Прискорбные обстоятельства - Время 5 стр.


В душе я подозревал, что так оно и было на самом деле, и даже видел впоследствии эту самую биту за шкафом в кабинете Зарипова, но мало ли что я видел на своем веку!..

И вот мы идем, как два давних приятеля или, по крайней мере, два хороших знакомца, улыбаемся, травим о том о сем, – два здравых и в общем-то незлых человека. А между тем где-то в недрах управления, подвешенный на бите, быть может, исходит слезами и мочой какой-нибудь очередной подозреваемый, но вовсе не значит, что виноватый…

– Николаевич, скажите, как пресно мы живем! – без всякого перехода впадает в философию Зарипов. – Вот вы немного рыбак, немного охотник, когда вы в последний раз брали удочку или ружье? Так-то! А ведь в вашей конторе есть еще выходные… Суббота, гуляете по бульвару, не знаете, куда себя деть, а на мне после оперативки задач – как блох на собаке.

«То-то ищешь, с кем выпить! – думаю я, ухмыляясь. – Смотри-ка, задачи он выполняет!»

– Может, оформиться на пенсию, купить лодку, пожить для себя? В конце концов выслуга позволяет… Ехал вчера мимо Тетерева – рыбаки, свежий воздух, красота! Честное слово, иногда завидую. Но как подумаешь: один на один – с женой, и так каждый день… Бр-р! Уж лучше я на оперативку!

Мы останавливаемся возле памятника Пушкину и какое-то время молчим. Зарипов сосредоточенно роется в карманах, шуршит сигаретами, прикуривает от зажигалки. Масличные зрачки его, пятью минутами ранее, когда травил о Лосе с Курбатовым, казавшиеся по-человечески искренними и открытыми, становятся непроницаемыми, прикрываются выпуклыми, как у хамелеона, веками, и он становится похож на бесстрастную восковую фигуру из музея мадам Тюссо.

– Кстати, Николаевич, я снова поменял номер мобильного. Так, на всякий случай. И вам советую – раз в месяц-другой, во избежание… А? – Он покашливает, с усилием всасывается в притухшую сигарету, и при этом лицо его сморщивается, приобретает страдательное выражение ипохондрика; затем заглядывает мне в глаза. – Лишние люди отсекаются, кому сдуру или по пьяни засветил номер. Кроме того, в стране скоро выборы, борьба с коррупцией не прекращается ни на миг, а конкурирующая фирма не спит…

Мы оба, не сговариваясь, смотрим в ту сторону, где за поворотом, в каких-то пятидесяти метрах от противоположной стороны бульвара, таится бело-голубое здание со старомодным лепным фасадом – управление службы безопасности, в обиходе называемое нами «тройкой».

«На что он намекает, этот Зарипов? Старый прожженный опер никогда не будет болтать без надобности о серьезных вещах, тем более с надзирающим прокурором. Или решил, что по-приятельски можно? Что-то знает из поведанного Араповым, но не решается сказать? По крайней мере, ясно одно: телефонную карточку надо бы заменить».

– Был такой писатель Набоков, – зачем-то говорю я Зарипову, хотя знаю – тот не читает книг, говорю, скорее всего, о том, что сейчас держит в жестких пальцах мою душу. – Этот Набоков написал когда-то: «Жизнь – только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями».

Зарипов смотрит на меня, недоумевая. А может быть, хитрый лис, он все прекрасно понимает, но клоунская маска скудоумия уже стала для него вторым «я» и появляется на его физиономии без спроса, так сказать, на опережение?

Что же, и я не лыком шит, – в свою очередь, надеваю маску тайного всезнания, недоступного прочим, непосвященным, важно раскланиваюсь и на сегодня покидаю бульвары.

Но еще какое-то время я размышляю о природе человеческой мутации, благодаря которой внешне пристойный и порядочный человек внезапно и непостижимо превращается в скота, способного причинить боль и страдания себе подобному, беспомощному и лишенному возможности ответить тем же, надеть наручники и до потери сознания «качать на качелях», а после как ни в чем ни бывало продолжать жить, любить женщину, ласкать ребенка.

А с другой стороны, уговариваю себя я, без разумного битья ни один подозреваемый не станет говорить о преступлениях, совершенных в условиях неочевидности. Как шутят сами же опера, признание – прямой путь в тюрьму. И потому усердный мент первым делом, пока шок у задержанного еще не прошел, торопится закатать над ним рукава…

7. Автомобиль

Автомобиль для меня – не друг или брат, не товарищ по одиночеству, а банальное средство передвижения. По возможности – средство безотказное и комфортное. Я получаю наслаждение от управления автомобилем, дорога меня успокаивает, гипнотизирует, если только на ней нет ям и неровностей, – и, однако же, я не люблю ездить бесцельно, мой «бараний» характер (по знаку зодиака я Овен, родился в начале апреля) требует всенепременного устремления вперед. При этом я вовсе не разбираюсь в назначении узлов и агрегатов: могу разве что заправить бензином бак, проверить уровень масла и заменить колесо. В остальном автомобиль для меня – диван на колесах, устройство которого покрыто мраком кромешным. До сих пор, будучи автолюбителем с двадцатилетним стажем, я не понимаю, как эта груда крашеного металла трогается с места и едет. Поэтому когда мой сосед по даче и бывший коллега Серокуров, с которым катим сейчас в дачный кооператив на моем «мерседесе», имея в прошлом автомобиль, лелеял и холил свое своенравное чудовище, как дитя, называл ласковыми именами, здоровался и прощался, я ехидно ухмылялся про себя: «Однако диагноз!» – но вместе с тем думал, что в этой любви, в этом единении человека и машины есть нечто потаенное и недоступное моему пониманию.

– Ешкин бабай! – с нежным присвистом, на полушепоте восхищается Серокуров, трепетно прикасаясь к различным штучкам и кнопочкам на панели автомобиля. – «Мерин» есть «мерин»! Никакие джипы, эти американские ящики на колесах для перевозки фруктов и овощей, никакие сплющенные, как если бы на них мамонт сел, «мазерратти» – только «мерин» в седане! Аристократизм, комфорт, мощь!

– М-м! – согласно киваю я, тем временем обдумывая иное.

– Вот скажи, положа руку на сердце: каких-нибудь двадцать лет назад ты думал, что пешему человеку нельзя будет свободно, а не инфарктными перебежками, перейти дорогу на перекрестке, что эта самая дорога будет напоминать натолканную селедочницу, потому как машин на ней, разных и всяких, немерено и несчитано? Что будешь ездить на «мерседесе», звонить по мобильному телефону откуда пожелаешь и что на заднем сиденье у тебя будет валяться такая себе невинная штуковина – ноутбук? Что по телевизору станут показывать не маразматических генсеков, а глупых красивых теток, иногда голых?

– Красивых? По телевизору?

– Ну… Продюсерами там сплошь евреи, а у них у всех вкус изначально испорчен. Зато тетки голые! – загоревшись взглядом, частит Серокуров, видимо вспомнив о своем, сокровенном, – и тут же пригорюнивается: – А вообще, скажу тебе как на духу: бабы – это такая клоака!..

Лет шесть тому назад этот Серокуров, неплохой следователь по особо важным делам областной прокуратуры, из-за любви к женщинам и выпивке угодил в переплет, из которого по сей день выпутаться не может. Уголовное дело, увольнение, арест, затем освобождение из-под стражи, многолетняя судебная волокита… Патовая ситуация, когда нельзя осудить, но и оправдать нельзя… Как говорится, завис между двумя мирами. Точно в неисправном лифте: голова на шестом, ноги на пятом.

Я знал серокуровскую историю от других лиц: совестно было бередить человеку раны расспросами, тем более что сам он упорно молчал. Да если бы и заговорил, сказал бы всю правду? И хотя в подпитии он становился разговорчив, пригорюнивался, или, напротив, был злобен и задирист и что-то доказывал больным, надтреснутым голосом – как мозаику из кусочков складывал, кусочков этих явно недоставало: то он начинал с середины, то отматывал с конца, – и картина выходила ущербной. Мазки, а не картина. Другие же лица были недобросовестны или пристрастны, и потому я не мог сказать себе: знаю достоверно. А еще из-за слов и поведения Серокурова мне иногда казалось, что и сам он достоверно не знает!

Жена оставила его тотчас после неизбежной огласки обстоятельств уголовного дела, и Серокуров вернулся из изолятора временного содержания в пустую квартиру. Понемногу занимался адвокатской практикой, потускнел, меньше стал пить, а по субботам, что называется, садился мне на хвост – ехал со мной на дачу. Говорил, что там, в недостроенной времянке с самодельной чугунной печкой, ореховым шифоньером хрущевской поры и допотопным пролежанным диваном, неистребимо отдающим нашатырным запахом кошачьей мочи, оставаясь наедине с собой, он наконец-то понимает смысл и назначение жизни человеческой: заставить всех нас, засранцев, утереться после себя…

– Бог знал, что все мы засранцы, и Адам с Евой – первые из первых, только стыдно Ему было признаться, что напортачил! Вот и послал змия с яблоком, чтобы отыскался повод – навсегда выкинуть такое добро, как человек разумный, из рая.

Всякий раз, когда Серокуров принимался за философию, истово раскачиваясь в кресле-качалке, так что его драные шлепанцы то взлетали перед моим носом, то проваливались в преисподнюю, я снисходительно думал, что вот, мол, как сказываются на когда-то умном и рассудительном человеке неблагоприятные жизненные обстоятельства. В такие минуты мне, признаться, нравилась собственная снисходительность – со стороны. Она как бы подразумевала: ты, Серокуров, умный, да вот попался, а я нет, потому что тебя умней!

И вот теперь, когда бывший следователь молчит и думает о своем, я вдруг ловлю себя на мысли, что и мне уже есть о чем размышлять, что, вероятно, и у меня постепенно проявляется на лице печать глубоко озабоченного человека…

«А ведь на него, на Серокурова, тоже было заведено оперативно-розыскное дело, только не моими, не спецподразделением, а управлением уголовного розыска! Пасли его, выслеживали, как волки овцу, в сортир следом ходили», – приходит мне в голову внезапная мысль.

Мысль и радостная, и отвратная. Радостная потому, что чаша сия до теперешнего дня меня миновала. Отвратная – из-за подлого слова «тоже». Промелькнув в сознании, своей двусмысленностью оно занозит мне область, называемую подвздошной, – и я ощущаю эту занозу всем своим естеством. А еще невольно представляю себе микрофоны в укромных уголках квартиры и кабинета, под сиденьем автомобиля, принимаюсь высматривать «наружку» в зеркале заднего вида и даже подозрительно кошусь на Серокурова: а этот чего здесь?..

Собственно, так рано или поздно можно сойти с ума: клиническая мания преследования, фобии, беспричинная подозрительность, страх…

– Эй, что ты припустил по ямам? – слышу я голос Серокурова – гулкий и далекий, точно из морской раковины.

И в самом деле, на дороге выбоин, будто на коже после запущенной оспы, а я все ускоряюсь со своим «мерседесом»: нога запала на педаль газа и занемела, как заговоренная каким-нибудь Кашпировским. Трудно, усилием воли, я сбрасываю газ и начинаю врать, на ходу придумываю какую-нибудь хохму из прокурорской жизни специально для Серокурова, тем временем налаживая сердцебиение, впрягая неровный, аритмичный стук в ритм обыденного выходного дня.

– Так вот, этот самый Саранчук десяток раз поднимал перед обедом гирю, а гиря – я тебе скажу!.. С ним, с этим Саранчуком, многие боялись поздороваться за руку, прятали ладонь за спину: очень болезненное было рукопожатие! К слову, мы с ним работали тогда в районе: я прокурором, а он у меня помощником. И вот после поднятия гири он по пояс обмывался во дворе под краном – и к себе в кабинет… А я, бывало, как задержусь на работе, так и слышу: в начале второго часа, в самый обеденный перерыв, женские каблучки – стук-стук, замок изнутри – щелк-перещелк, и тут уж у него включается на полную радио – обеденный концерт по заявкам…

Назад