Николай Бухарин
Но революция еще не кончилась. В марте 1918 года, когда германские войска подошли к Петрограду, новое правительство перебралось в Москву, оставив на месте Володарского (холостого, двадцатисемилетнего и, по словам Новгородцевой, безутешного). Большинство учреждений и чиновников разместились в Кремле. Тех, кому не хватило места, расселили по центральным гостиницам, переименованным в «Дома Советов» («Националь» стал Первым Домом Советов, «Метрополь» – Вторым и так далее). Снова пришлось выносить иконы, открывать столовую, распределять помещения, размещать латышских стрелков и избавляться от людей, чье «пребывание необходимостью не вызывалось» (в случае Кремля в основном монахи и монахини). Свердлов снова назначал чиновников, способных назначать других чиновников. «Десятки тысяч людей, которые составляли эту партию, казалось, были насквозь им изучены, – писал Луначарский. – Какой-то биографический словарь коммунистов носил он в своей памяти». По словам Елизаветы Драбкиной, работавшей с ним в Кремле, «о каждом сколько-нибудь значительном работнике партии он мог сказать: «Вот этот – хороший организатор, в пятом году работал в Туле, потом в Москве, сидел в Орловском каторжном централе, ссылку отбывал в Якутии. А этот как оратор слабоват, зато агитатор отличный…»
Почти все партийные функционеры – от Троцкого и Бухарина до шестнадцатилетней Драбкиной – были обязаны своими должностями Свердлову. Борис Иванов, «малограмотный и политически недостаточно развитый» пекарь, которому Свердлов давал уроки в сибирской ссылке, стал председателем Главного управления мукомольной промышленности. Иванов пытался отказаться, ссылаясь на то, что он не мельник и уж точно не управленец, но Свердлов ответил: «Ты пекарь, я аптекарь, да к тому же малоопытный. И вот я тоже поставлен партией на такую работу, которая мне и во сне не снилась». По воспоминаниям одной из его помощниц, Свердлов рассматривал «каждое большое или маленькое дело прежде всего сквозь призму людей», а людей – как грешных, но не безнадежных[318].
– Ведь и на солнце есть пятна, – говорил Свердлов [в марте 1919-го]. – Люди, даже лучшие из них – большевики, пока сделаны из старого материала, выросли в условиях «старого свинства». Только следующие поколения будут без этих родимых пятен капитализма. Важно вытянуть человека, играя на его лучших струнах[319].
В марте 1916 года Свердлов писал Кире Эгон-Бессер, что при капитализме не может быть совершенных людей. «Но уже в настоящее время у ряда людей можно найти отдельные черты, которые переживут современную антагонистическую жизнь. Будущий гармоничный человек как тип может быть провиден из этих черт отдельных людей. Изучение истории развития человечества порождает уверенность в пришествии царства этого человека». Оказавшись во главе строительства этого царства, он последовал собственному совету. Задачей негармоничных людей настоящего было построить коммунизм для гармоничных людей будущего (при жизни нынешнего поколения). По воспоминаниям Драбкиной, Свердлов очень любил Гейне и часто повторял строфу из «Германии»:
Тем временем бывшие подпольщики въезжали в новые квартиры и налаживали привычный быт: пользовались общими кухнями и туалетами, оставляли двери незапертыми и засиживались до глубокой ночи за чаем, который разливали женщины. Осинский ушел от жены и сына и съехался с Анной Шатерниковой, которой было адресовано его пророческое письмо о светлой вере. Свердловы привезли сына Андрея и дочь Веру из Нижнего Новгорода и переехали на новую квартиру в Кремле. Их часто навещал сибирский друг и сосед Свердлова Филипп (Жорж) Голощекин, он же Дон Кихот. Приходили и другие бывшие подпольщики и сокамерники: пели революционные песни и, вспоминая время невинности, варили пельмени и боролись на ковре[321].
Единственными беспартийными гостями были члены семьи. Часто приезжал отец Свердлова – обычно с двумя сыновьями от второй жены, а один раз со старшей дочерью Якова, которая жила с матерью в Екатеринбурге. Обе сестры Свердлова стали врачами. У Софьи и ее мужа, бывшего предпринимателя Леонида Авербаха, было двое детей – Ида и Леопольд. Сара какое-то время работала с Новгородцевой в секретариате ЦК. Брат Свердлова Вениамин эмигрировал в Америку и стал банкиром, но вернулся по приглашению брата, был назначен комиссаром транспорта и женился на бывшей возлюбленной Якова, Вере Дилевской. Семья, по словам Новгородцевой, «получалась большая, веселая, дружная». Только старший брат Свердлова, Зиновий, ушел навсегда. Крестный сын Максима Горького, он принял фамилию Пешков, учился в театральном училище МХАТа, работал в США, Канаде и Новой Зеландии, служил переводчиком при Горьком во время его турне по США в 1906 году (в том числе на встречах с Марком Твеном и Джоном Дьюи), жил с ним на Капри (где познакомился с Лениным, Буниным и Луначарским), вступил во Французский иностранный легион, потерял правую руку на войне, вернулся в Россию в 1917 году в составе французской военной миссии и уехал, не сумев убедить большевиков продолжать войну. Зиновий и остальные Свердловы не признавали существования друг друга[322].
Главными Свердловыми были дети. Родители жертвовали собой ради внуков, внуки должны были родиться при коммунизме. Войти в царство свободы и «выкинуть вон весь хлам государственности» (как Ленин, цитируя Энгельса, писал в статье «Государство и революция») предстояло детям, «выросшим в новых, свободных общественных условиях». По рассказу Новгородцевой, когда восьмилетний Андрей услышал об убийстве Карла Либкнехта и Розы Люксембург, он спросил:
– Папа, Либкнехт был революционер, большевик?
– Да, – ответил Яков Михайлович, – настоящий революционер.
– А его убили буржуи?
– Ну конечно, буржуи.
– Но ведь и ты, папа, тоже революционер. Значит, тебя буржуи тоже могут убить?
Яков Михайлович пристально посмотрел на мальчика, ласково потрепал его по голове и очень серьезно, очень спокойно сказал:
– Конечно, сынка, могут убить, но тебе не надо этого бояться. Когда я умру, я оставлю тебе наследство, лучше которого нет ничего на свете. Я оставлю тебе ничем не запятнанную честь и имя революционера[323].
* * *
Истинный революционер должен быть провозвестником и одновременно творцом наступающего преображения. Воронский был переведен с Западного фронта на Румынский, возглавил большевистскую печать в Одессе и предрек исполнение пророчества за две недели до переворота. «Надвигается новый девятый вал революции, мы – на грани новой революционной эпохи, когда в революцию впервые вольется широкой волной социальный элемент». Водные образы одинаково хорошо сочетались с марксистскими и христианскими формулами (которые часто совпадали). «Пролетарская русская революция, – писал он, когда час настал, – какая бы превратность ее ни ожидала, победит как международная революция, ибо для капиталистического общества «исполнились все времена и заветы». Апокалипсис – время смешанных метафор[324].
Русское рабоче-крестьянское правительство – это первые почки, появившиеся в результате наступающей пролетарской социалистической весны. У русской революции много врагов. Трудны и тернисты ее пути… Морозы могут побить первые почки, но никогда не смогут остановить торжествующее шествие весны…
В новый год дряхлеющее, разлагающееся общество буржуазии вступает, имея в одной из самых обширных стран рабочее социалистическое правительство, основанное на союзе с беднейшим крестьянством, правительство, каждое слово которого звучит как грозный набат, несущий весть о всемирном революционном пожаре[325].
Враги готовились к последнему бою и плели «международную паутину», но «перед армией, горящей энтузиазмом мирового освобождения, умолкнут пушки». Третий съезд Советов, одобривший разгон Учредительного собрания, стал центром «волнующейся и бурлящей подлинно революционной гущи жизни, способной разжигать миры и творить чудеса»[326].
Придя к власти, большевики не изменили главному милленаристскому правилу: ожидать неизбежного и делать все для его приближения. Марксистский сценарий был не детальнее любого другого, но общая цель превращения общества в секту не вызывала сомнений. Средствами ее достижения были – как обычно – нападки на «богатых и пресыщенных», частную собственность, торговлю, деньги и семью (особенно на права наследования, но в конечном счете на все виды родственной солидарности). Основные принципы были заложены в большевистской версии марксизма; разногласия о масштабах, сроках и этапах сводились к главному вопросу любого апокалиптического пророчества: услышат ли имеющие уши?
В день, когда новость о восстании в Петрограде дошла до Одессы, Воронский писал: «Только при содействии и помощи самих масс в самостоятельной творческой работе возможно… достижение заветных целей революции». Революция не была воплощением самостоятельной творческой работы масс – она была трансцендентным событием, требовавшим их содействия и помощи. «Все, как один человек, в этот страшный судный час, когда решаются судьбы страны, дадим себе торжественную клятву в верности новой революционной власти»[327].
Власть равна революции в том же смысле, в каком Моисей равен Исходу. Преданность пророку – условие исполнения пророчества. Большевистская эсхатология предполагала, что, когда час пробьет, массы потекут в нужную комнату нужного здания. В октябре 1917 года массы повели себя правильно; вопрос заключался в том, смогут ли они продолжить начатое.
Ответом было «не всегда» или «вряд ли». Когда во время немецкого наступления весной 1918 года пришло время создать «армию, горящую энтузиазмом мирового освобождения», пушки не умолкли. А когда власти понадобилось «все народное хозяйство организовать как почту» (как писал Ленин в «Государстве и революции»), море вновь превратилось в болото. На фабрике Эйнема, по рассказу советского историка[328]:
Отношение малосознательной части рабочих – а они составляли большинство, – настолько было недоверчиво к фабкому, что некоторые рабочие и работницы приходили в фабком во время работы и по пустякам спорили, ругались, бросали по адресу фабкома и его членов оскорбления и угрозы… Членам фабкома в период самой горячей и напряженной работы приходилось тратить время на объяснения, доказательства и споры, тем более что каждый считал себя вправе ругать фабкомцев, ссылаясь на «равноправие», «свободу слова» и т. д.[329]
В то время как сырье исчезало, производство падало, а магазины закрывались, фабричный комитет сражался с владельцем, правлением и рабочими.
На фоне общих тяжелых экономических условий росло недовольство малосознательных рабочих, трудовая дисциплина падала: некоторые рабочие приходили на фабрику утром лишь за тем, чтобы повесить табельный номер, а вечером – снять его. Развилось пьянство. В это же время широкие размеры принимают хищения сырья и готовых изделий[330].
С введением карточек сахар, оставшийся в обороте, попал в руки частных кондитеров и торговцев, и большинство механизированных фабрик обанкротилось. Менялы ушли в глубокое подполье, часть оборудования Эйнема вышла из строя, а большинство трезвых рабочих разъехались по деревням. 4 декабря 1918 года кондитерская промышленность была национализирована. Фабрика Эйнема стала 1-й Государственной кондитерской фабрикой (в ведении Главкондитера), бывший владелец, Владимир Гейсс, переквалифицировался в «буржуазного специалиста», а председатель правления, Адольф Отто, уехал в Финляндию. Борис Иванов, поставленный Свердловым во главе мукомольной промышленности, был отправлен в астраханское рыболовство в качестве агитатора[331].
Все внутрипартийные дискуссии и «оппозиции» сводились к вопросу, является ли «волнующаяся и бурлящая гуща жизни» болотом или морем. Наиболее последовательными оптимистами были руководители московской партийной организации (и выпускники Московского университета) – Бухарин, Осинский и зять Осинского Владимир Смирнов. Назвавшись «левыми коммунистами», они проиграли ленинским соглашателям по вопросу о Брестском мире, но выиграли спор о фабричных комитетах (Осинский был первым председателем ВСНХ, а Бухарин и Смирнов – членами правления). В 1919 году, когда «самостоятельная творческая работа масс» разошлась с «целями революции», Осинский и Смирнов возглавили борьбу «демократических централистов» (децистов) с «принципом единоначалия». Поскольку коммунизм основан на спонтанном желании неизбежного, то вера в самостоятельную творческую работу масс равна вере в неминуемость конца. Как Осинский писал Шатерниковой в день Февральской революции, кратчайший путь к «ненасытной утопии» проходит через «священную ярость» масс. Во время революции большевики (переименованные в коммунистов) исходили из того, что коммунизм наступит очень скоро. Левые коммунисты исходили из того, что он наступит еще скорее.
Седьмого января 1918 года Ленин написал, что триумф социалистической революции – начиная с «периода острой разрухи и хаоса» вплоть до решительной победы над буржуазией – вопрос «нескольких месяцев». Весной 1919 года он пообещал, что «первое поколение коммунистов без пятна и упрека» появится лет через двадцать (а до тех пор буржуазные специалисты будут продолжать работать, нравится это Осинскому или нет). Осенью 1919-го Бухарин заявил, что потребуется «два-три поколения, выросших в совсем новых условиях», чтобы коммунизм полностью окреп, а «необходимость в законах и наказаниях» отмерла вместе с государством. Пока шли споры о том, что такое решительная победа над буржуазией и как выглядит коммунист без пятна и упрека, «очень скоро» продолжало откладываться, а «левые» продолжали проигрывать. От соглашательства с ходом времени спасения не было[332].
Из-за самого большого отряда «трудящихся» – русских крестьян – чрезмерное отождествление с самостоятельной творческой работой масс было идеологически подозрительным, а после Октября практически невозможным. Левый коммунизм Осинского сошел на нет из-за нежелания крестьян делиться плодами своего труда (как того требовала классовая солидарность). В сельском хозяйстве, писал он в 1920 году, «центр работы социалистического строительства – в массовом принудительном вмешательстве государства». Крестьянам нужно объяснять, что, где и когда сеять. Крестьяне должны работать в соответствии с нуждами государства. «Милитаризация хозяйства и проведение всеобщей трудовой повинности должны найти первое свое приложение именно в сельском хозяйстве». Попытки уклониться от трудовой повинности должны караться «мерами репрессии» от «штрафных нарядов» до революционных трибуналов. Как писал Бухарин, насилие против крестьян теоретически оправдано, так как оно представляет собой «борьбу между государственным планом пролетариата, воплощающего обобществленный труд, и товарной анархией, спекулятивной разнузданностью крестьянства, воплощающего раздробленную собственность и рыночную стихию»[333].
Свердлов в 1918 г.
Партия большевиков исходила из того, что насилие теоретически оправдано. Никто не сомневался, что оно является неотъемлемой частью революции, и никто не возражал против него в принципе. Все марксисты ожидали великой скорби накануне тысячелетнего царства; большевики отличались от остальных марксистов непримиримостью к соглашателям. Как писал Маркс во фрагменте, который Бухарин сделал знаменитым: «Мы говорим рабочим: вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и международных столкновений не только для того, чтобы изменить существующие условия, но и для того, чтобы изменить самих себя». И, как писал Бухарин после двух с половиной лет гражданских войн и международных столкновений, «только такой класс, как пролетариат, класс – Прометей, сможет вынести на своих плечах неизбывные муки переходного периода, чтобы в конце концов зажечь светильник коммунистического общества». Ленин обещал гражданскую войну задолго до Октября, предупреждал о «периоде острой разрухи и хаоса, связанных с гражданской войной», сразу после Октября, а в июне 1918 года призвал рабочих начать ту «единственную войну, которая сопровождает всегда в истории не только великие, но и сколько-нибудь значительные революции, единственную войну, которая является одна только законной и справедливой, священной войной с точки зрения интересов трудящихся, угнетенных, эксплуатируемых масс». В июле 1918 года он процитировал «пророческие слова» Энгельса о «всемирной войне невиданных раньше размеров, невиданной силы. От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи»[334].