Монастырские - Мамыко Галина 2 стр.


Но она ошиблась. Через минуту поп без приглашения вошёл в кабинет первого секретаря. Елизавета Аркадьевна хотела было встать на его пути, сделать строгую гримасу, заговорить железным голосом … Она считала, что у неё – талант вызывать у неугодных посетителей замешательство. Но сейчас она испытала такое сильное удивление, что сама пришла в замешательство. Она увидела, что этот человек действительно внешне похож на её начальника – Монастырского Богдана Сергеевича. Она в недоумении переводила взгляд с одного на другого. Высокий лоб, благородные черты лица, выразительные красивые глаза, широкие кустистые брови… Яркая внешность. Неужели и правда родственник? Старший брат?! И это повергло секретаря в такой ужас, что она молча ушла.

Глава 3: Братья


Богдан Сергеевич поднялся. «Ну вот…» – подумал он. За этим «ну вот» стояло много чувств и мыслей, накопленных за последние десятки лет. И заключали в себе эти чувства и мысли одно: страх. Это был страх перед возможной встречей с тем, кто одним своим присутствием рядом с Богданом Сергеевичем мог перечеркнуть благополучную жизнь советского партийного руководителя. Двоюродный брат был старше его на одиннадцать лет. И хотя Богдан Сергеевич никогда его раньше не видел, но с первого же взгляда признал в этом священнике родную кровь. Внешнее сходство его опечалило.

– Что ты хочешь от меня? – сказал Богдан Сергеевич и отвёл взгляд.

Священник дружески улыбался. Открытое лицо, добрые глаза. Приятная внешность. Как у всех мужчин из рода Монастырских, подумал с тоской Богдан Сергеевич.

Богдану Сергеевичу не нравилось, что говорит с родным человеком холодным тоном. Ему было стыдновато за свою демонстративную отчуждённость. Он помнил рассказы отца о дяде Коле. О том, как красноармейцы убили его семью за веру в Бога, а двум мальчуганам‑сыновьям посчастливилось избежать расправы. Эта история в ту пору получила огласку благодаря «сенсационному» (как писали в иностранной прессе) участию Сталина в жизни осиротевших братьев Монастырских – Богдана и Игоря. Мальчиков Сталин взял под своё покровительство. Один из них по окончании Отечественной войны стал священником. Последнее обстоятельство и встревожило Богдана Сергеевича. А вдруг кто‑то наверху узнает о такой родственной связи? Шли годы. Никто вопросов Богдану Сергеевичу не задавал. Может, тень Сталина за спиной двоюродного брата мешала, а может, безукоризненный авторитет самого Богдана Сергеевича не позволял чинить ему неприятности… Но всё равно он жил в напряжённом ожидании, что рано или поздно двоюродный брат в поповской рясе объявится в его жизни. И вот, страшный сон сбылся.

– Здравствуй, Богдан, – сказал отец Антоний. – Давно я хотел тебя увидеть. Но встреч, скажу как есть, все эти годы не искал намеренно. Не хотел, чтобы из‑за моего священнического сана у тебя возникли служебные неприятности.

– Однако, теперь ты почему‑то…

Богдан Сергеевич не договорил. Он собирался сказать резкость, но под внимательным взглядом сочувствующих глаз стушевался.

– Да, Богдан, теперь я, к сожалению, вынужден быть в этом кабинете. У меня безвыходная ситуация. Меня недавно чуть не убили люди из органов. Спасибо, лисица спасла.

– Что?

– Да, была у меня одна знакомая лисица по имени Рыжая. Собой пожертвовала. Бросилась на убийцу. В горло вцепилась.

– А… – Богдан Сергеевич не знал, что сказать.

Он был в замешательстве.

Помедлив, предложил, наконец, посетителю сесть.

– Как же это? – сказал Богдан Сергеевич.

Он не знал, как себя вести. Ему не хотелось, чтобы кто‑то узнал, что в его кабинете сидит поп, и они разговаривают. И самое неприятное, в который раз подумал Богдан Сергеевич, что этот поп и он, партийный руководитель, между собой внешне так схожи, что можно принять за братьев‑близнецов. Вот и отец говорил, что с дядей Колей они были как братья‑близнецы.

– Да так. У нас молебен шёл в церковном дворе, водосвятный. Людей было не так и много. И среди них стоял тот, с площади Дзержинского, которому приказали меня убить. Раньше я как‑то уже сталкивался с ним… Однажды он с пистолетом в кустах меня подкараулил, да лисица, подружка моя славная, его поймала. За штаны притащила. Он тогда заметно растерялся. И даже извинялся. Я уже подумал, на том и закончится. Да ошибся… И вот, спустя время, на молебне… Когда я стал кропить людей святой водой, он и достал свой пистолет. А вот выстрелить в меня не успел. Тут же Агапов бросился, закрыл меня собой…. Погиб мгновенно. Да‑а… За ним следом и я уже приготовился к подобной участи. И вдруг – Рыжая! Летит, сердечная, как птица, да мёртвой хваткой чекисту в горло. Он в неё и пальнул напоследок, перед тем как Богу душу отдать.

Священник замолчал.

– А кто этот, Агапов?

– Так… – священник перекрестился. – Царство ему небесное!

После паузы продолжил:

– Горло чекисту перегрызла.

– А сама что? Выжила?

– Нет. Куда там…

– А теперь что?

– А теперь вроде от меня отстали. Убивать, насколько понимаю, передумали. Один знающий человек шепнул: причиной тому – интерес зарубежной прессы к неудачному на меня покушению, да ещё с двумя трупами чекистов. Решили избавиться от меня иным путём. Собираются на Север отправить. Я потому и пришёл к тебе. Не за себя просить хочу (я‑то – ладно), а за семью. Сыновья, жена… Чтобы их не трогали.

– Ну, может, эта информация ошибочная, и всё обойдётся.

– Да нет. Это всё именно так.

– Надо подумать…

– Думать особо и некогда.

– А что ты мне предлагаешь? Ты хочешь, чтобы я пожертвовал своими домочадцами, чтобы потом и меня отправили вслед за тобою куда‑нибудь на Соловки?

– Да, да, понимаю… Брат… Прости… Просто я подумал, твой партийный авторитет высок, тебе опасаться нечего.

– Да не называй ты меня братом, не надо! – Богдан Сергеевич вдруг рассердился. От волнения у него перехватило голос. В этих стенах из уст священника – «брат»! – Ну какой я тебе брат. Впервые вижу.

Он поднялся. Священник тоже встал.

– В общем, так. Давай этот разговор закончим. И больше ко мне не приходи.

– Понимаю. Прости. До свидания тогда.

– Прощай.

– Храни тебя Бог. Я был рад тебя увидеть, Богдан. Живы будем – не забудем друг друга. А я со своей стороны, если что случится, всегда буду тебе рад помочь.

2 часть романа

Вера Монастырская

Глава 1: Дни лукавы…


Пролог

Вместе с ночью приходила смерть.

Засыпая, Вера вспоминала о том, что на свете существует помимо жизни ещё и смерть, и потом проваливалась в эту самую смерть.

А утром случалось воскресение тела и души, и возникала сквозь пелену рассветных брызг очередная встреча с новой жизнью.

В отличие от жизни смерть всегда была одинаковой – молчаливой, чёрной. Внутри неё не требовались ни глаза, ни уши. Там царили слепота и глухота. Если не считать миражей. «Каждую ночь у человека отнимается Жизнь и вместо неё приходит Смерть. Приходит, проникает в тело и душу, а потом уходит. Но ведь когда‑то она придёт и – не уйдёт. Почему ни один человек в мире не умеет договариваться со Смертью?» – размышляла Вера.

Когда она вдумывалась в это самое вечное, мёртвое, холодное, в это самое «навсегда», ей становилось так страшно, её охватывал такой ужас… о, не было сил терпеть.

Не думать о смерти Вера не умела. Вопрос о ней был главным. В любое время жизни.

В детстве эти мысли приходили внезапно, когда Веру укладывали спать, а в квартире наступала тишина. Иногда из‑за двери доносились шаги родителей, шёпот, но мысли о смерти очень быстро поглощали всё, всё, всё…

С годами страшные размышления перестали быть новостью. Она постоянно чувствовала близость своей второй половины. Да. Смерть – это наша родственница, размышляла она по ночам, ведь мы неизбежно идём к ней, ничто так неотвратимо, как эта встреча. Она привыкла к таким помыслам, как дерево – к листьям. И чувствовала шёпот смерти, как дерево чувствует шевеление птенцов в гнезде на своих ветвях.

Глава 2: Смятение


Богдан старше меня на несколько минут…

Хм…

Как это было?

Разумеется, вот так:

…как только Богдан начал уходить навстречу голосу матери, туда – к свету, ветру, птицам, шуму водопадов, дыханию океанов, радости солнца, блеску звёзд, к своей будущей славе, всему тому, что уже подразумевалось и намечалось, – я опомнилась и погналась за ним.

Подумать только, я проспала самое важное!!! Я была так взбешена, что забыла про свои ожидания и надежды. В тот миг больше не интересовало, как я познакомлюсь с родителями, я ещё не знала, что буду разочарована многим в этой жизни, не только братом, но и своим именем: Вера… (Имена нам с братом придумывала верующая бабушка. Мой папа‑коммунист счёл благоразумным не омрачать счастливую новость о появлении близнецов и смирился с решением своей матери. Что касается моей мамочки, то ей было всё равно.)

Однако, какая подлость: брат не разбудил меня. Я должна опередить его!

Я схватила его за ногу, но ничего, кроме того, что сделала хромым, не добилась.

С воплем досады я согласилась, наконец, выпрыгнуть в руки акушерки. Ах, как я была зла! Ах, как кричала от негодования! Слава и триумф, первенство всегда и во всём на всю последующую жизнь – вот что означала для меня возможность первой войти в мир. Вот он, вожделенный прообраз! Человек рождается один раз! От того, как он это сделает – с первой попытки или с препятствиями, первым или вторым, уверенно или боязливо, от этого будет зависеть качество дальнейшей жизни! Такую теорию я выпестовала в предвкушении внеутробного иномирия. Я пребывала в уверенности, что все дети рождаются на свет парами.

Брат по Божьей милости родился одарённым малым.

Когда видишь успех ближнего – твой собственный меркнет.

Он – вундеркинд. Музыкант! Поэт! Художник! Золотые руки!

Богдан любил проводить время за резьбой по дереву, учился в художественной и музыкальной школах, в Московской консерватории им П. И. Чайковского, по ночам писал стихи, а к двадцати пяти годам изготовил свою первую скрипку, отмеченную в числе лучших на Всесоюзном конкурсе скрипичных мастеров. Ах‑ах!

Мой брат блистал, я – нет. Им с детства восхищались. Меня – не замечали. А что я? Я была полна горечи. Полынь произрастала внутри моей души так густо, её было так много, и всё кто‑то ходил, ходил внутри тех зарослей, стенал так мрачно, наводил на мою душу тяжесть и думы смертные. И ящерицы струились холодом по моим жилам, и жар ненависти обжигал душу.

А мой брат жил со светлой душой, чистыми мыслями и поступал правильно, он вообще был именно таким человеком, каким мне самой хотелось быть.

Все его качества на самом деле должны были быть моими, в безумии думала я. Я видела, как он добр там, где я оказываюсь злой, как он великодушен там, где я проявляю мелочность, и я терялась, я просто не знала, куда деться мне от самой себя, и только одно кипело в тот миг – ненависть.

Когда ему дарили на день рождения игрушечный катер с мотором и брат шёл в ванную, и с восхищением глядел, как катер плавает в воде, я рыдала от злобы. Мне тоже что‑то дарили на всякий случай, во избежание истерик, но всё равно то, что у брата, мне представлялось лучше. Я непременно хотела то, не своё. Мама, вернувшись из санатория, вручила нам с братом подарки. Брату – фильмоскоп с плёнками, мне – игрушечную швейную машинку. Я рыдала: мне тоже хотелось фильмоскоп.

Он первым научился кататься на коньках. Я с завистью смотрела ему в спину, он смеялся, и лёд сверкал под росчерком острых лезвий. И няня радостно махала ему рукой. И солнце холодно слепило мне глаза. А я стояла со своей злостью и только могла плакать.

Вот, вдруг вспомнила: той ночью, когда все уснули, я ведь выкинула в форточку эти самые, подаренные брату, ботинки с коньками.

И яд переполнял душу, и яд источал желание, это было желание смерти для моего брата. Но плакали неизвестные птицы, и опускались их белые крылья, и раскаяние наплывало на мою, напоённую ядом, душу, и я приходила в себя, и обнаруживала внутри себя опустошение. И я появлялась перед братом, я сжимала зубы, но бесполезно, моё лицо всё равно превращалось в слёзы. Я не могла ничего объяснить. Он утешал, я слышала его сочувствие и убегала с рыданиями.

Зависть отвоёвывала в моём сердце переулки и улицы, сооружала убежища, накрывала столы с угощеньями, с приправами ядовитыми, а зависть всё приплясывала, и зазывала жильцов новых бессовестных. Кто они были… С годами мне предстояло ещё узнать и их, и себя, и то неопределённое, тяжёлое, неизвестное и чужое, что росло в сердце.

«Зачем эта проклятая зависть‑то укоренилась во мне? Ну, зачем?! Там, ещё в детстве?» – спрашивала я себя, и не могла, конечно, ответить. «Так же, как я появилась на свет, вот так же из меня родилась зависть!» – говорила я, и мои глаза заполнялись слезами. О какие муки – терпеть внутри себя эту лягушку. Я не хотела её! А она прижилась и внаглую управляет моими чувствами! О, как это страшно – быть вот в такой чужой власти. Кто‑то жалит, и жалит сердце. Я не находила себе места.

Я выглядывала в окно, я шла в город, мои ноги наполнялись ритмом толпы бесконечной. Я становилась частью человечества. Вокруг меня кашляли и чихали, и люди шли в белых противогриппозных масках, и каждый болел своей какой‑то болезнью. Все, все больны, думала я и смотрела в лица встречных, но люди глаза отводили, люди не хотели никого видеть. Всем было и без меня противно. Всем было и так очень трудно. Никто не давал ответа на мои молчаливые вопросы.

У людей болят головы, ноги. Люди опираются на палки, люди ходят с таблетками в горле, их везут белые машины с красными крестами. Эти машины гудят, они требуют, чтобы им не мешали приближать пациентов к смерти. Или к жизни? Да, конечно, к жизни, той самой жизни, которая когда‑нибудь превратится в землю. Но почему меня никто не везёт – ни в морг, ни в реанимацию? Почему меня никто не лечит, и не вызывает ко мне «Скорую»? Ведь я так сильно больна. У меня так сильно болит сердце. Потому что там сидит жало. Это жалит меня страшная зависть.

«Но как странно, как, однако, даже совсем странно говорить об этом. Нет, чтобы говорить о чём‑то более стоящем. Что есть зависть? Что есть неприязнь? Зачем о них, того они не стоят…», – шептал мне кто‑то из оврагов горбатых, оттуда, где раздваивается и болит сердце, и разбивается на многие кусочки. И жалит, всё жалит кто‑то, и я заболевала ещё сильнее, а шёпот был сладок, и сомнения колебали мою душу… И крутились, крутились многие змеи, и поили меня смертным соком, и убеждали в нелепости терзаний, и было так тяжко, так сладко.

И я убеждалась, что ничего не понимаю, ничего не знаю о себе, о том, что меня мучает, и что такое то, что есть внутри меня. Да и кто из нас, кто знает себя так, как хотелось бы?! Кто может сказать: я – это… Что бы ни было говорено о себе, всё будет ложь. Узнать себя невозможно? Или…? Всю жизнь я хотела разгадать, что есть во мне. И приходила неизбежно к пониманию тщетности усилий. Усилий, направленных на проникновение внутрь самой себя, к тому, казалось бы, ясному, чистому, но при ближайшем рассмотрении туманному, в котором можно разглядеть что угодно, но только не своё лицо. Что угодно всплывёт в той мути, то, что владеет моим «я», но где же само это «я». Как до него достучаться.

А кто вместо него, кто вынуждает меня жить так, как я не хочу, делать то, что мне противно, говорить то, от чего потом меня тошнит… Кто они, эти неясные и таинственные хозяева моей внутренней жизни, моего «я», подталкивающие выплёскивать из себя не желанные мною слова, чувства, мысли… И всё не то, всё не то в моём существовании…

Все эти долгие годы я видела: жизнь владык, что руководили моими выходками, существовала внутри меня – независимо от меня. То, что внутри меня, это оно заставляло завидовать, бесноваться, ревновать, ненавидеть, совершать многое из того, что мне на самом деле противно и что сейчас я вспоминаю с тоскою.

Назад Дальше