Слышится звук падения какой-то вещи на ковролин. Я встаю и выхожу в главный коридор – между кабинками и стеной. Ковролин впереди смят, как будто кто-то задел его ногой. Я разглаживаю его. Навесной потолок над головой начинает греметь, панели смещаются, открывая переплетение труб и проводов. Я вижу быстрое движение. Панель впереди срывается с потолка и разбивается об пол. Другие тоже выпадают, разбиваясь или отскакивая от столов. А затем начинает течь вода – не чистая, фильтрованная офисная вода, а помойная, с сорняками и рваными сетями, из которых сыплется рыба на ковролин. С потолка льется вода. У меня над головой что-то быстро елозит, так что оконные стекла звенят. Я слышу, как что-то падает позади меня на пол. Я не оборачиваюсь, но слышу, как оно движется по полу. Я знаю, что ты такое, думаю я. Только, когда я просыпаюсь, я опять забываю это.
Наутро после первого такого сна я вижу тебя за столом в моей пижаме и тапочках, жующей апельсины и вареные яйца, складывая скорлупу аккуратными кучками. Ты причесала волосы, и они облепляют твою голову, словно шапочка для бассейна. Ты сплевываешь косточку в ладонь, говоришь мне, что я кричала во сне, и спрашиваешь, всегда ли я так делаю. Потому что в таком случае не лучше ли мне перебраться в отель, чтобы ты могла спокойно спать.
Между нами десятилетия дурных чувств, трясина недопонимания, пропущенные дни рождений, все мои годы с двадцати до тридцати, за время которых тебе отрезали грудь, а меня даже не было рядом. Я думаю о том, чтобы провести рукой тебе по лицу, как ты иногда делала мне, когда мы жили над конюшней. Не сильно, но с чувством.
Ты очищаешь мне яйцо. И говоришь, что вспомнила кое-что.
Ты приподнимаешь халат, и я вижу кривой шрам на месте твоей левой груди.
Я ем яйцо. Что ты вспомнила? Что-нибудь насчет зимы с Маркусом?
Ты нетерпеливо машешь руками, а затем водишь ими по рту. Нет, нет.
О’кей, что тогда?
Ты прищуриваешься. Ты выглядишь как натуральная бродяжка, у которой я отняла вольную жизнь, с грязными ногтями и спутанными волосами. Я сижу и жду. У тебя, похоже, так много слов, что ты толком не знаешь, что с ними делать. И я тоже. Они сыплются из тебя.
Сара
Это начинается – как я теперь понимаю – с тебя. Это история – хотя я ее совсем не ожидала и не просила рассказать – о тебе и о мужчине, который мог быть моим отцом.
Тебе был тридцать один год. Шел примерно 1978-й. И, пусть ты этого не знала, на Сатурн был запущен космический корабль. Он обнаружил, что эта планета настолько легкая, что, если поместить ее в огромный резервуар, она будет плавать на поверхности воды. Суточный цикл на Сатурне составляет менее десяти часов. В Оксфордском словаре английского языка впервые появились словосочетания «холодный звонок»[3] и «блокировка системы»[4]. Доктор из хирургического отделения, где ты работала регистратором, заметил – флиртуя, стянув у тебя дольку апельсина, который ты взяла на перекус, – что у тебя детородные бедра. Ты приторно улыбнулась, скрыв обиду. Ты поняла это в том смысле, что он считал тебя далеко не худышкой. Ты была маленькой, едва доставала ему до плеч, но ты не была худышкой. У тебя было коренастое тело; твоя пятая точка могла уравновесить рюкзак и пару ляжек размером с торсы некоторых девушек. Это было тело, вызывавшее – как ты быстро усвоила – определенное смущение, которое ты обращала в свою пользу. В школе у тебя были спортивные ребята, потные и неряшливые; ботаники, с обожженными пальцами и челками; высокие парни и низкие, костлявые и мясистые. Твои годы с двадцати до тридцати – насколько ты понимала этот возраст – были созданы для мужчин. В основном для мужчин постарше. Мужчин, бывавших в барах, в которых бывала и ты; стоявших в ожидании такси, несших сумки с покупками или нагибавшихся завязать шнурки перед тем, как сесть в поезд, придержав для тебя двери. Таким мужчинам нравилось эспрессо, мясо по-татарски, миндальные бисквиты с белым шоколадом, им нравились иностранные фильмы с субтитрами, и они давали тебе читать книжки с заметками на полях, после того, как вы занимались сексом в их городских квартирах или лесных хижинах, или в загородных домах, коридоры которых были похожи на извилистые глотки, глотавшие и выплевывавшие тебя. Таким мужчинам нравились лифчики с тонкими бретельками, нижнее белье из черного шелка, кровати с витыми ножками, телефонные кабинки и бассейны.
К тому времени, как ты встретила Чарли, ты уже успела перебывать со множеством мужчин. У тебя вышла тягостная размолвка с профессором, который иногда заглядывал в кафе, где ты работала. Убеленный благородными сединами профессор каждый раз после вашего соития сидел на краю кровати и слезно скулил. В последнюю встречу он сказал тебе на прощание, что больше не придет, потому что ты была похожа на его дочь. Обернулся в дверях и сказал – с мокрой физиономией, – что думал, что его дочь могла быть такой же шлюхой, как ты. Так-то вот. Ты дала себе зарок вычеркнуть мужчин из своей жизни. Все их мыслимые разновидности: в костюмах и галстуках, в медицинских халатах, в красных трусах и смешных носках. А в особенности мужчин старшего возраста, считавших, будто ты была им что-то должна – частицу своей молодости, которую они растратили впустую.
Ты устроилась работать в приемной у доктора, поскольку все это казалось тебе – белые стены и потолок, побуревшие от времени ковровые дорожки, пылесос, с которым ты каждое утро и вечер обходила все помещения, и голубые бумажные простыни, покрывавшие потертые кожаные столы для обследования, – таким местом, где напрочь отсутствует похоть. Даже сам доктор – настолько в твоем вкусе, что у тебя екнуло сердце, когда он вошел уверенной походкой в первый день, – воровавший у тебя дольки апельсина и втихаря угощавший джином из своей фляги, не поколебал твоего настроя. Возможно, думала ты, тридцатые годы были порой воздержания. Как минимум до сорока. В квартире, которую ты снимала, были желтые обои в цветочек и матрас в разводах от прежних жильцов. Атрибуты жизни старой девы. Ты покупала китайские готовые обеды в магазине на первом этаже дома и ела их на скамейке через дорогу, глядя на проезжавшие мимо машины. Ты все время перекладывала с места на место канцелярские принадлежности в хирургическом отделении: красные колечки малярной ленты, скрепки, сыпавшиеся у тебя из рук, зубастый дырокол, делавший идеально круглые отверстия.
Как-то утром, одуревая от скуки, ты решила пойти на работу другим путем и, сойдя вихляющей походкой по узкой дорожке за мостом, стала неуклюже шагать на каблуках по прибрежной полосе вдоль канала. В маслянистой воде плавали утки, рядом с видавшими виды лодками, кабины которых были увешаны цветочными горшками. На полпути вниз по течению стоял зеленый баркас, и на его корме сидел мужчина, закинув ноги на борт, с чашкой кофе, остывавшей на палубе рядом. Он что-то стругал, но ты не видела, что именно. Потом ты будешь вспоминать этот момент. Лодку, пришвартованную к слякотному, поросшему сорняком краю канала; длинные ноги долговязого незнакомца; перестук колес поезда, проходящего по мосту сверху, такой громкий, что на секунду он заглушил твои мысли об этом человеке, такие неотступные, что ты должна была бы сообразить, что это не сулит ничего хорошего. Ты не могла понять, что в нем такого. Он был слишком тощим и совсем не вызывал в тебе желания. Тем не менее. Ты поймала себя на том, что по утрам и даже вечерам стала ходить длинным путем вдоль канала. И каждый раз, проходя мимо лодки, ты шагала все медленней, пока наконец не остановилась совсем, и тогда он посмотрел на тебя.
Когда ты первый раз оказалась на его лодке, все было совсем не так, как ты представляла. Иногда он как будто переставал замечать, что ты рядом, и ты задумывалась, бывали ли здесь другие женщины, вот так же сидевшие, пока он ходил, занимаясь своими делами. Ты попросила у него чай, но он сказал, что у него есть только виски, и ты не отказалась. Ты заметила, что изучаешь его тело. У него был хозяйственный вид. Он часто подтягивал ремень брюк обеими руками, словно когда-то имел более крупные габариты. Он говорил загадками, головоломками и аллегориями. И смеялся без умолку. Он строгал, сказал он тебе, блесну. Чего? Он не стал объяснять. Чаще всего, когда ты приходила, он готовил. Ты сказала ему, что не можешь сделать даже бутер, на что он звучно втянул воздух, поставил тебя к столешнице и дал в руку нож. Он сказал, что у тебя все выходило соленым оттого, что ты все время резалась. Он правил ножи на своем ремне. Все у него было слишком острым, но ты делала вид, что все нормально. В своей комнате, когда ты трогала себя, у тебя все горело от приправы на пальцах. Он научил тебя – долгими прогулками по дорожке вдоль канала под перестук колес поездов – курить.
Ты оставалась у него все дольше и дольше. Ты все реже пользовалась водой и электричеством у себя в квартире. Из приемной доктора больше не звонили. Он не просил тебя перебраться к нему, но почти каждую ночь он вдавливал тебя в матрас своим костистым телом, и ты осталась у него. Ты слышала, как дождь стучит по крыше лодки; слышала проносившиеся мимо поезда и его мерное сердцебиение.
Днем – помешивая здоровенные котлы с едой, приготовленной им, или загорая и куря на крыше – ты часто что-то слышала. Что это было? Ты замирала настороженно или откладывала деревянную ложку. Что-то стонало внутри тебя, точно старый дом под натиском ветра или лодка, поднятая над водой сильным течением. Ничего подобного в тебе не пробуждали другие мужчины – ни их прекрасные тела, ни спокойные лица. Было что-то такое в очертаниях его тяжелых рук, в его позвоночнике, проступавшем через шершавую кожу, в лодке, качавшейся под ним. Он сказал тебе, что ему снилось, будто он ослеп, проснулся и не увидел ничего, одну сплошную черноту, снилось, как в его зрачки вонзалось острие иглы. Он любил тебя всей своей мощью, как никто другой. Или так подействовали на тебя годы воздержания? А может быть, годы чего-то еще.
Были девушки среди твоих сверстниц, которые так сильно хотели детей, что едва могли выразить это в словах – природный зуд. Ты была совсем не такой. Ты не рассматривала свое тело как какое-то средство воспроизводства, служащее кому-то, кроме тебя. Тебе были знакомы эти страхи, волнения из-за легких задержек. Только ничего такого не случалось, и у тебя все больше крепла уверенность, что тебе этого не дано; ты просто не была устроена для этого. Какие-то машины предназначались для резки, наполнения или формовки чего-то, а другие – нет. Ты просто не предназначалась для производства младенцев. Более того, чем старше ты становилась, тем тверже понимала – в тебе не было этой решимости. Ты всегда была беглянкой, чуть что шедшей на попятную. За тобой словно тянулась дорожка из хлебных крошек, по которой ты могла вернуться к себе и подтвердить – возникни у тебя такое побуждение, – что ты ни от кого не зависела.
Тем не менее. Он иногда заговаривал о детях, о которых всегда мечтал. Ты ему не возражала. А он как будто не замечал твоего молчания. Он хотел детей с тех пор, как был мальчишкой, и собирался доказать, что способен на что-то лучшее, чем его родители.
Однажды утром: его оживленное лицо, его благодарные, умные руки, ты позволила ему выбросить пачку презервативов за борт. Уверена? – он спрашивал тебя снова и снова. Ты уверена? Правда была в том – его руки под тугой тканью твоих трусов, – что ты об этом просто не думала. Он мог этого хотеть до посинения. Ничего все равно не получится. В этом ты не сомневалась. Ты просто не была устроена для этого.
Ребенок возник в тебе – хотела ты его или нет. А ты продолжала считать, что это невозможно, до тех пор, пока не стало слишком поздно что-то с этим делать. Ты росла так быстро, что тебе казалось, словно что-то хищное разрастается в тебе, захватывая твое тело. Ты уже не могла с прежней легкостью двигаться по лодке; перепрыгивать с баркаса на пристань, открывать тяжелые замки. Ты не стала говорить ему, что никогда не хотела ребенка. Ты решила родить хотя бы ради него. Обычное дело. Такое случалось сплошь и рядом, без всякого умысла. У людей заводились дети просто потому, что двое образовывали нечто цельное. Ты решила завести ребенка, потому что он образовался отчасти из его отца.
Два
Ночью все теряется
Коттедж
Дом другой, когда ты здесь. Повсюду недопитые кружки и периодические набеги на холодильник среди ночи. Твой образ мыслей подмывает мой разум, так что я тоже путаюсь в днях, теряю счет неделям. Наши ссоры – как я ни пытаюсь избежать их – длятся ночи напролет, и под конец ты плачешь в ванной. Твои внезапные наваждения. Один день ты готовишь тонны карри, твои руки оранжевые от куркумы; но, закончив, ты слишком устала или тебе уже не до того, чтобы попробовать приготовленное. Другой день мы проводим у истока ручья, где ты пытаешься ловить рыбу руками, сидя часами на корточках в мелкой, еле текущей воде, хватая рыбу, которую я не вижу, если она вообще там есть. Ты также одержима мыслями о неизбежности, о предначертанности. Тебя преследует чувство рока, заставляя бродить, съежившись, по моему дому, ища убежища. Я знаю, говоришь ты, что случится. Когда же я допытываюсь у тебя, все больше злясь с каждой секундой, ты только говоришь, что нам никуда не деться, что наш конец прописан в нас с момента нашего рождения и что любые решения, которые мы принимаем, – это только миражи, пустая видимость свободной воли. И мне хочется кричать на тебя, что это ты решила оставить меня, никто тебя не заставлял, нельзя раз за разом делать что-то плохое и называть это судьбой, или предопределенностью, или богом. Но иногда я задумываюсь, а что, если ты права и все наши поступки вырастают из всех поступков, совершенных нами в прошлом. Словно наши решения вылетают из нас точно осколки взорвавшихся бомб, заложенных нашими прошлыми действиями. Я не говорю этого тебе. И пытаюсь не слушать, когда ты говоришь, просто завариваю тебе чай и сплю, когда спишь ты, словно мать с новорожденным, за которым она еще толком не умеет смотреть.
Я думала о Маркусе, а когда я спросила тебя, помнишь ли ты первую встречу с ним, ты сделала вид, что не понимаешь, о ком я говорю. Только я вижу по твоим глазам и по тому, как ты сторонишься меня, что ты все понимаешь. Ко мне вернулось одно воспоминание. Я не знаю точно, что оно значит, а когда рассказываю о нем тебе, ты злишься – и вот, окно разбито. Слесарь, пришедший его чинить, косится на тебя опасливо. Ты открываешь рот и громко клацаешь зубами, так что он подскакивает.
Я ела мужчин вроде тебя на завтрак, когда была в ее возрасте, говоришь ты, кивая в мою сторону.
Я едва слышу, что ты говоришь. Воспоминание накладывается на чумазый дом, твои скрюченные пальцы, новое стекло, открытый ящик слесаря с инструментами на столе.
Мне тринадцать лет, и я во власти твоих чар и разных слов, и сплетенных воедино берега и реки, и леса. Я верю, что нет ничего неизменного, что я могу менять что угодно, ловя нутрий, жаб, шустрых серых белок, мышей-полевок, долгоножек, головастиков. Зима уже подходит к концу, та самая зима, когда пришел Маркус – последняя наша зима на реке – и я лежу на животе на крыше нашей лодки, ночью. Завиток тумана перерезает деревьям колени. Лодка стоит не у берега, а на середине реки, но швартовые канаты туго натянуты, удерживая ее на месте. Я положила голову на сгиб локтя, и мое дыхание затуманивает круглое окошко в крыше. Кругом темно, только в лодке горит свет. Я помню, что ты сказала мне, что тебе нужно кое-что обхекать, и попросила меня поспать на крыше. С тобой в лодке был Маркус.