«А про улыбку Божьей Матери когда», – напомнил Антон.
«Когда ночью молилась я, то вижу, Матерь Божья мне с иконы улыбается. Я думаю, чудится. Глаза протёрла, шепчу молитву, а сама смотрю на икону. И вижу: правда, двигаются уста у Царицы Небесной, улыбается мне с иконы! И появилась во мне уверенность, что будет мой Антон жить!»
«А про владыку расскажи! Про крещение», – Антон готов каждый день слушать про крещение и про владыку.
«Родился наш Антон Рождественским постом на Илью Муромца и мученика Вонифатия, 19 декабря 1922 года. Это по нашему. Ну, а по их, так 1 января. Привела я вас на Рождество в Топловский храм, а тебя, Антон, семидневного, держу на руках, стою во дворе, а вы внутри храма. А мне на службу не положено. Это по уставу церковному так. Ждать надо матери после рождения ребёнка сорок дней, и лишь потом можно в церковных таинствах ей снова участвовать. А холодно стоять. Хоть и Крым, а ещё как зябко! Но стою, молюсь. Согреваю под платком малыша. И думаю о том, когда же и как покрестить новорождённого. Вижу, идёт в окружении людей сам архиепископ опальный. Возле меня остановился, расспросил, кто я, откуда, и говорит: «Через два дня приноси ребёнка, будем крестить». И покрестил нашего Антона. И сам ему имя дал. Я‑то думала, Ильёй назовёт в честь Ильи Муромца, в чей день родился, а он иначе рассудил. Видишь, Антон, у тебя какой покровитель небесный. Отец всех русских монахов».
«Хочу быть монахом. Как Антоний Печерский», – говорит Антон.
+++
Настроение у всех торжественное. Дети уже наряжены в самое лучшее («К Богу надо ходить в чистом, во всём хорошем, праздничном», – говорит бабушка). Катя и Настя ходят по комнатам неспешно, с многозначительными лицами и говорят шёпотом, как бы показывают остальным, что в шесть‑семь лет дети уже умеют быть как взрослые – степенными и серьёзными. Игорю игра во взрослых надоедает. Малыш кричит, хлопает в ладоши и делает страшные глаза. На него шикают, сёстры снисходительно улыбаются.
Все ждут чего‑то особого, такого, что волнует и наполняет предчувствием доброй сказки…
Собравшиеся в храме стараются не нарушать тишину разговорами. Из‑за деревянной ширмы неразборчиво доносятся приглушенные голоса исповедников.
– Антон, иди, батюшка разрешил. Во время исповеди не крутись, стой спокойно, опустив голову. Руками не размахивай. Не смейся. И не забудь, взрослым надо говорить «вы», а не «ты», – скороговоркой напоминает мама уже неоднократно озвучиваемую за минувшие сутки инструкцию.
– А вот Богу можно говорить «ты», – подытоживает Антон.
– А почему так? – спрашивает старушка из очереди.
– Потому что Он – Отец.
Хочет еще что‑то сказать, но мама подталкивает туда, где ждут. Взгляды окружающих людей устремлены на мальчика. Делает шаг вперед… Из‑за ширмы выглядывает отец Андрей и смотрит на Антона.
Идёт к батюшке, ему очень хочется оглянуться на маму, но пересиливает себя.
– Дитя мое! Христос невидимо стоит перед тобою, принимая исповедь твою. Не стыдись и не бойся, не скрывая ничего от меня, но скажи всё, в чём согрешил, не смущаясь, чтобы принять оставление грехов от Господа нашего Иисуса Христа. Вот образ Его пред нами: я же только свидетель, чтобы свидетельствовать перед Ним всё, что скажешь мне. Если же что‑нибудь скроешь от меня, будешь иметь двойной грех. Ты пришел в лечебницу – не уйди отсюда не исцелённым…
Антон вспоминает, что делает мама в таких случаях, и тоже крестится, кланяется, затем тянется на цыпочках, чтобы поцеловать Евангелие и Крест, но не достает. Священник поднимает мальчика, и тот прикладывается к святыням.
– В чём бы ты хотел покаяться?
Роется в кармане, вытягивает носовой платок, деревянную свистульку, и, наконец, находит нужное в другом кармане – бумажный комочек, слипшийся от растаявшей шоколадки. Её сунула внуку бабушка. (Грандиозный запас шоколадных лакомств сделан был бабушкой ещё с дореволюционных времён, когда один из её сыновей уехал из Крыма на заработки в Москву, работал в Сокольниках в знаменитом Фабрично‑торговом товариществе Абрикосова и имел возможность баловать родню шоколадом. Об этом хорошо знали все родственники. Во многом благодаря этому шоколадному, на вес золота, запасу удалось потом пережить голод.) Антон расправляет обеими руками листик и смотрит на содержимое записки: жирные шоколадные кляксы напирают одна на другую, поглотив написанное. Вокруг распространяется аромат шоколада. Бумага в руках подрагивает от падающих на неё слез. Антон переводит взгляд на вопросительное лицо близко наклонившегося отца Андрея, сдвигает брови, сжимает бумажку в кулаке, мнёт, прячет в карман. Вспоминает мамин совет о пользе носового платка. Вытирает руки и щёки платком.
– Совет на будущее. Шоколад лучше хранить в фольге, или пергаменте, – говорит отец Андрей.
– А я обёртку потерял.
– Может, я смогу прочесть? – отец Андрей кивает на испачканную шоколадом бумажку. – Ты грехи свои там написал?
– Почти…
– Как это – почти?
– Я по‑настоящему ещё не умею писать.
– Наверное, готовился к исповеди, но сейчас немножко забыл, что собирался рассказать, так?
Антон глубоко вздыхает, смотрит батюшке в глаза.
– Попробую помочь… Наверное, ты не слушался маму. Так?
Антон ощущает дыхание батюшки. Их лица почти соприкасаются. В знак согласия сильно зажмуривается, а потом широко открывает глаза и делает брови домиком.
Отцу Андрею не понятна такая сигнализация.
– Я не вполне уяснил, что ты хотел этим сказать.
– Это я так киваю головой.
– Как это?
– Вместо головы кивают мои глаза.
– Ммм… Зачем?
– Если кивнёт голова, то наши лбы столкнутся. И будут шишки. Как у нас с мамой.
– В общем, непослушание было.
– Нет. Шишки не потому вскочили.
– С шишками разобрались. Дальше. Согрешил ещё тем, что… обманывал старших, так?
Собирается ответить, но спохватывается, и прижимает ко рту ладошки.
– Так что?
– Нельзя об этом говорить.
– Тайна?
– Да.
– Но перед Богом нет тайн, Антоний.
– Вы так шутите, что вы – Бог?
– Священник – посредник между кающимся и Богом. Через священника Бог принимает тайны кающегося грешника и прощает ему.
– Вы только Богу расскажете? А больше никому?
– Никому.
– Я никого не обманываю.
– И всё? Но это разве тайна?
– Об этом нельзя рассказывать. Потому что получается хвастовство. А мама говорит, что хвастать – грех.
– Ты не хвастаешься. Ты ответил на вопрос. Ещё хочешь в чем‑то покаяться?
– Хочу.
– В чем?
– Я скоро засмеюсь. А мама сказала, что смеяться тут нельзя.
– Потерпи.
– Уже не могу терпеть.
– Почему же?
– Меня ваша борода щекочет.
Повисает тишина. Отец Андрей разгибается. Несколько секунд священник и исповедующийся стоят в молчании. Из глубины церкви слышны детский смех и шиканье взрослых.
– Теперь я вас не вижу. Так не интересно. А мама говорила, что голову нужно опускать, когда исповедуешься, – глядит себе под ноги.
С высоты доносится голос батюшки:
– Может быть, ты перебивал старших, спорил, настаивал на своем мнении? Был недоволен тем, что у тебя нет таких игрушек, как у других? И даже, не исключено, однажды подрался? Поворчал, что рано забирают с прогулки домой? Хотел первым протиснуться на горку и отпихивал других? А может, тебе не нравится, например, борщ, и ты отказываешься от трапезы, и даже иногда не доволен той или иной пищей, которую тебе предлагают дома? Вполне возможно, что ты не так давно топал ногами, кричал, возмущался, сердился, громко плакал?
– Откуда вы всё это знаете? Вам Бог рассказывает?
– Это распространённые грехи. Все грешат, к сожалению.
– И батюшки из церкви не любят борщ кушать?
– Ммм… Знаешь, там очередь, столько людей, все ждут. Давай завтра продолжим наш разговор.
– А то они станут пихаться в очереди?
– Ммм…
– А как же грехи?
– Потом вспомнишь.
– А на батюшек учат?
– Да.
– А можно батюшкой стать просто так?
– Нет.
– Я вспомнил грех. Я вчера был батюшкой. И Колю исповедовал.
– Ммм… Колю?… Эээ… Какого Колю?
– Это кукла моя. Её Колей зовут. Это грех?
– Играть не грех.
– Я всерьёз.
– И всерьёз играть не грех.
– Но вдруг я сделаю новый грех!
– Надо бороться с собой.
– Самого себя дубасить?!
– Например. Если рассердился – остынь, не кричи.
– Чтобы остыть, надо чай с малиной, и жара не станет. Так моя бабушка говорит.
– Вспоминай, что Бога нельзя огорчать грехами, и что Бог всё видит. Гнев и уйдёт.
– Ножками?
– Эээ… Ну, это образное выражение. Просто как бы его не станет. Уйдёт, одним словом.
– А куда уйдёт? К другим людям?
Пока отец Андрей собирается с мыслями, Антон продолжает процесс беседы.
– А откуда уйдёт, из дома? Навсегда? И даже в гости не придёт?
– Ооо… Ну…
– Я дверь открою и из дома гнев выгоню. А дверь на два замка и на цепочку закрою. Тогда гнев не придёт больше.
Отец Андрей прокашливается и говорит, восстанавливая мысль с прерванного места.
– Если не нравится борщ – смолчи, и порадуй маму послушанием.
– Нет, не буду я борщ есть!
Батюшка кладёт руку на голову мальчика.
– Ты споришь?
– Нет! Не спорю! Я говорю правду. Я взаправду не буду борщ! В нём капуста и лук плавают.
– Тогда…
Наступает пауза.
– Что? – спрашивает Антон.
Вопрос остаётся без ответа.
Батюшка отворачивается, наклоняется к стоящей в углу тумбочке, что‑то ищет в выдвижном ящике. Находит яблоко, отдает Антону.
– Спаси тебя Господь.
На голову кающегося водружаются епитрахиль и тяжелая рука батюшки. Звучит разрешительная молитва о том, что все грехи Антония «отпущаются».
Антон шагает на выход, но с полпути возвращается.
– Спасибо за яблоко! Спасибо, что исповедал меня. Ты хороший!
Он вспомнил, что нельзя говорить «ты». Но по‑другому сейчас не может, потому что сердце переполнено благодарностью.
– Я тебя буду всю жизнь жалеть.
В понимании Антона «жалеть» – высшая степень любви.
Батюшка, вероятно, это прочувствовал. Он склоняется близко к лицу мальчика и говорит:
– И даже моя борода не помешает?
– Нет! – чистосердечно признаётся.
– Тогда ты меня крепко утешил.
– Да?! По‑честному?!
– По‑честному.
Антон что‑то вспоминает, хитро улыбается, ищет в кармане и достает последний ломтик шоколада, священник понимающе кивает и принимает угощение. Антон обнимает отца Андрея за колени, вжимается лицом в священническую рясу и вприпрыжку убегает.
Выбежав к людям, резко останавливается, вспомнив один из наказов мамы вести себя в храме чинно. Смотрит по сторонам: вокруг так много ног. Народ расступается. Антон идёт, прижимая к груди, как некую драгоценность, батюшкино яблоко. Ищет взглядом маму, кивает ей, что все нормально. Степенно поворачивается к алтарю, крестится.
– Всё нормально? – шёпотом спрашивает мама.
– Почти.
– А почему «почти»? – раздаётся чей‑то весёлый голос над головой Антона.
Мальчик видит перемену в лице мамы, она чему‑то обрадовалась, склонила голову, сложила руки под благословение. «Антон, бери благословение!» – слышит мальчик. А владыка уже прижал к себе голову Антона. Голос у него добрый, это Антон чувствует, но взглянуть на архиепископа стесняется.
Люди желают получить благословение у владыки, тянут руки, теснят друг друга, но архиепископ ждёт ответ, почему Антон сказал «почти», так значит, не всё прошло нормально на первой исповеди? А?
Мальчик смотрит в лицо владыке Дмитрию, видит в его глазах улыбку, и, осмелев, отвечает:
– Батюшку жалко… Надо батюшку жалеть. Он всех утешает, а его никто.
– А тебя утешил?
– Да. Теперь я могу Богу в глаза глядеть.
– Вот и молодец. А кем хочешь стать, когда вырастешь?
– Батюшкой.
– А не страшно? Вон, какие времена наступили. На церковь гонения. Священников убивают, в тюрьмы сажают.
– А разве может быть страшно, когда за Христа?! – удивляется Антон.
Владыка склоняется к Антону, говорит ему тихо, так, что слышат только Антон и мама:
– Правильно, Антон. Ты же мой крестник или не мой?
Антон оглядывается на маму. Мама подбадривающе кивает.
Владыка протягивает Антону книгу, специально приготовленную к этой встрече.
Евангелие! Это настоящее сокровище, о таком подарке и мечтать не мог Антон!
Архиепископ скрывается в алтаре, Антон смотрит на маму. Замечает, как радостно её лицо. Ему хочется что‑то сказать, передать свои чувства, но что сказать, как выразить то, что в душе? Он молчит. Мама кивает ему, и тоже молчит. Они ждут начало службы. Вот и сёстры, брат, бабушка, только‑только появились. Чуть не опоздали. Обступили, расспрашивают, как прошла у Антона первая в его жизни исповедь. Уже слышен звон колоколов, людей стало ещё больше. В правой части храма – фигуры в чёрных монашеских одеяниях. Строгие молитвенные лица. Всё это вызывает в душе Антона восторг.
Вечером, когда все в доме давно спят, мама рассказывает Антону о жизни в Крыму, о том, как пришлось с ним, годовалым, срочно покидать полуостров из‑за гонений на верующих. Как владыка Димитрий взял над их семьёй опеку, ехали вместе с владыкой. А по Крыму громили монастыри, разоряли храмы.
2. Комиссар
– Дядя, ты кто? Чекист?
– Я просто дядя, а ты?
– А я Антон Монастырский. Из Красного Восхода. Что за Карасевкой.
– Что‑то не похож ты на местного.
– Да, мы не отсюда. Сначала в Крыму жили, потом под Киевом, теперь вот, поближе к бабушке перебрались. Они с дедушкой в соседнем с нами селе.
– Что же вы столько путешествуете, с одного на другое место бегаете?
– Это всё из‑за революции.
– Вот как. Что ж один? От мамки, что ли, сбежал?
Антон сдвинул брови. Он же не маленький…
– Дядя. Ты лучше мне скажи правду. Ты комиссар ОГПУ, да?
– А ты почему так решил?
– Да сапоги у тебя до колен, и галифе, и шлем со звездой, и френч.
– Глянь, какой малец, это кто тебя военным премудростям обучил? Учителя?
– Батя.
– И что теперь?
– А вот что.
Антон оглянулся. Дорога перед сельсоветом дымилась от жары и пыли. Отдыхал под колесом грязной телеги кот. Лошадь вздрагивала от слепней и поводила ушами, будто прислушиваясь к храпу мужика. Мужик лежал внутри телеги и морщился во сне от мух. Из‑за двери сельмага выглянуло лицо молодой женщины. Её глаза остановились на Антоне. Женщина махнула ему рукой и сказала строго: «Смотри мне!»
– Мамка твоя?
На вопрос мужчины мальчик не ответил, сказал:
– А вот что. Глянь.
И медленно перекрестился, не сводя с дяди глаз.
Мужчина молчал.
– Что ж ты стоишь, дядя?
– А что надо делать?
– Как что. Ты же красный. Арестуй меня. Видишь, я в Бога верю. Вот, смотри.
Антон подошёл ближе, и глядя снизу в глаза чекисту, снова перекрестился.
– Ты сказал, тебя Антон зовут?
– Да. Антон Монастырский.
– Антон. Ты мамку с батькой не любишь?
Антон нахмурился.
– Чего молчишь?
– Я тебе сейчас не о мамке.
– Так, Антон, послушай, за религиозную пропаганду не тебя ведь, а мамку арестуют. Вот чего ты добиться можешь.
– Почему?
– А потому. Тебя по малолетству не тронут, а вместо тебя мамку – по этапу в Сибирь. Вот такие дела. Ну, веруешь и веруй, а лезть‑то на рожон зачем, а?
…«Рожон»… Мама тоже говорит так. И что это такое – «рожон?».
…Антон очнулся. Всё так же мерно колыхалась в такт поступи лошади белесая, без конца и края, степь. Лезли в нос поднимаемые с пылью травинки. Взлетали красивые бабочки, вспыхивали в лучах и исчезали где‑то в солнечном свете.
– О, Слепец наш, – сказала над ухом Антона мать и чмокнула детскую макушку.
Она запела:
– Над степью небо серебрится,
мой сын‑роднуля сладко спит.
А я ему налью водицы,
и буду петь, душа горит.
Горит душа в молитвах жарких,
то к Богу сердце ввысь летит,
расти, мой сын, будь смелым парнем,
Господь тебя пусть сохранит!
– Что, мать, душа всё поёт? Ах, и хорошо до чего, мать, когда благодать вокруг Божья, вот душа и поёт. А благодать‑то, сама знаешь, до самого неба, весь мир под благодатью. Только, беда, люди того не чают.
Антон выглянул из‑под руки матери и посмотрел на слепого старца. По щекам старика ползли слёзы. Мальчику хотелось спросить маму, почему у старца так часто слёзы.
– Антон твой, Дарья, будет радовать людей Божиих, – сказал старик.
Слепец плакал и качал головой, говорил он ясным, чистым голосом, в этом голосе Антон слышал звон колокольчиков. Ему так казалось. Если человек говорит по‑доброму, то будто колокольцы звенят. Это как в лесу. Нагнёшься к какому колокольцу, а он синим кувшинчиком ткнётся тебе в нос и так зазвенит, будто молитву читает. Вот как дивно Бог мир сотворил. А тут и птаха вдруг раз и вспорхнёт, прямо обдаст ветром, и уже где‑то под небом помчится птичья песня. Каждая травинка, каждая пичужка Бога славит. До чего чудно на свете Божьем жить. Удивляется Антон.