Конечно, не только в диванах и кухонных столах дело. Как долго мечталось о собственном уюте, тишине в доме, так хотелось чувствовать себя полноправной и единовластной хозяйкой, иметь человеческое место, где можно, закрыв двери, отключиться от всего и дать волю любым чувствам, принять естественное выражение лица, «быть самим собой!» и прочее, прочее. Нет, она и раньше могла запереться в «своей комнате», но эти постоянные полукомпромиссные стуки в дверь: «Оксаночка, помоги мне», «иди ешь», «не забудь то или это», «Оксана, сходи туда, иди сюда», «Оксана, ты не забыла?..» Наболело! Всё-таки мировой квартирный вопрос! Да, жила Оксана с родителями дружно, маму очень и очень любила, папу уважала и чтила, но всё-таки…
В театре у нее пока ладилось. Сразу задействовали в трех спектаклях. Не первые роли, но и не последние. По красоте и молодости она вне конкуренции, и если это кого-то задевало, так одну единственную женщину, взбалмошную и нагловатую актрису Беллу Леопольдовну Эдигей, ту самую, что до сего дня жестоко и мучительно мечтает перебраться в столицу, а здесь ведёт себя временщицей, презирает всех и вся вокруг.
Белла Леопольдовна бесспорно талантлива, величина в краевом масштабе, но всё же зря она заводит быстрые знакомства с приезжими лидерами искусства, так как всегда после отъезда нового многообещающего кумира подолгу ждет чего-то, страдает, злится на всех и плачет украдкой, но и действительно, их (лидеров) молчание и поведение можно легко объяснить хотя бы тем, что загадочная и элегантная Эдигей при всех своих достоинствах вряд ли бы потянула передовые нагрузки, так полагала не только Оксана, все сведущие театралы так же считали.
И все как нельзя лучше относились к Оксане. Разумеется – ухаживания, намеки и уже три полноценных признания. И еще один показатель: довольно скоро за ней укрепилось лестное прозвище «Осанна», произносимое скорее не насмешливо, а высокопарно, искренне и восхищенно, и теперь Оксана без былого волнения просто и мило отзывалась на него. Приятно. А однажды на репетиции седовласый подтянутый строгий режиссер на полном серьёзе назвал ее этим высоким именем, чего сам даже не заметил, чем и вызвал взрыв всеобщего веселья и хмурое настроение у Беллы Леопольдовны.
Друзей в этом городе у Оксаны предостаточно. Пять лет она проучилась в одной из здешних школ, и приятно теперь хотя бы изредка посещать те памятные места, любимые дома и дорогие сердцу скамейки. Порой идет она по городу, а память – стук! – и целый мир из ушедшего детства вновь оживает и волнует, нахлынет чувственным океаном при виде какой-нибудь облезшей оградки или уютного дворика. Иногда мечтает Оксана обойти своих бывших учителей, да опять же недосуг как-то – всё вечеринки, репетиции, домашние хлопоты.
А ее звали. Марья Ивановна, эта вечная старушка с классическим школьным именем, была на ее спектакле, дождалась Оксану у входа, но душевного разговора тогда не вышло. Голова болела, не терпелось смыть пот и усталость, да и поздно было, оттого и осадок нехороший, умышленно нагнетенная радость, ничего не значащие вопросы, попытка детского восторга и понимающие глаза Марьи Ивановны, усталые, без укора, с думой о чем-то.
«Заходи, если будет время», – звала учительница.
«Приду», – твёрдо обещала Оксана, имея в виду первое же воскресенье.
Но прошли недели, месяцы, и не находилось свободного часа, и даже не часа, а соответствующего настроения, чтобы было радостно и желанно -встретиться, посидеть, поговорить, «посекретничать», как бывало…
Марья Ивановна десять лет как на пенсии, здоровье совсем пустяковое, в лице что-то новым, отчужденным показалось, а ведь в прошлом, хоть и тогда уже до пенсии год-два, но тихая энтузиастка была – борцом, лучшим человеком Оксана ее называла.
«Теперь уж зайду, – не отвечая на ожидающие взгляды прохожих, упрекала себя Оксана, – теперь уж непременно зайду. Сегодня ничто меня не остановит! Нужно бы в цветочный заглянуть и конфет купить – подушечек, она их любила… любит! Попьем чайку, расскажу об училище. Есть что рассказать. Она умеет слушать. Вот действительно, сколько людей не встречала, а добрее и порядочнее ее не попадалось. И не в этом дело. Безоблачная она какая-то, ясная и простая. Честная. Я ей и стихи почитаю. Никому еще не читала, а ей прочту. Первой. Вот, скажу, черт дернул за перо взяться…»
Она ускорила шаг. В сумочке металлически позвякивало. Ключи. От квартиры – от своей квартиры! Сама себе хозяйка, и не стоит торопиться замуж. Посмотришь на бывших знакомых и подруг, как они маются, да что в глазах у них, бедных, так сама себе завидовать начнешь.
В цветочном ей повезло. Розы. Купила пять. Взяла и заторопилась – вдруг не застанет дома… Всё-таки воскресенье…
А в гастрономе в конфетном очередь. Выбила чек. Взяла торт. Подушечек давным-давно почему-то нет. Жаль…
«Нужно торопиться!» – неотвязно думала она, глядя, как ловко и быстро обвязывают бечевой коробку.
– А я вас узнала, – почему-то шепотом сказала молоденькая хозяйка этих ловких рук, – вы так хорошо играете, я спе…
– Тороплюсь я, простите, – и скорее к выходу-входу.
«До чего беспардонно! Такая милая девушка, а я как с ней! Ну ничего, в следующий раз сама с ней заговорю, да, да, сама».
У гастронома ее окликнули. Не так-то просто ходить по улицам!
Трагик и Комик – Толя и Коля.
– Ты куда это, Осаночка, в такой шикарной экипировке? – подступил Трагик.
– Ты постой, постой!.. – начал было, но смутился Комик.
– Ой, ребятки, я тороплюсь!
Она сделала шаг в сторону, но актеры уже взяли ее под руки.
– В сумочке, небось, «Ркацители»? – Комик один из первых сделал ей в подогретом состоянии глупое признание и теперь пытался вести себя в унисон заполошному Трагику – это чтобы показать себя в полном и независимом порядке.
– Ну что ты, Колечка? Разве эта четвертьметровая бомба влезет в такую сумочку, – и Трагик галантным движением завладел коробкой с тортом. – Двинулись, ребятки! Коля, запевай!
– Куда двинулись? – запротестовала Оксана, – всё, пошутили и будет!
Комик тотчас освободил руку, но с Трагиком пришлось повозиться.
– Оксаночка, мы же идём к тебе в гости. Обмывать твою великую свободу. Что ж, мы согласны и чаем, правда, Коля? Ты же приглашала. Или тебя ждут другие зрители?
Он сделал сначала обиженное, а потом свирепое лицо, и забормотал какой-то монолог, по-видимому, из «Отелло». Оксана рассмеялась и обнадежила:
– Вечером, мальчики, как договорились. Я понимаю, что вам деть себя некуда. Так вот, шел бы ты, Толя, жене по хозяйству помогать, как тебе не стыдно! Она у тебя одна-одинешенька. А ты, Коля, к Ирине сходи, скажи, чтобы она сегодня у меня обязательно была. Ладненько? – и перешла на серьезный категоричный тон, – дело у меня, ребятки, срочное. Вы милые и проказники. А мне пора. Ну, пока!
Трагик освободил ее руку. Протянул коробку. Вздохнул так, что голуби шарахнулись в голубую высь. Комик тускло улыбался.
Они смотрели ей вслед. Они не могли не смотреть: фигура, волосы, руки, как баланс – цветы и торт. Лёгкость, какая-то дьявольская лёгкость!
– Это нам в наказание. Божий промысел! Жатва юности, – мрачно буркнул Трагик.
– О чём ты? – скис Комик.
– О том, что грешны мы по самые уши, о том, что я рано женился, а ты, осёл, весь запал речей на банальных легкокрылых бабёнок истратил. Оглобли мы с тобой. Ты правая, а я левая, в нас бы еще Антошу Чехонте запрячь – вот бы тоска по гробовой доске вышла! Ну что, двинулись, что ли?
Оксана скрылась за поворотом, и потому Комик не возражал и не протестовал, и они, безо всяких там чувств, думая каждый о своем (а в сущности об одном и том же), вошли в раскрытые двери гастронома…
Теперь она почти бежала. Город мелькал и растекался. Он казался бесконечным и невыносимо пустым. Прохожие останавливались, удивленно смотрели вслед, и если это были женщины, то не могли не восхищаться вслух ее платьем, фигурой, волосами, руками, как для баланса – цветами и тортом, восхищались – критикуя, завидуя, но зато искренне. Мужчины молчали и прорабатывали разное в голове, но всё равно ясно и надолго понимали, что видят редкую девушку, ту, которая («ну почему не я?») делает кого-нибудь («подлеца и франтика») счастливым («или несчастным»).
«Это спектакль, – кричала её спина взглядам, – это спектакль под открытым небом!»
Воскресеньице, ох, какое жаркое! Что-то природа напутала. Такую погоду в Сочи бы, в Гагры, в Ташкент. Теплеет на планете, ощутимо очень даже теплеет. У Марьи Ивановны хорошо бы помыться, быстренько, на одном дыхании. А потом чай и спокойствие, никакой спешки.
Она бегом поднялась на третий этаж. Не любит Оксана подниматься по ступенькам или в гору медленно.
Сердце грохочет. В ушах звон, и горячее, взорванное дыхание.
«Сейчас дух переведу и позвоню. Так… зеркальце, расческа…»
Она осторожно положила цветы на коробку, заглянула в зеркальце. Тушь в порядке. Челку поправить и вперед.
«Гора с горой, а человек с человеком…» – вспомнилось или кто-то подсказал ей кстати.
Потянулась к звонку. Как сердце еще бьется!
Тихо за дверью. Нет, кто-то есть, что-то звякнуло.
Дзинь! Дзинь! – вдавила она кнопку.
Хотела раз, получилось два.
Тихо. Нет дома? Спит? Можно попытаться еще раз, а потом уже всё.
Неприятно звонить в чужие квартиры. С чего бы это? Кажется, звонки для того и вмонтированы. А всё равно как-то не по себе. Она еще раз робко потянулась рукой…
Но тут послышались осторожные шаги. Дверь приоткрылась.
– Здравствуйте! Марья Ивановна… дома?
«Кто он такой? Гость? Сын? У нее не было сыновей. Коллега? Ученик бывший? Родственник? Наверное, родственник!»
Наваждение №4.567.006
Он уснул на одно лишь мгновение, и сразу же ворвался огромный старичище с глазами Инакова и ртом бывшего соседа.
Старичище имел компанейский вид, уселся в кресло, положив ногу на ногу, вальяжно закурил огромную гаванскую сигару, не спешил, начал издалека.
– Живешь ты, братец мой, скудно с приставкой «по». Тебе бы как-нибудь жизнь переменить, направить свои стопы по иным тропам. Ты же знаешь о звездах, о вечности, так что ты пыжишься, людей смешишь, тебе бы бросить всё к чертовой…
– О нет! – неожиданно оживился Нихилов, – я делаю по мере сил и буду делать больше. Вот увидите! Я же мечтаю. Я пишу. Я рисую, и пел я в хоре. Это чтобы людей к культуре приобщать!..
– Упусти, хлопчик, – почему-то на украинский манер хмыкнул старичище, – гарне разошелся ты. Швидко! Ну да юмор в сторону, погуторим на иной ляд.
– Позвольте, позвольте, – изумился было Нихилов.
– Не позволю, особь лживая!
Страх объял Нихилова. Изменилось лицо старичищино, что-то начальственное появилось в нем, прокурорское что-то, так показалось напуганному Нихилову.
– Що це таки! В детстве мечтал начальником быть? Глаголь!
– Ме… мечтал. Но это от па… с… ма… мамой. И среда, знаете ли…
– А далее, далее? Писал, чтобы прославиться? Щобы девочки смотрели с вожделе?..
– Писал, писал. С кем в детстве не бывает. Потуги, издержки, извольте принять во внимание, воспитания… Другой я теперь…
– Рвался к общественной деятельности, дабы возглавлять и карьеру делать? В энциклопедии местечко отвоёвывал, мучило, у коего живот вспучило?
– Был грех, было корыстие! Но теперь… Что же за прошлое казнить?.. Тому глаз вон. Вон глаз!!
И Нихилов вцепился в этот ненавистный распроклятый прожигающий глаз… Все смешалось, земля и небо, потолок и удушье крутились с бешеной быстротой.
Тошно Нихилову. Душат его прокуренные ручища старичищенские. Но цепко зажал Нихилов в кулак что-то хлипкое, плачет – не просыпается, и вдруг ощущает себя сидящим на прежнем месте, а старичище улыбается, змеится на губах его отравленная улыбка, и дорого бы отдал Нихилов, чтобы проснуться.
– Какой глаз? Бачишь, этот, что ли, сынку?
Глянул бледный потный Нихилов, а на морщинистой ладони огромный глаз нихиловский лежит! Хвать Нихилов рукой за один глаз, хвать за второй оба целы. Хохочет старичище:
– Поговорка, сынку. Метафора от светафора. Юмор у меня такой черный. Анекдохонт. Ты же сам рассказывал. К настоящему перейти жаждешь? Гарно жаждешь, чую, сынку.
Не было у Нихилова с Украины родственников. Или, черт его знает, может быть, и были, уследишь ли? Из диалектов, что ли, старичище вылез, так лучше бы на старославянском. А то кощунство какое-то!
Не успел Нихилов так подумать, а старичище следующий вопросище выдвигает.
– Грехи замаливаешь, ни черта видеть вокруг себя не желаешь, сатана разэтакая! Из головы, що есть произведение искусства, поганый кочан сотворил, шельма вселенская!
– А что же оскорблять! – взревел Нихилов, – так и я могу!
– Моченьки моей нету! Член с самосознанием! Вжился, паразитирует и крякает! Убью, если уперёд батьки пикнешь! Оскорбление оскорблению рознь, чуешь? Есть ли в тебе истинный огонь, или только умишком берешь, а кожа непробиваемая? Другому-то помогать не хотел, из-под палки разве. А сам-то ты на что? На самовыражение? Словами жонглировать? Чтобы в анналы занесли? Был такой, страдал и мучился, след оставлял, самовыражался с пользой и примером для других, и только ты один одинёшенек знать будешь, что ложь, что гадом ползучим был, гадом и…
Обезумел Нихилов. Вскочил, полон чувств истинных и недобрых, схватил нечто попавшееся под руку, замахнулся с диким воплем на устах:
– Отдай глаза Глебушкины! Не твои те глаза, знамо, добыл ты их недобрым путем! Вымай зенки! Вымай, говорю!
Смеется старичище, как старый волчище, дым сквозь желтые усы пускает, над всем святым надругивается.
– Вот где истинное чувство – когда оскорбишь, да вдаришь! Почаще, значит, нужно оскорбляты тебя. Какушки думаешь? Дабы кожу пробивати да карьере не давати ножки-ручки развивати, га-га, ги-ги!..
Замахнулся Нихилов, забыл себя и мир, но тут старичище ловко метнул гаванскую сигару в переносицу, искры посыпались, боль адова, и звон пошел, да какой выразительный, что понял Нихилов, что умер, что звонят по нему, и жалко ему стало, что у старика этого мерзостного глаза такие высокие, Глебовские…
«Ф» -акт II категории
(Квартира Нихилова. Все то же, к запахам прибавились банные ароматы, а в комнате на стене очень ярко освещена солнцем «Девочка с персиками». Предужинное время.)
«Наверное родственник» только что побывал «на том свете». И осознав себя «на этом», приложил все усилия, чтобы выбелить из памяти поганый, кошмарный сон. Удалось. Ценой невероятной. На веки вечные.
Но не всё пока в организме встало на свои места, не всё пришло в равновесие после изнурительной процедуры выбеливания ненужной информации.
Потому «наверное родственник» ошеломленно таращил глаза на сказочное явление. Не продолжается ли наваждение?
Губы, зубы, рот, нос, глаза, брови, лоб, волосы, уши – на высшем уровне, по первой категории. И фигура тоже. Удивительно верные пропорции! Но самое главное ее нельзя было назвать смазливой – это Нихилов понял тотчас. В ней было нечто только свое, особенное, неповторимое, изюминка, как говорится. Или маковинка.
Совершенно некстати Вячеслав Арнольдович подумал, что стоит перед ней мятый, блестящий, но в носках с порядочными дырами, в грязных белых трусах и с запашком от тех же самых проклятых носков. Бывает же! Годами ходишь ароматизированным, в блеске и аккуратности, и лишь однажды на три дня подзапустишься, и на тебе – свинья свиньей! Странно подумал.
Ни белых трусов, ни дырявых носков она, конечно, не видела.
Вячеслав Арнольдович предстал перед ней в шерстяном костюме, в тапочках, если так можно сказать – со вкусом расчесанным, тщательно выбритым, но ощущение, будто он стоит перед Нею (!) в неподобающем виде, завладело им до того явственно и властно, что пробормотав какую-то белиберду, типа «простите, сею минуточку», он стремглав понесся в глубь квартиры, разом потеряв над рассудком какой бы то ни было контроль, забыв, где он и что он. Такое поведение явилось совершеннейшим новшеством для личностной природы Нихилова.
Спустя минуту, уже в комнате, он пришел в себя, смутно припомнил, что бежал от кого-то куда-то, и принялся осмыслять свое положение: