Бальмонт и Япония - Дьяконова Елена Михайловна 2 стр.


Какой бы страной ни увлекался Бальмонт, он всегда обращался не только к ее языку, но и к фольклору – мифам, песням, преданиям и т. д., внимательно изучал, пытался перевести на русский. Древняя народная поэзия мыслилась им как высшая эстетическая ценность. Лишь в произведениях, что создавались «естественно», воплощена, как виделось Бальмонту, религиозная душа народа и запечатлено изначальное единство человека и природы. В статье «Рубиновые крылья» Бальмонт объяснял:

Великие космогонии и живущие века предания, песни и сказки создаются в умах людей, которые еще не порвали священного союза с чарованьями ветра, леса и луга, с колдованьями гор и зеркальных водоемов. <…> Лишь души, целующие Землю и движущиеся под Небом, вольным от закрытостей, с первородною смелостью и своеобразием ставят и разрешают вопросы, касающиеся всего полярного в Природе и в душе Человека.[32]

Как и другие писатели символистской эпохи, Бальмонт воспринимал фольклор преимущественно в религиозно-романтическом ключе (т. е. с точки зрения «народной души»). «Народная Песня, – писал Бальмонт в статье «О жестокости», – отражает народные свойства, душу целого Народа, в его расовом единстве, без каких-либо классовых различий»[33]. Фольклор всех стран и народов предстает у Бальмонта в мистически-туманной, расплывчатой дымке. Таков же, разумеется, и русский фольклор, интерес к которому у Бальмонта весьма обострился в годы Первой русской революции. Придавленный нуждой русский крестьянин казался Бальмонту «необычайно красивым и богатым» человеком, отрешенным «от временного и случайного», возведенным «в свою естественную идеальность». «Это он, – писал Бальмонт в статье «Рубиновые крылья», – без конца пронзает Землю сохой, прислушивается к говорам Природы, создает загадки и заговоры, выбрасывает на песчаное прибрежье, как некое морское чудо, загадку своей исторической судьбы, первородной и единственной в летописях Мира»[34]. В той же статье поэт восхищается русскими былинами, где, по его мнению, соединились «чарования личности с чарованиями Природы», где «горы и степи как будто вступают в братский союз с людьми»[35]. Внимание Бальмонта к русскому фольклору (впрочем, весьма характерное для того времени) отразилось в его упомянутых выше сборниках «Злые чары», «Жар-птица» и «Зеленый вертоград», куда вошли обработанные поэтом фольклорные сюжеты и тексты, в том числе песни и гимны русских сектантов, его собственные стилизации «под фольклор» и т. п.

Близость Бальмонта к революционно настроенным кругам и его политические стихи, направленные против самодержавия, оказались причиной того, что в конце 1905 года, опасаясь репрессий, поэт вынужден был надолго покинуть Россию. Он снова живет в Париже или на берегу Атлантики. Его поэтическое творчество в последующие годы переживает известный спад: без конца варьируя одни и те же темы, приемы и образы, Бальмонт как бы «перепевает» самого себя. Все заметнее проступают в его стихах риторика, слащавость, безвкусица. (Блок уже в 1905 году писал о «чрезмерной пряности» стихов Бальмонта и отмечал «перелом» в его творчестве[36].)

Но именно в эти годы усиливается интерес Бальмонта к другим, «не-европейским» народам, сохранившим, по убеждению поэта, следы «первозданности», не замутненные позднейшими культурными наслоениями. Стремление к «солнечным» странам увлекает поэта в южные края. Весной 1907 года он предпринимает путешествие на Балеарские острова; впечатления поэта от этой поездки отразились в небольшом очерке[37]. Вернувшись во Францию, Бальмонт начинает готовиться к путешествию в Египет.

Одновременно Бальмонт собирает и обрабатывает материал для книги «Зовы древности», которую составили переведенные им на русский язык «гимны, песни и замыслы древних»[38]. В книге отразилось также знакомство Бальмонта с фольклором и мифологией некоторых восточных стран, где он ранее никогда не был: Индии, Ирана, Китая и, наконец, Японии. Не подлежит сомнению, что каждому путешествию Бальмонта в новую страну предшествовало внимательное изучение поэтом ее культурных памятников, чтение научной литературы и т. п. Еще одним свидетельством того, что уже в 1890-х годах дальневосточные культуры заняли важное место в поле зрения Бальмонта, может служить, например, его «изъяснительное замечание» к переводу изречений Лао-цзы и китайских народных песен:

Китай, так же как Египет, тысячи лет тому назад пережил то, к чему мы еще приближаемся или только приблизимся в нашем историческом Завтра. Китайская живопись, китайская поэзия и китайская мудрость известны нам сколько-нибудь лишь по своему отображению в японской призме. Мы еле-еле знаем, что та воздушность, утонченность и одухотворенность чувства, та красочная деликатность и изысканность, которыми мы, например, восхищаемся в японской живописи, в гораздо большей степени и как в первоисточнике существуют в том Солнечном царстве, чье имя Китай.[39]

В той же книге – «Зовы древности» – Бальмонт сообщал, что готовит «целую книгу океанийских легенд и книгу мексиканских преданий»[40]. Далее, в разделе «Печатаются и готовятся к печати книги К. Бальмонта» была объявлена (впоследствии так и не осуществленная) книга под заголовком «Любовные замыслы древних». В нее предполагалось включить предания, поэмы и песни Египта, Мексики, Перу, Китая, Японии, Океании, Скандинавии, Литвы, Ирландии, Шотландии и др.[41]

Таким образом, еще задолго до своих путешествий в Египет, Океанию или Японию Бальмонт всерьез изучал древнюю культуру народов, населяющих эти страны, переводил их поэзию на русский язык. Видимо, в 1908 году Бальмонт впервые попытался перевести несколько образцов японской поэзии. 6 мая 1908 года он послал из Парижа в редакцию московской газеты «Русское слово» «несколько японских песен»[42] (судьба этих переводов неизвестна). Он умел настолько вжиться, «вчувствоваться» в чужие языки, обычаи и творения, что сближение с ними протекало для него совершенно естественно и безболезненно. «Погрузиться душою в восторг изучения, это я знаю, – утверждал Бальмонт. – Долгими, сложными, трудными путями сделать так, что в Индии ты индус, что в Египте ты египтянин и мусульманин с арабом, и жадный испанец в морях»[43].

Поздней осенью 1909 года Бальмонту удается наконец осуществить давно задуманное им путешествие в Египет – страну, олицетворявшую для него «край Солнца». В одной из своих статей о Египте Бальмонт писал:

В какую страну ни пойди, услышишь хвалы Солнцу, уловишь любовь к нему – и в народной поговорке, и в цветистом слове поэта, и в точной формуле мыслителя. <…>

Все египетские боги качествами своими и свойствами тяготеют к богу Солнца – Ра и тонут в океане его бессмертного сияния. <…>

Вознеслись в Небо уходящие обелиски, символизирующие солнечную силу пола, а равно устремленность души к Жизнедателю-Солнцу. Вознеслись безмерными и молитвенно-стройными громадами Пирамиды, в которых обманно видят лишь огромные гробницы, тогда как они являют взнесенность души к Солнцу…[44]

В своих очерках, посвященных Египту, Бальмонт обстоятельно рассказывал русским читателям о мифологии, истории, религиозных верованиях и культах Египта. Готовясь к своей поездке в «край Солнца», Бальмонт изучал труды французских египтологов, пытаясь приблизиться к «тайне» этой древней страны. Однако субъективность восприятия неизменно одерживала в Бальмонте верх над любым знанием; «край Озириса» рисовался поэту в розовых, романтических красках. Бальмонту всегда было важно обнаружить в той или иной стране близкие и созвучные ему приметы, отыскать в современности архаику, «седую старину», окунуться в жар лелеемого им Солнца. Поэтому достоверные описания и вполне адекватные частные наблюдения неизменно перемежаются в очерках и письмах Бальмонта с поэтическими восторгами и наивной умиленностью перед непознаваемым, таинственным, «первозданным» миром и его обитателями. «Нил, – утверждал Бальмонт в одном из очерков, – по самому существу своему таинственен и не поддается ни изъяснению, ни зачарованию магическому. <…> Два есть Нила – земной и небесный»[45].

25 октября 1911 года поэт писал из Бретани в редакцию «Русского слова» (Ф. И. Благову):

В конце ноября или в самом начале декабря я уезжаю в кругосветное путешествие. Индия, Индо-Китай, Индийский архипелаг, Австралия, Океания, Калифорния, Мексика. Я буду, конечно, излагать в очерках свои путевые впечатления. Причем заранее сообщаю, что они будут чисто художественные, эти очерки, без обременения их эрудицией, как это было (по свойству предмета) с очерками египетскими. <…> Проезжая по таким странам, как Индия, Индо-Китай и Австралия, призванным сыграть в недалеком будущем – быть может, в нашем Завтра – крупную историческую роль, я буду, конечно, говорить, и в очень определительных словах, о настоящем состоянии этих стран с точки зрения непосредственного практического интереса.[46]

Наиболее продолжительным и важным по своим последствиям было для Бальмонта его «кругосветное» путешествие, начавшееся в конце января 1912 года[47]. «25-го января нов<ого> ст<иля> я уезжаю в Англию, а оттуда в страны дальние, в Южную Африку и во всяческие южные области, какие доступны для обычного путника на Земном шаре», – писал Бальмонт А. М. Ремизову 4 января 1912 года[48]. 1 февраля 1912 года Бальмонт и Е. К. Цветковская отплывают из Лондона на Канарские острова (Тенерифе), а оттуда – к мысу Доброй Надежды (Кейптаун). Около месяца провел Бальмонт в Южной Африке, где посетил селения бушменов и зулусов; в Иоганнесбурге, одном из крупнейших городов Южно-Африканской Республики, он задерживается лишь на один день. Позднее Бальмонт подытоживал свои впечатления:

Южная Африка кажется сладкоблагоуханным садом – страна исполинского размаха природы с черными детьми – зулусами, с их гортанным голосом, с их непередаваемой торжественностью, с какою у них делаются самые обыкновенные вещи.[49]

В конце марта 1912 года Бальмонт отплывает из Кейптауна; его путь лежит через Мадагаскар на остров Тасмания, где он знакомится с городами Хобарт (столица острова) и Лонсестон. «Скучный Гобарт. Неуютная Тасмания. На этом острове английские поселенцы бесчеловечно истребили всех тасманийцев»[50]. Сходный по содержанию отзыв о Хобарте дается в одном из писем к А. Н. Ивановой[51]: «Этот город, бывшее место каторги, произвел на меня самое мучительное впечатление. Не знаю почему. Он ничтожен – и только. Но там есть великолепный музей и в получасе ходьбы прекрасный ботанический сад и возможности поездок. Однако уже через несколько часов по приезде на меня напала невыносимая тоска»[52].

В середине апреля путешественники достигли берегов Австралии. «На траме и пешком, вчера и сегодня, исследовал чуть ли весь Мельбурн, – рассказывал Бальмонт А. Н. Ивановой 22 апреля. – Чудовищно-огромный, безжизненный город. Жители – какая-то английская помесь 3-го сорта. Хороша лишь бухта огромная».

16 мая Бальмонт все еще в Австралии. «Я невольно задержался в Аделаиде, – пишет он А. Н. Ивановой, – и тоскую. Уже должен был бы ехать на корабле “Mоаnа” (что по-маорийски означает “Море”) в Новую Зеландию, но дело в том, что Елена захворала, пролежала в лихорадке неделю, и мы не могли уехать <…> уезжаем послезавтра в Мельбурн, а 22-го оттуда на корабле “Warrimoo” отбываем в Auckland <Окленд – англ.>».

О дальнейшем маршруте Бальмонта мы узнаем из его письма, написанного неделю спустя – 23 мая:

Я отправлю тебе это письмишко завтра в Гобарте. Волею корабля «Warrimoo» мы заезжаем туда на несколько часов. 31-го я буду в Веллингтоне. Оттуда хочу проехать до Оклэнда сушей – очень красивый путь. Если найду место на корабле, я уеду из Н<овой> Зеландии 18-го июня, на Тонга-Табу[53] лишь заеду и прямо отправлюсь на Самоа.

По мере удаления от «европеизированной» Австралии в тоскливом настроении Бальмонта, на которое он жалуется в предыдущих письмах, наступает решительный перелом: поэт радуется приближению Полинезийских островов (Океания) – главной цели путешествия. Письмо к А. Н. Ивановой от 28 мая, написанное в городе Данедин (на новозеландском острове Южный), окрашено уже в более радужные тона:

…Сегодня мы прибыли в красивый Дёнидин – какая-то смесь Норвегии с Шотландией à la polynésienne <на полинезийский лад – франц.>, и я блуждал в окрестных холмах так высоко, вольно и просторно. <…> Я радуюсь срокам, время проходит, и я счастлив приездом сюда – вот уже преддверье Океании. <…> На Австралию и глядеть мне не хотелось. Теперь опять повеяло чем-то светлым.

Посетив и другие города Новой Зеландии, Бальмонт в начале июня добирается до островов Полинезии. Пребывание его в Океании длилось несколько недель. Поселившись на Самоа в поселке Анайя, Бальмонт совершает оттуда поездки по близлежащим островам (Тонга, Фиджи и др.). «Завтра на рассвете я уезжаю на Фиджи, где буду лишь мельком», – извещает он свою приятельницу в письме от 26 июля.

Прикосновение к жизни островитян обернулось для Бальмонта глубочайшим переживанием, которое впоследствии не раз отразится в его письмах, статьях, стихах. Бальмонту казалось, что он нашел наконец счастливых «наивных» людей, воедино слитых со стихиями (Солнцем, Водой, Ветром) и еще находящихся на «естественной» ступени развития. Бальмонт верил, что на островах Океании еще продолжается «золотой век» человеческого «детства». Особенно восхищало русского поэта «непосредственное» искусство островитян, вырастающее из их мифологического религиозного мышления.

Земля, взрастившая или приютившая смуглоликих маори, еще не утратила древних своих миротворческих способностей и хотений. <…> Мне вспоминаются пляски самых красивых островитян, золотистых самоанцев, и наивные строки, внушенные этими плясками. <…> Солнце, море и воздух свободно входят в жизнь океанийцев, свободно островитяне воспринимают влияние волн, ветров, закатов и рассветов.[54]

Океания, таким образом, предстала Бальмонту как полная противоположность «цивилизованному» европейскому миру с его условностями и ложными ценностями, где «народы лелеют кровавые замыслы, а отдельные люди терзают друг друга». Здесь же, в далекой Океании, все проникнуто, по словам Бальмонта, «солнечной океанической жаждой любви», дышит «любовью и свободой»[55].

12 августа Бальмонт, ненадолго вернувшийся в Австралию, пишет из Сиднея в Москву:

Фиджийцы были гостеприимны, но я не задержался на Фиджи и, осчастливленный находкой утащенного багажа, отбыл и прибыл в Сидней, очаровательный город, разбросанный над огромной горной бухтой. <…> Я в волнении большом, ибо вот в эти самые часы я решаю свой окончательный маршрут. В субботу, 17-го, я уезжаю на голландском корабле «Linschoten» на Яву в Сурабайю[56] и оттуда в Батавию[57], где буду числа 7-го сентября. На Новой Гвинее буду лишь проездом. На Яве тоже не хочу долго быть (недели две) и через Сингапур, где мой круговой билет кончается, уезжаю в Сайгон, откуда по лесной реке поеду к развалинам храмов Хмера (Ангкор и др.). Вернусь в Сайгон, где буду ждать монет (написал Кате[58]) и по получении их приобрету проезд через Индию (Цейлон, Калькутта, Бенарес, Бомбей, Марсель).

Наконец, 16 августа из Сиднея Бальмонт сообщает А. Н. Ивановой:

…Завтра в 10 ч<асов> у<тра> уезжаю через Новую Гвинею в Батавию. <…> На Яве пробуду три недели и через Сингапур поеду в Индо-Китай. До Сайгона всего двое суток езды. Пиши мне туда, Indo-Chine, Saigon <Индокитай, Сайгон – франц.>. Потом в Colombo, Ceylon <Коломбо, Цейлон – англ.>. Радость, мой возвратный путь начался.

Новая Гвинея, которую посетил Бальмонт, покорила его опять-таки своим «первобытным» обликом. «Я понимаю, – писал Бальмонт Д. Н. Анучину 16 августа, – почему Миклухо-Маклай, с детства меня пленивший, так возлюбил папуа и был ими возлюблен. Я думаю, что сейчас на всем земном шаре есть только две страны, где сохранилась святыня истинной первобытности: Россия и Новая Гвинея»[59]. Общаясь с туземцами островов Самоа, Фиджи, Новая Гвинея и др., Бальмонт внимательно наблюдал их обычаи, собирал предметы их культа и быта. Из своего путешествия Бальмонт привез в Европу множество фотографий, а также богатую этнографическую коллекцию, которую он пожертвовал затем Антропологическому музею Московского университета[60].

Назад Дальше