – обернулся он к Кристофу. – Вы не соврали. Откуда узнали, что дождь закончится?

– Догадался, Ваше Величество.

– Так вы умелец угадывать? Такие мне и надобны, – Павел положил руку барону на плечо, невольно задев раненное место, которое у того нынче ныло, как часто бывало в непогоду. Кристоф постарался, чтобы выражение его лица не выдало болезненных ощущений.

– Итак, через месяц сей самонареченный король приедет, а вы его устроите в Митаве. С вами поедут адъютанты. Берите, кого захотите. А с ним можете не церемониться, он же не брат его, – продолжал император.

«Такова судьба моя, весь век быть близ Бурбонов», – подумал потом Кристоф, прибыв к себе. У него по-прежнему болела старая рана, и, сняв мундир, он увидел, что левая сторона рубашки испачкана подсохшей кровью. «Он меня погубит», – отчего-то подумал барон и тут же отогнал от себя эту мысль: как он вообще смеет об этом размышлять? Но ничего другого не оставалось. Приходилось так же признаваться, что энергичность императора невольно заражала и его самого. Хотя он до сих пор не мог растолковать себе, каким образом круглые шляпы на городских улицах и горящие после десяти часов вечера огни могут вызвать революцию, сам факт изменений заставлял его надеяться на лучшее. В том числе, и для самого себя.

Глава 2

CR (1819)

Восстановление Бурбонов на престоле Франции показалось многим фарсом, но их легитимность была доказана, и британский парламент постановил, что хочет видеть на престоле или д'Артуа, или его брата, графа Прованского. Никаких уступок, это было фактически ультиматумом. Я очень хорошо понимаю нашего Государя, который изначально выступал против восстановления Бурбонов на троне Франции. Во-первых, французские подданные уже научились их презирать, да и было за что. Никто из них не решился явиться в назначенный час и спасти тех, кто готов был за них отдать жизнь, кто начертал их герб на своих знаменах и полил своей кровью одну четвертую часть королевства. Кроме того, народ во Франции расколот на несколько партий, и Луи Восемнадцатый, живущий грезами прошлого века, очень неохотно пошел на уступки той, которая была настроена к нему враждебно. Кое-как монархия сохраняется, но, чувствую, не надолго.

Меня полагают «другом Бурбонов» и одним из заступников за них перед лицом Государя и даже Британского Парламента (хотя среди последнего своих сторонников «легитимных королей» хватает). Все потому что я слишком много времени провел при «дворах» что графа д'Артуа, что короновавшего самое себя Луи Восемнадцатого.

Возможно, мои строки читаются как ламентации старика, скорбящего о временах своей юности, но не могу не удержаться от того, чтобы сказать: сейчас грядут времена посредственностей на верху и ярких личностей на самом низу. Все почти как в 1780-е. Остался лишь наш Государь в окружении своекорыстных политиков, ведущих себя, словно шулера за карточным столом, а также полных нулей, вроде вышеупомянутых Бурбонов. Ранее у нас был общий враг, с которым бороться могли лишь яркие личности, а «законные государи» в это время были защищены британской армией и флотом и не желали знать о том, что происходило на континенте. Зато нынче пришли на все готовое и еще недовольны тем, что их мало любят. Я не удивлюсь, если завтра с курьером прибудет новость об очередном восстании в Париже. Впрочем, нынче зима, а воевать и устраивать народные волнения в столь суровый сезон могут, разве что, на моей родине.

Обращусь к событиям лета и осени Девяносто восьмого года, когда я окончательно разуверился в истинном политическом значении Бурбонов, а особенно нынешнего короля. В одно прекрасное утро на пороге моей спальни предстал камердинер Якоб и протянул переданный через фельдъегеря рескрипт. В нем сообщалось, что меня жаловали в генерал-майоры, минуя сразу два звания. И что я становился генерал-адъютантом, то есть, правой рукой Государя. Подобные почести предназначались, в основном, для того, чтобы я мог выступать в качестве влиятельной фигуры при дворе прибывавшего в Митаву Бурбона и свободно диктовать волю нашего императора.

Праздновать новое назначение мне было совершенно некогда, да и не стоило бы. Хотя на меня все смотрели потрясенно, словно я совершил нечто из ряда вон героическое или, напротив, несоизмеримо низкое. Естественно, чуть позже начали повторять различные слухи и твердить о гигантском влиянии «Ливенши», то есть, моей матушки. У нее, мол, сыновья в министры попадают и делают блистательные карьеры, едва выйдя из пеленок. Ей самой жаловали несколько десятин в Ярославской губернии, в дополнение к поместью Мезоттен в Южной Лифляндии, которое мне поручили осмотреть и описать по дороге в Митавский замок. Мой старший брат был пожалован в командиры Преображенского полка, что тоже его потрясло. Даже моему зятю Фитингофу перепало камергерство, а младшему брату Иоганну – звание капитана Семеновского полка и должность адъютанта при Великом князе Александре. В общем, наш фавор был абсолютен, и никто не сомневался в том, что же послужило ему причиной. Только я знал, что влияние матери к моему возвышению имеет самое опосредованное отношение.

В компанию мне выдали целую свиту, состоящую из десяти человек, так как, очевидно, посылать к «королю» Луи одного лишь меня было бы несолидно. Матушка настояла на том, чтобы в мои сопровождающие включили братца Йохана. Разница между нами в возрасте составляет всего лишь год, но тогда мне казалось, что нас разделяло целое поколение. Он никогда не воевал, не проливал ни своей, ни чужой крови, не знал истинной любви, предательства – словом, ничего, что уже успел испытать я. В свете прозвали его «Жан-Жак», в честь Руссо, так как, по мнению многих, он олицетворял собой воплощенный идеал писателя – истинное, непосредственное и глуповатое «дитя природы». К тому же, он был рыжий и конопатый, это его мало портило, но выделяло из общей массы, потому стало причиной застенчивости и скованности в свете. Он явно был влюблен, и мне надо было всеми силами отвлекать его от этой влюбленности. В наследство ему досталось наше фамильное упрямство, так что я даже не догадывался, как это лучше сделать.

Другие мои компаньоны оказались не лучше – все какие-то дети высокопоставленных родителей. Впрочем, с одним из них, назначенным, кстати, в мои адъютанты, я даже несколько сошелся, но тому во многом поспособствовало его обаяние и умение нравиться всем. Его звали Александр Рибопьер, и от роду ему было всего семнадцать лет. После гибели отца он был «усыновлен» Двором и быстро стал всеобщим любимцем, благодаря своей хорошенькой наружности и ловкости, чисто галльской. Чем-то он напоминал Фрежвилля по манерам обхождения, из-за этого я наполнился неким предубеждением к нему, но его безусловное восхищение моей особой вкупе с веселым и искренним нравом развеяли мои тревоги.

Также со мной в Митаву явился мой зять Фитингоф, который встретил нас близ Риги. Моя сестрица осталась на хозяйстве и наотрез отказалась «выходить в свет», на что весьма досадовал ее супруг, а я посмеивался – она поступила ровно так же, как и нужно.

Всю нашу компанию радовало одно – покамест мы пребываем в Курляндии, то избавлены от плац-парадов и столичных строгостей, введенных Государем. «Можно считать это поездкой в Париж», – бросил мой адъютант, на что я воззрился на него с ужасом. «В Париж прежних времен», – быстро поправился он. Остальные тоже считали нашу поездку увеселительной, и только я предчувствовал, что будет повторение нашего «сидения» в Хартленде – весьма невеселого, надо сказать. Тем более, погода стояла далекой от летней, постоянно лил дождь, как оно и бывает на моей исторической родине, а когда солнце все-таки выглядывало, воцарялась страшная духота, будто в оранжерее.

Опять же, вопреки надеждам, к моему явлению французская сторона отнеслась крайне пренебрежительно. Казалось бы, блуждания самоназванного короля по Европе должны были приучить его к скромности, но он осмотрел Митавский дворец так, словно мы предоставили ему жалкую хижину, а не обитель герцогов Курляндских. Помещения едва хватило, чтобы разместить всю свиту и слуг, которые он повсюду возил с собой. Помню, как, наморщив лоб, Луи ткнул своим толстым пальцем в превосходные барочные витражи, бросив мне: «Что за безвкусица! Нужно их немедленно поменять». При этом он взглянул на меня так, словно ожидал, что я немедленно побегу распоряжаться покупкой более угодных Его Величеству элементов декора или, что лучше, самолично установлю их. На это я отвечал как можно более любезно, сопроводив свои слова поклоном: «Ваше Величество, герцог Курляндский заказывал эти витражи у мастеров, делавших зеркала в Люксембургском дворце». На миг изумленный взор его поросячьих глазок замер на моем лице – словно он услыхал, будто заговорил стол или комод. Он не нашелся, что мне ответить, только потом добавил:

– Хорошо, я постараюсь привыкнуть. И не в таких местах приходилось жить.

Я вспомнил, что в Пруссии, по слухам, вся королевская рать теснилась в трехкомнатной квартирке над лавкой. Здесь же ему отвалили целый дворец, и он готов был немедленно начать вести образ жизни, сообразный его статусу. В тот же день я выдал ему деньги, которыми меня снабдили от лица Государя, и эти средства были сразу же потрачены на всевозможные роскошества. Все придворные церемонии стараниями короля и его свиты были возрождены, в том числе, lever и coucher, и складывалась явственная иллюзия, будто мы пребываем в Версале прежних времен. Регулярный парк, разбитый вокруг Дворца, приемы, на которых помимо французских дворян, столы на сотни кувертов дополняли такое впечатление. На одном из таких lever, когда король, пардон, восседал в неглиже перед зеркалом и его приводили в пристойный вид не менее двадцати слуг, он и обратился ко мне, скромно стоящим вместе с адъютантом в сторонке:

– Послушайте, а вы что, тот самый de Lieven, который был правой рукой моего брата при Кибероне?

«О Боже», – подумал я. – «Они же никогда не переписываются. Да и на Киберон я не попал, иначе бы с ним не говорил нынче».

Я подтвердил сказанное.

– У него никогда ничего не выйдет, – проговорил он, словно в пустоту. – Его Высочество отказывается брать на себя ответственность за что-либо.

На меня король не смотрел, сосредоточившись на своем отражении, еле помещавшемся в зеркале. Я понимал, что мог и не отвечать на его реплику.

Прежде я никогда не полагал, что буду когда-либо защищать графа д'Артуа, которого так долго презирал за нерешительность. Но мне так и хотелось вставить: «Зато он хотя бы пытался сделать что-либо для Франции. Вы кочуете из страны в страну, молитесь за свое королевство, но никогда ничего не совершаете ради него, хоть и считаетесь наследником французской короны».

– При брате нашем, – помпезно заговорил Луи, оглядываясь на примостившегося недалеко от его туалетного столика секретаря с пером и чернилами наготове. – При брате нашем состоит слишком уж много случайных людей, иноземцев и авантюристов. А он удивляется, что ничего не сможет устроить. Мы же здесь все истинные французы.

И взоры всех присутствующих обратились на меня и моего адъютанта Рибопьера, «не истинных французов». Я заметно побледнел. В тот миг я понимал чувства парижской толпы, ополчившейся на его брата. Если все Бурбоны так вели себя и отказывались свое поведение менять, то понятно, почему, в конце концов, они довели себя до трагедии. Мой адъютант явно сожалел, что при нем нет шпаги, пусть даже церемониальной, ибо по этикету все присутствующие при lever должны быть безоружны.

– Прошу прощения, – проговорил я как можно более спокойно. – Но далеко не все чужеземцы, как Вы изволите выражаться, пребывают здесь по собственной воле и поручительству. И далеко не все из них вредны.

Мне хотелось добавить, что во французах-эмигрантах мой Государь справедливо видит разносчиков якобинской заразы, хотя многие мои соотечественники с удовольствием принимают их в свой дом – учить собственных отпрысков, быть компаньонами и даже управляющими. И именно с французскими нравами он и решился бороться, верно полагая, что якобинцы не на пустом месте появились, а стали отражением той среды, с которой боролись. Но это было бы чересчур долго.

– Конечно, вы правы, – произнес король. – И о вас говорили весьма лестное. Нам надобно отправить вас в Неаполь.

«Час от часу не легче», – опять подумал я. – «Что мне делать в Неаполе? И я вроде бы не его подданный, чтобы он так вольно распоряжался моими перемещениями».

– Вам необходимо встретить нашу племянницу Мари-Терезу. Надеюсь, и она преуспеет от щедрости вашего Государя.

Ее Высочество Мари-Тереза – дочь Луи Шестнадцатого и Мари-Антуанетты, и могла бы претендовать на престол Французского королевства, если бы не салическое право, отказывающее ей в праве занимать престол. Она странствовала по Европе вместе с ближайшими родственниками, могла бы уехать к д'Артуа в Шотландию, но колебалась, находясь под влиянием другого своего дяди, который нынче и сидел спиной ко мне.

– Я готов передать письмо с соответствующим распоряжением Вашего Величества своему Государю, – проговорил я. – И далее я лично позабочусь о сопровождении Ее Высочества в столь неблизком пути.

– Вот как? Вам необходимо так много времени? Впрочем, нам понятно, – произнес Луи, словно опомнившись от морока. – Мы отпишем императору Павлу.

Далее мне дали понять, что аудиенция окончена. Мы с Сашей Рибопьером вышли из опочивальни короля, и тот не сводил с меня восхищенных глаз.

– Как вы его… – прошептал он. – Не боитесь ли, что вам этого не простят?

– А что он мне может сделать? – я говорил по-русски, зная, что этого языка никто здесь не поймет.

– Но он же…

– Мой друг, – проговорил я снисходительно. – Даже такие, как он, ничего не могут поделать, встретившись с прямотой и откровенностью.

Фраза эта стала моим жизненным кредо. Я убедился в том, что люди испытывают наиболее сильные чувства, услышав или увидев правду. А тот, кто возвещает правду, становится либо их врагом, либо кумиром. Не знаю, как насчет вражды, так как для Луи Восемнадцатого я предстал довольно незначительной личностью, но верного поклонника и друга я себе приобрел. Впрочем, завоевать восхищение семнадцатилетнего юноши – равно как и девицы примерно тех же лет – невелика заслуга.

О моем поведении при lever Его Французского Величества узнали все мои сопровождающие, из тех, кто не присутствовал при этом, и мнения разделились. Фитингоф напустился на меня, а братец с тех пор начал глядеть на меня еще более «снизу вверх».

Наше пребывание в Митаве было бы веселым, если бы не бесконечные тонкости этикета, которые мы были вынуждены соблюдать дословно. Все придворные словно сговорились, изображая «маленький Версаль» в нашем остзейском городке, обитатели которого доселе о таком только читали. Разумеется, все окрестное дворянство жаждало получить доступ во дворец, и меня с моими ближними просто атаковали просьбами, припоминая всю сложную систему родства. Право, такого нашествия моих троюродных кузенов, мужей двоюродных тетушек и внучатых племянников моих дядей я давно не испытывал. Просьбы их, однако, простирались много дальше приглашения на балы и приемы в Mitau Schlosse. Прослышав о моей «стремительной карьере», эти родственники, которые ранее ни о ком из фон Ливенов не вспоминали, стремились разузнать, а не могу ли я как-нибудь подсобить в их делах. У кого были дочери на выданье, всеми правдами и неправдами сватали их то мне, то Иоганну. Мы с братом начали нешуточно опасаться, что не покинем Курляндию холостяками.

Назад Дальше