Инферно. Роман-пасквиль - Шуляк Станислав Иванович 8 стр.


Звуки за стенкой, кажется, затихли, Ипполит Глебович, во всяком случае, их не слышал. Так значит именно сейчас сюда вернется доктор Яд, и ему, Фряликову, придется давать объяснения. Что ж, он готов к тому, он даст свои объяснения.

Вошла Соня. Беззвучно вошла. Одна нога была у неё босая, другая в тапке. Она посмотрела на Фряликова, кажется, хихикнула тихонько и отошла к книгам на стеллаже. Ипполит Глебович смущённо кашлянул, потом ещё раз, ещё смущеннее.

– А Генрих Александрович, не скажете?.. – тихо спросил он.

– Папа? – переспросила девушка.

– Да, Генрих Александрович, – подтвердил хормейстер.

– Папа умер, – ответила девушка. Тоном ответила, никак не располагавшим ни к недоверию, ни к усмешкам, ни даже к фривольности.

– Что? – похолодел Фряликов. – Как? Когда?

– Сегодня девять дней как раз, – Соня кивнула головой в направлении фотографии на стенке, Фряликов перевёл взгляд и вдруг увидел чёрную траурную рамку вокруг портрета доктора Яда.

– Да, но как же… – пробормотал он.

– Папа никогда не разрешает мне брать его книги, – улыбнулась дочь Генриха Александровича, снимая со стеллажа какую-то толстую книгу на немецком языке.

– Что ж мне теперь?.. – тоскливо сказал Фряликов, но не закончил фразы.

– Но я всё равно беру иногда…

– А мне-то что делать? – настойчиво говорил Фряликов.

– Папа сказал, что у вас очень сложный случай и вам нужно обратиться к тому, кто сильнее его.

– Кто сильнее его? – спросил Ипполит Глебович.

Девушка будто не слышала вопроса. Она тихонько мурлыкала какую-то песню, она прижала книгу к груди и сделала широкое круговое движение, будто собираясь пуститься в танец.

Фряликов сидел наедине со своею тоской, а рядом была девушка, юная, гибкая, с лицом загадочным, волнующим, будоражащим. А вот сам Фряликов, кто же он теперь? Мужчина? Женщина? Или ни то, ни другое? Он должен обладать, или должны обладать им? И что теперь ему нужно сменить имя на женское? Сменить паспорт? Одеваться в платья и кофты? Носить колготки и лифчики? Так?

– Очень это противно видеть? – угрюмо спросил Ипполит Глебович.

– Что?

– Как я превращаюсь в бабу? – сказал, как сорвался с горы, Фряликов.

– А у меня есть дружочек, – с усмешкою сказала Соня. – Или, вернее, даже двое дружочков. Красивые!.. Просто мрак – какие красивые оба! Так они – голубые. Вы знаете, что голубые бывают очень красивыми? – спросила ещё она. – Да они чаще всего и бывают красивыми.

– Это другое, – упрямо сказал Ипполит Глебович. Он не понимал, для чего ему рассказывают про глупости, когда у него такое…

– Нет, правда – красивые!

– Всякие бывают.

– Я когда с ними встречаюсь, они меня раздевают, раздеваются сами, и я должна целовать их, целовать… везде, по-всякому… Они возбуждаются, меня целуют, потом снова я их. Я их завожу, завожу, а пользуют потом они друг друга. Голубые – потому что. Вот так у нас всегда и бывает. А я много чего для них делаю.

– А может вы мне подскажете какого-нибудь коллегу Генриха Александровича, который бы мне помог? – глядя в пол, сказал хормейстер Фряликов.

Но девушка будто не слышала его. Она раскрыла книгу и углубилась в чтение.

– Коллегу бы мне какого-нибудь, – тоскливо повторил Фряликов.

– А? – отозвалась девушка будто бы чему-то прочитанному.

– Насчет коллеги!.. – сказал тот еще.

– Как, вы уже уходите? – спросила девушка, на минуту отрываясь от чтения.

– Ухожу, – мрачно согласился хормейстер.

Приход его был незваным, сомнительным, уход же и вовсе бесславным.

Дочь Генриха Александровича обожгла хормейстера взглядом, с сожалением закрыла книгу и пошла провожать гостя.

В прихожей Фряликов неловко жал девушке руку, прощаясь; топтался на пороге, долго надевал остроносые туфли и, наконец, вывалился из барской квартиры доктора Яда.

– Я никогда себе не позволял… – сказал он, обернувшись. Он топтался теперь на лестничной площадке, на которую выходили двери двух квартир, всего двух. – Никогда бы себе не позволил.

– Что?

– То, что позволяют себе они, – сказал он.

– Кто?

– Ну эти… ваши дружки, – сказал Фряликов.

– Что позволяют?

– Всё, – сказал Фряликов.

– Это не страшно, – тихо возразила девушка.

– Страшно, – возразил Фряликов.

Он вдруг сам испугался сказанного, его ведь не спрашивали об этом, его не просили давать оценок и, даже не прощаясь, с сухою поспешностью побежал к лестнице.

– Слабого доктора ищут. Сильный приходит сам, – тихо-тихо сказала дочь Генриха Александровича.

Фряликов был уже двумя пролетами ниже и, спускаясь, тяжело топал своими остроносыми туфлями, но он всё же расслышал слова Сони.

Ах, если б он был другим!.. Если б у него была лицензия на безграничное существование; ведь он бы тогда захотел пребывать в положении тотального новобрачного, суперпрелюбодея, разве не так? Нет, этого ему никому не объяснить!..

Дядя и племянник

– Мы должны… я скажу вам, мы должны бороться за нашу славянскую парадигму, – говорил писатель земли русской Сумароков, когда поддерживаемый Иваном Ивановичем за талию неуверенно шёл по мощёной плиткой улице Жуковского. – Вы вот взгляните!.. – с небольшою запинкой говорил ещё он.

– О, он будет так рад, когда мы придём вместе, – деликатно дождавшись паузы в рассуждениях своего собеседника приговаривал Нежноп. – Подумать только, сам писатель Сумароков к нему пожалует!

Над головами мужчин плыли сизые клочковатые тучи, плыли за Неву, за Охту и далее, далее, по своим необъяснимым атмосферным надобностям. Когда солнце пробивалось в просвет их, делалось жарко и маетно, когда скрывалось за их неукротимой пеленой, вступал в свои права гуляка-ветер: он подхватывал, поддёргивал людей за их одежды и холодно задувал тем во все щёлочки и клапаны, за все пазухи. Лето уже съёживалось, ссутуливалось, лето уже дышало на ладан; будущие непогоды уже толпились у порога лета с намерениями нежной осады или хитроумного подкопа, чего доброго.

– Взгляните, вам говорю: кого мы читали последние тридцать лет. Кого? Латиносов, – сказал, как отрубил, Павел Васильевич. – Всяких там, изволите видеть, борхесов. Всяких там амаду и карпентьеров. Всяких там маркесов! Всяких кортасаров! Чтение неплохое, не спорю! И мы даже америкашек вонючих с англичанишками спесивыми так не читали, как этих латиносов. Ну так что ж, нам теперь до скончания веков читать латиносов? А вы вспомните, нобелевские премии давали кому? Да им же, им! Опять же латиносам! Это же просто ни в какие ворота не лезет!

– Он ведь даже ваши книги читал. Мы старались нашему мальчику дать хорошее воспитание. А кто сейчас вообще что-нибудь читает?! – торопливо говорил Нежноп.

– А вот скажите мне, кто такие латиносы? А? Задворки! – обрушился Сумароков. – Натуральные задворки! Провинция! Тмутаракань! На одном своём реализме магическом и выезжают.

– И эту вашу книгу… сейчас не помню её название!.. И ещё другую… тоже читал!

– Есть, скажите мне, справедливость? Есть? Нет справедливости! – снова отрубил Сумароков.

– Воспитывали, воспитывали – и довоспитывались! – недовольно высморкавшись, говорил Иван Иванович.

– Ну вот уйдут латиносы, и кто придёт им на смену? – с ожесточением говорил Сумароков. – Кто? Америкашки? Ха-ха!.. Смешно! А кто? Французы, что ли? Или немчура? Нет, у них мозги давно высохли, совсем высохли, и все идеи они у нас воруют. Да мы и сами рады запродаться им за бесценок! За гроши! За стеклянные бусы! За глупые комплименты славистов! Разве это нормально? Скажите, нормально? Нет, не нормально! А может, им на смену придут черномазые? Негритосы? – сделал широкий жест рукой Павел Васильевич, будто приглашая собеседника оценить абсурдность его последнего предположения. – Где литература негритосов? Где философия? Нет никакой литературы негритосов! Нет философии! И не надо им литературы! Им на пальмах и так хорошо! Без всякой литературы! Когда бананы есть – не надо никакой литературы!

– И ведь вы подумайте, дорогой Павел Васильевич, мы ему и то, мы ему и это, а ему ничего не надо. Сидит, у себя запершись, и всё дрочит, дрочит, дрочит, не может без этого. Ну а потом, конечно… бледный вид, круги под глазами, грусть несусветная, мысли всякие в голове. Чему же здесь удивляться-то? – поспешно говорил ещё Иван Иванович. – И вот додумался – как вам это понравится? – жить, мол, не хочу! Ни больше, ни меньше! Не хочу жить, и всё тут!

– Но всё-таки нам нужно бороться! – погрозил кому-то пальцем Сумароков. – За метафизику нашу русскую бороться! А то знаете, что будет? Не знаете? А вот что будет! Косоглазые придут! Придут! Точно вам говорю: придут! Азиаты! Индокитайцы! Их много, индокитайцев-то! Их два миллиарда, вы знаете об этом? Придут со своей индокитайской этнографией. С экзотикой своей индокитайской придут и за смысл её выдавать станут! А любители-то на такое отыщутся! Филологи-то из Сорбонны да из Гарварда завсегда готовы в паранджу вырядиться. Обезьянья, обезьянья порода у филологов из Сорбонны, да из Гарварда этого вашего! А там, глядишь, одну Нобелевскую Сунь Хуй В Чай получит, другую Нобелевскую другой Сунь Хуй В Чай получит, и – всё: пропало дело! Ещё лет на тридцать пропало! Пропала русская метафизика. Душа русская так и будет томиться в тоске, неразбуженная, неузнанная, непоименованная! Так и будет страдать под спудом! Страдать и томиться! Да и вообще: миссия ведь у нас! Вы не знали этого? У улиц этих, у домов обосранных, у реки, по которой одни гондоны плавают, у всего города этого сволочного, у жителей его! Мы должны выкрикнуть! Мы должны правду нашу сказать! И хочет Москва с нами заодно быть, так пусть будет заодно! Хочет Мухосранск заодно быть, пусть будет заодно! Но тогда пусть Москва покается и деньгами ворованными поделится! И пусть Мухосранск к нам приползёт в рубище и, что делать ему надо, спросит смиренно! И мы скажем, что делать ему! А нет – так и пусть ко всем чертям катятся! И Москва, и Мухосранск, и все прочие города земли русской! И без них не пропадем, да и миссию исполним! И не будет прощения им, истинно вам говорю! До скончания веков прощения им не будет! Москва! Как много в этом звуке слилось для нас безобразного и нечистоплотного! У них там, в Москве, чёрным хлебом даже вороны брезгуют. А одну только белую булку жрут, сволочи! – говорил ещё Сумароков, увлекаемый своим собеседником под арку старинного дома на улице Чехова. – У них там не художники и не творцы, но только барыги, кикиморы да фекальные помазанники.

– Сюда, сюда, Павел Васильевич! – говорил, волнуясь, Нежноп. – Пришли уж почти!

– А вот не надо бы, не надо Сунь Хуй В Чаю Нобелевскую-то давать! – горячечно говорил Павел Васильевич. – Зачем она Сунь Хуй В Чаю-то косоглазому? Ее нужно дать нашему Иванову! Нашему Петрову!..

– Вам, вам, Павел Васильевич, нужно Нобелевскую дать, я так считаю, – шептал ещё Иван Иванович.

– Или нашему Сидорову, по крайней мере! – твёрдо сказал Сумароков, не поддаваясь на комплимент. – По делам, да по заслугам их небывалым! Да за страдания души русской! Много, много было страданий тех! Ну да ладно! Ладно, говорю! – махнул рукой в сердцах Сумароков. – Разве от обезьян этих стриженых сорбоннских дождёшься когда-нибудь?! Нет, не дождёшься от обезьян!

Мужчины стали подниматься по лестнице, заплёванной и узкой, с обыкновенною матерной письменностью на стенах, с пятнами засохшей мочи повсюду, и тут только Павел Васильевич припомнил, куда направлялись они. Беспокойство овладело им.

– Как его зовут-то хоть? – понизив голос, спросил он. – Племянника-то вашего.

– Димой, Димой зовут, – тоже полушёпотом отвечал Иван Иванович. – Да вы не беспокойтесь, Павел Васильевич! И вы уж там его покрепче своим словом писательским пригвоздите! Есть в вашем слове что-то такое… разящее! Вы, Павел Васильевич, можно сказать: Победоносец слова!

Сумароков головою кивнул, соглашаясь.

«Я знаю, миссия моя в литературе – быть гарантом грандиозности», – обречённо сказал себе он.

Иван Иванович Нежноп погремел ключами и отворил высокую трёхметровую входную дверь.

– Дома! Дома! – возбуждённо прошептал Иван Иванович, когда они вдвоём беззвучно шагнули в прихожую.

– Дима, что ли? – шепотом переспросил Сумароков. – Племянник ваш?

– Дима! Дима! – подтвердил Иван Иванович. – Я же говорил, что он никуда из дома не выйдет и будет нас дожидаться. Да он никогда не выходит! Вот его дверь, – указал рукой на дверь в прихожей собеседник писателя Сумарокова.

Павел Васильевич прислушался.

За дверью тоже, должно быть, прислушивались, и приход мужчин не остался не замеченным и не услышанным. Лязгнула вдруг задвижка совсем близко, Иван Иванович толкнул дверь, но было поздно: та не открывалась.

– Димочка! – льстиво заговорил Иван Иванович. – Димочка, это я – дядя Ваня.

Ответа не было. За дверью только громыхнуло что-то; должно быть, в неё запустили с той стороны тяжёлым предметом.

– Димочка, я не один! – увещевающе говорил Нежноп. – А знаешь, кто со мною пришел?

– Я никого не хочу видеть! – крикнули из-за двери. Но потом будто прислушались.

– Хочет, хочет! – возбуждённо шептал Иван Иванович Сумарокову. – Просто делает вид!

Иван Иванович просительно постучал в дверь костяшками пальцев.

– Димочка, ну не упрямься, открой, пожалуйста, – говорил он. – А пришёл со мной… ты знаешь этого человека.

– Уходите! Мне не нужен никто! – крикнул молодой человек из-за двери. – Я не открою!

– Это писатель! Настоящий писатель! Угадай, какой?

И снова что-то громыхнуло за дверью, и грохот сей был даже отчаяннее прежнего.

– Ты читал его книги. Я случайно встретил Павла Васильевича на улице, и вот он согласился прийти сюда, познакомиться с тобой и поговорить! Ну? Угадал, кто это? Ну? – допытывался Иван Иванович. – Это… Павел… Васильевич… ну? Сумароков!.. – сказал он так, будто рассчитывал на аплодисменты.

Но за дверью стало совсем тихо. Сумароков и Иван Иванович напряжённо прислушивались.

– Димочка, – говорил ещё бухгалтер Нежноп, – ну открой, пожалуйста, не позорь меня перед нашим гостем.

Сумароков на всякий случай подёргал ручку дверную; и впустую, разумеется. Тишина была какой-то слишком уж подозрительной.

– Дима, что ты там делаешь? Слышишь? – тревожно вопрошал Иван Иванович у племянника за дверью. – Что ты там задумал? Не делай этого! Павел Васильевич с тобой только поговорить хочет! Открой! Открой! Дима, открой! Нет, все пропало! – сказал Иван Иванович Сумарокову. – Теперь только ломать надо! А ну, давайте-ка!..

Мужчины отошли подальше от двери, изготовились.

– Дима! – крикнул дядя племяннику. – Мы сейчас дверь сломаем!

Они подождали ещё несколько мгновений, и была тишина напряжённая и не нарушаемая ничем.

– Ну!.. – кивнул головою Нежноп.

Мужчины побежали, но Нежноп в последнюю секунду промедлил, и Павел Васильевич в одиночку больно ударился плечом о дверь. Дверь затрещала, посыпалась штукатурка сверху, но всё же дверь устояла.

– Чёрт, – сказал Иван Иванович. – Крепкая какая! Сразу и не сладишь! Давайте ещё раз!

Павел Васильевич, потирая ушибленное плечо, отошёл на исходную позицию.

– Вы уж лучше вперёд, – извиняющимся тоном говорил Иван Иванович. – Вы-то потяжелее меня будете!

Сумароков напрягся, весь подобрался, побежал и всею тяжестью своей, грудью и плечом ударился в дверь («Лучше бы я стометровку бежал!» – в последнее мгновение подумал он.), и тут на него сзади налетел Иван Иванович, толкнул в спину, задвижка с той стороны отскочила, и мужчины тяжело ввалились в комнату, вместе с дверью.

В комнате был беспорядок; на полу рядом с дверью валялся небольшой бюст Пушкина; должно быть, именно его и кидал молодой человек, протестовавший против вторжения непрошенных гостей. Сам же Дима забился в углу возле окна, за диваном и торшером. Иван Иванович не обманул Сумарокова: высоко над окном в стену был вбит крюк, и с крюка свисала веревка с петлёй. Должно быть, давно уже здесь висела эта проклятая верёвка, и хозяин комнаты неоднократно примеривался к ней.

– Дима! Димочка! – ласково заговорил Иван Иванович, глядя на племянника. Он и Сумароков медленно подходили к молодому человеку.

– Я в окно выброшусь! – крикнул Дима и, схватившись за верёвку, ловко запрыгнул на подоконник.

Мужчины замерли. Напряжённая пауза повисла в воздухе, будто дым табачный после ухода курильщика.

Назад Дальше