Перекресток версий. Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» в литературно-политическом контексте 1960-х – 2010-х годов - Фельдман Давид Маркович 4 стр.


Всю эту организационную структуру курировали специальные комиссии при региональных отделениях СП. Что и называлось «работой с молодыми писателями».

Ахматовское окружение – своего рода вызов существовавшей тогда структуре. Вот литературные функционеры и выбрали Бродского в качестве обвиняемого. Цель – устрашение всех, кто нарушал правила, пусть и неписаные.

Бродский, как известно, пренебрегал требованиями социализации, обязательными для намеревавшегося получить статус профессионального литератора. Поступать в какое-либо высшее учебное заведение не пытался, да и среднюю школу не окончил. Работу выбирал только временную, к примеру, в геологических экспедициях. Летнего заработка там – при жесточайшей экономии – хватало до следующего сезона. При этом с успехом выступал на литературных вечерах, изучил два иностранных языка, опубликовал несколько переводов, готовились к печати и новые[14].

Если пользоваться мандельштамовскими дефинициями, можно отметить, что в советскую литературу Бродский входил, не спросив разрешения. Идея показательного судебного процесса была востребована ЦК партии. Обратившись к опыту, там модернизировали инструментарий защиты издательской модели.

Конечно, в ахматовском окружении могли бы найти и другую кандидатуру на роль обвиняемого. Разница оказалась бы непринципиальной.

Однако ближайшие друзья обвиняемого – поэты А. Г. Найман и Е. Б. Рейн – были несколько менее уязвимы в аспекте уголовного преследования. Потому что более социализированы. Окончили Ленинградский технологический институт, получили дипломы инженеров и постоянную работу по специальности. Публиковали они пока что лишь переводы[15].

Бродский выбран был как наиболее уязвимый. Ахматовой же не предъявили какие-либо претензии, зато судебный процесс демонстрировал: всемирно знаменитый поэт не в состоянии защитить ученика и друга.

Судебный процесс готовился, подчеркнем еще раз, в качестве акции устрашения. Но организаторы не учли важное обстоятельство: у них к началу 1960-х годов появились оппоненты, готовые полемизировать даже в зале суда. Вот почему «дело Бродского» и получило мировую известность.

Заступников у подсудимого оказалось не так уж мало. Известные писатели, литературоведы, вузовские преподаватели, журналисты.

Среди заступавшихся – признанный в СССР классиком стихотворного перевода С. Я. Маршак. Он действовал последовательно и энергично[16].

Не менее авторитетный Чуковский, считавшийся конкурентом Маршака, тоже вступился за Бродского. Защитить его пытались Эренбург и Паустовский[17].

18 февраля 1964 года – первое заседание районного суда под председательством судьи Е. А. Савельевой. И обстановка к тому времени была, можно сказать, накалена.

Вигдорова акцентировала, что суд заведомо необъективен. Савельева это и не скрывала -

«Судья: Чем вы занимаетесь?

Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…

Судья: Никаких “я полагаю”. Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! (Мне): Сейчас же прекратите записывать! А то – выведу из зала. (Бродскому): У вас есть постоянная работа?

Бродский: Я думал, что это постоянная работа.

Судья: Отвечайте точно!

Бродский: Я писал стихи. Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю…

Судья: Нас не интересует “я полагаю”. Отвечайте, почему вы не работали?

Бродский: Я работал. Я писал стихи.

Судья: Нас это не интересует. Нас интересует, с каким учреждением вы были связаны.

Бродский: У меня были договоры с издательством.

Судья: У вас договоров достаточно, чтобы прокормиться? Перечислите: какие, от какого числа, на какую сумму?

Бродский: Точно не помню. Все договоры у моего адвоката.

Судья: Я спрашиваю вас.

Бродский: В Москве вышли две книги с моими переводами… (перечисляет).

Судья: Ваш трудовой стаж?

Бродский: Примерно…

Судья: Нас не интересует “примерно”!

Бродский: Пять лет.

Судья: Где вы работали?

Бродский: На заводе. В геологических партиях…

Судья: Сколько вы работали на заводе?

Бродский: Год.

Судья: Кем?

Бродский: Фрезеровщиком.

Судья: А вообще какая ваша специальность?

Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.

Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?

Бродский: Никто. (Без вызова). А кто причислил меня к роду человеческому?

Судья: А вы учились этому?

Бродский: Чему?

Судья: Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят… где учат…

Бродский: Я не думал, что это дается образованием.

Судья: А чем же?

Бродский: Я думаю, это… (растерянно)… от Бога…

Судья: У вас есть ходатайства к суду?

Бродский: Я хотел бы знать, за что меня арестовали.

Судья: Это вопрос, а не ходатайство.

Бродский: Тогда у меня ходатайства нет».

Диалог характерный. Савельева атаковала, Бродский защищался. Каждый решал свою задачу. Судья выполняла заказ, пусть и вопреки закону, подсудимый же отстаивал свою репутацию.

Вполне очевидно, что подсудимый не желал принять риторические условия, навязываемые судьей. Та начала с вопроса о роде занятий, имея в виду пресловутый «общественно полезный труд», а Бродский понятие «работа» противопоставлял другому – «праздность». Настаивал, что праздным не был. Однако по условиям игры тут выигрывал задававший вопросы, а не отвечавший на них.

Бродскому пришлось все же принять навязанные условия. Ну а Савельевой явно не хватало доказательств, чтобы обосновать выдвинутые обвинения: у подсудимого имелись документы, подтверждавшие наличие легального заработка, хоть и скудного. В этом случае применение Указа Верховного Совета СССР становилось проблематичным.

Далее, как явствует из диалога, Савельева несколько изменила тактику, потребовав формальное подтверждение статуса поэта. Бродский же лукавил. Нет оснований сомневаться в том, что он понял вопрос судьи: «Кто причислил вас к поэтам?».

Речь шла не о признании читателей. Имелся в виду документ, подтверждавший право не работать постоянно на государство.

Таким документом могло быть удостоверение состоявшего в каком-нибудь отделении СП или справка, выданная подобного рода организацией. Вот это и требовала предъявить Савельева. Бродский же ушел от прямого ответа. Однако не преминул обозначить: вне советских реалий вопрос судьи абсурден.

Нет оснований сомневаться: Бродский понимал, что все сказанное им в ходе судебных заседаний будет широко известно. Догадывалась о том и Савельева. Вот почему и пыталась запретить Вигдоровой стенографировать.

Найман в мемуарах утверждал, что воспроизводит суждение Ахматовой об итогах судебных баталий. По его словам, когда Бродского «отправили в ссылку на север, она сказала: “Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял”»[18].

Следует отсюда, что Ахматова рассуждала о литературной репутации. И на вопрос Наймана «о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, общей для миллионов, ответила: “Идеальная”».

Допустимо, что Ахматова именно так и говорила. По крайней мере, аналогичные суждения формулировала не раз. Настаивала, что судьба настоящего, значит, искреннего писателя в советском государстве может быть лишь трагической. Именно потому и мандельштамовская – «идеальная»: смертью в лагере он искупил все свои компромиссы с режимом.

В биографии же ленинградского поэта 1960-х годов суд был своего рода контрапунктом. Пользуясь нынешней терминологией, можно констатировать, что Бродский свой имидж создал. Не выказывал страха, наоборот, иронизировал.

Однако не мог Бродский не осознавать, что известность если и придет, так не скоро, а потому не защитит. Его уже поместили в тюрьму до суда, так что наиболее вероятная перспектива – ссылка и принудительные работы. Смерть тоже близка: врожденный порок сердца. И сердечный приступ был в тюремной камере.

Вероятно, риск не казался поначалу чрезмерным. Формально Бродский не подлежал уголовной ответственности за «тунеядство». Это и доказывал адвокат. Но итог был изначально предопределен.

13 марта началось второе судебное заседание. Справки о гонорарах и договорах с издательствами, равным образом ходатайства авторитетных писателей и литературоведов, предоставленные адвокатом, не были приняты Савельевой. Она потребовала свидетельство из местной Комиссии по работе с молодыми писателями и получила официальный документ, гласивший: «Бродский не является поэтом».

Вне советских реалий ответ выглядел абсурдно. С учетом же их вполне понятно, что хотел сказать автор. Ленинградское отделение СП не предоставляло Бродскому право не работать постоянно на государство. Итог – обвинительный приговор.

Да, Бродский рисковал. Не только свободой и советской литературной карьерой. Подчеркнем еще раз: высока была вероятность смерти от сердечного приступа в тюрьме или по месту ссылки. Зато в перспективе он мог выиграть репутацию и – развить успех.

Так и случилось. Правда, не вскоре.

Берзер в мемуарах сочла нужным подчеркнуть, что Гроссман сочувствовал осужденному. По ее словам, уже в больнице «читала ему вслух запись процесса Бродского, сделанную Фридой Вигдоровой. Он (что бывало редко) повернулся лицом к стенке, и я не видела, дремлет ли, слышит ли. Но догадывалась, что слышит, потому что ни разу не прервал – ни стоном, ни кашлем (а это трудно).

Когда я кончила:

– Я как будто провалился в туман, но слышал все, каждое слово.

Потом, помолчав:

– Бедный мальчик… Как это навалилось на него…».

Вскоре, согласно Берзер, в палату вошла медицинская сестра. Была она «толстая, мрачная и злая.

Она что-то резко сказала Василию Семеновичу. После ее ухода:

– Она разговаривает со мной, как судья с Бродским…

И снова:

– Бедный мальчик…».

В данном случае Берзер доказывала, что Гроссман, даже больной, умирающий, не утратил присущую ему способность воспринимать чужую беду как свою. А насколько точно переданы его слова – неизвестно.

Зато бесспорно, что Берзер считала «дело Бродского» значимым элементом в биографии Гроссмана. Событием, формирующим биографический контекст.

Берзер в данном случае точна. Связь ареста гроссмановского романа и «дела Бродского» прослеживается на уровне телеологии. В обоих случаях цель акций – защита государственной издательской монополии посредством устрашения потенциальных нарушителей.

В марте 1964 года Ахматовой и другим покровителям Бродского дан был урок: не им формировать сообщества, где определяется, кого считать поэтом. Это компетенция официально уполномоченных организаций. Без разрешения таковых нет пути к статусу профессионального литератора, а нарушители правил лишь провоцируют карательные меры.

Следует из сказанного выше, что цензурное разрешение солженицынской повести не противоречило аресту гроссмановской рукописи и «делу Бродского». Парадокса не было.

Издание солженицынской повести эмблематизировало продолжение заявленной Хрущевым либерализации. Пресловутой «оттепели». Арест рукописи Гроссмана и «дело Бродского» – сусловские коррективы. В целом же политика была непротиворечивой. Функционеры стремились режим сохранить, а разногласия относились только к масштабам уступок в области идеологии.

После судебного приговора Бродскому минуло полгода, когда умер Гроссман. В случае иностранной публикации его романа уже некого было бы привлекать к уголовной ответственности за антисоветскую пропаганду. Но Липкин не отправил за границу рукопись.

О причинах можно спорить. Допустимо, что силен был шок, вызванный «делом Бродского». Оно демонстрировало: советское правительство готово по-прежнему нарушать закон ради охраны своей монополии в литературно-издательской области. Соответственно, КГБ пресекались любые попытки отправить чьи-либо рукописи за границу. Значительно усилен был контроль за иностранцами, ведь именно они занимались отправкой непосредственно. Следили и за теми, кто с ними общался.

Допустимо, что Липкин после смерти Гроссмана не рискнул заняться отправкой рукописи, опасаясь слежки. И долго еще избегал опасности. Например, предполагал, что не исключено привлечение к уголовной ответственности вдовы или дочери автора крамольного романа.

Многое допустить можно, вот только подтвердить нечем. Тут актуально старинное присловье архивистов: без документа нет аргумента.

Но, как известно, отсутствие знака тоже может – в ряде контекстов – считаться значимым. Потому характерно, что Липкин о «деле Бродского» не упомянул. Как будто и не слышал.

Однако не слышать не мог. Его знаменитые коллеги-переводчики за Бродского вступались. Липкин – нет.

Разумеется, не только он не вступился. И соображения тут могли быть разные. Допустим, полагал, что хранившему гроссмановскую рукопись не следует привлекать к себе внимание КГБ.

Объяснить можно и так. Но существенно, что Липкин в мемуарах обошелся без объяснений.

Символ эпохи

Меж тем борьба сталинских наследников за власть становилась все более ожесточенной. И, как известно, в октябре 1964 года ЦК КПСС возглавил Брежнев.

Символом новой эпохи стал очередной скандал. В сентябре 1965 года сотрудниками КГБ арестованы А. Д. Синявский и Ю. М. Даниэль. Оба печатались за границей, используя псевдонимы. Нарушителям государственной издательской монополии была инкриминирована «антисоветская агитация».

Обоим тогда по сорок лет. Литературовед Синявский был еще и популярным новомирским критиком, Даниэль публиковался на родине как переводчик. Вроде бы преуспевающие литераторы-профессионалы.

Дебютировали, правда, не в юности. Школу заканчивали, когда шла война, потом служили в армии. Синявского направили в авиацию, он был радиомехаником на аэродроме, Даниэль – пехотинец, демобилизован после тяжелого ранения как инвалид.

После войны Синявский окончил филологический факультет МГУ, там же и аспирантуру, защитил диссертацию. Преподавал в высших учебных заведениях, стал научным сотрудником Института мировой литературы Академии наук СССР.

Даниэль окончил филологический факультет Московского областного педагогического института. Был школьным учителем, профессию сменил и считался талантливым поэтом-переводчиком. Незадолго до ареста планировал дебютировать в печати и как прозаик.

Будущие арестанты подружились на исходе 1950-х годов. Рукописи Синявского отправляла за границу его соученица по университету – дочь французского дипломата. И Даниэль воспользовался помощью друга. Все шло вроде бы гладко. Но, разумеется, все публикации оказались в сфере внимания КГБ. Друзья были не слишком осторожны. Их псевдонимы – сами по себе – вызов.

Синявский, как известно, взял псевдоним Абрам Терц, а Даниэль – Николай Аржак. Это герои так называемых блатных песен 1920-х годов: вор-карманник и бандит-налетчик[19].

К началу 1960-х годов эссеист и прозаик Абрам Терц был признан заметным явлением в русской эмигрантской литературе. Его упоминали в обзорах, акцентируя, что носитель псевдонима – советский гражданин, не имеющий возможности печататься на родине, так как его произведения не соответствуют пропагандистским установкам[20].

Несколько позже добился популярности и Николай Аржак. Его проза тоже считалась необычной: критики опять рассуждали о сочетании традиций реализма, фантастики, политической сатиры. Причины использования псевдонима были и здесь очевидны[21].

Назад Дальше