– К тебе?
Усмехнувшись, я добавила:
– У раба нет никакого «ко мне»! Разве ты не принадлежишь Сюзанне Эндикотт?
Он казался недовольным:
– Да, я принадлежу госпоже Сюзанне Эндикотт, но хозяйка добра…
Я перебила его:
– Как хозяйка может быть доброй? Разве раб может любить хозяина?
Сделав вид, словно не услышал моих слов, Индеец продолжил:
– У меня собственная хижина за ее домом, в ней я могу делать все, что хочу.
Он взял меня за руку:
– Титуба, знаешь, что о тебе говорят? Что ты ведьма.
Снова это слово!
– …я хочу доказать всем, что это не так, и открыто взять тебя в законные спутницы жизни. Мы вместе пойдем в церковь, я научу тебя молитвам…
Мне следовало сбежать, верно? Вместо этого я осталась стоять, полная бездействия и обожания.
– Молитвы знаешь?
Я покачала головой.
– Как мир был создан на седьмой день? Как отец наш Адам был изгнан из земного рая из-за проступка матери нашей Евы…
Что за странную историю он мне тут плетет? Однако я была не в состоянии возражать. Вытащив руку из его руки, я повернулась спиной. Он шепнул прямо мне в затылок:
– Титуба, разве ты меня не хочешь?
В этом и состояло все несчастье. Я хотела этого мужчину так, как до этого ничего никогда не хотела. Я желала его любви так, как никогда не желала ничьей другой. Даже любви матери. Я хотела, чтоб он до меня дотронулся. Хотела, чтобы он меня ласкал. Я только и ждала того мгновения, когда он меня возьмет и задвижки моего тела откроются, освободив воды удовольствия.
Он снова заговорил, поднеся рот к самой моей коже:
– Разве ты не хочешь быть со мной с того мгновения, когда глупые петухи встопорщивают перья на птичьем дворе, и до того, когда солнце тонет в море и начинаются самые жаркие часы?
У меня нашлись силы, чтобы подняться на ноги.
– Сейчас ты просишь меня об очень важной вещи. Дай мне восемь дней, чтобы поразмышлять. Ответ я дам тебе прямо на этом самом месте.
Он в бешенстве подхватил свою соломенную шляпу. Что в нем, в этом Джоне Индейце, было такого, что я была буквально больна им? Не такой уж высокий, точнее, среднего роста – 170 сантиметров, – не самый крепкий, не урод, но в то же время и не красавец! Великолепные зубы, глаза, полные огня! Должна признаться, что, задавая себе этот вопрос, я определенно лицемерила. Я прекрасно знала, в чем заключается его главное достоинство, и не осмеливалась устремлять взор ниже джутовой веревочки, удерживавшей его коноко[16], где под белой тканью вырисовывался величественный холм, обозначающий принадлежность его пола.
Я сказала:
– Итак, до воскресенья.
Едва вернувшись домой, я призвала Ман Яя; та появилась с угрюмым видом и не желала меня выслушать.
– Что ты еще хочешь? Разве ты не удовлетворена? Вот он тебе и поселиться у него предлагает…
Я еле слышно произнесла:
– Ты хорошо знаешь, что я не хочу возвращаться в мир белых.
– И все же надо, чтобы ты прошла через это.
– Почему?
Я почти выкрикнула:
– Почему? Ты не можешь привести его сюда? Или это означает, что твоя власть имеет пределы?
Она не рассердилась и посмотрела на меня с самым нежным состраданием.
– Я всегда тебе это говорила. У Вселенной свои правила, которые я не могу полностью переиначивать. Иначе я уничтожила бы этот мир, переделав его в другой, где наши были бы свободны. Свободны в свою очередь поработить белых. Увы! Я этого не могу!
Я не нашла слов возражения, и Ман Яя исчезла так же, как и появилась, оставив после себя запах эвкалипта, обозначавший недолгое присутствие гостя из мира невидимых.
Оставшись одна, я зажгла огонь между четырьмя камнями, установила свой канари[17] и бросила в воду кусок свиного сала и острый перец, чтобы приготовить рагу. Однако к еде у меня душа совсем не лежала.
Моя мать когда-то была изнасилована белым. Она была повешена из-за белого. Я тогда увидела язык, который чуть высовывался у него изо рта, набухший фиолетовый член Дарнелла. Мой приемный отец покончил с собой из-за белого. И, несмотря на все это, я собиралась снова жить среди них, в их среде, в подчинении им. И все это – из-за необузданной страсти смертного. Разве это не безумие? Безумие и предательство?
Я боролась сама с собой и в ту ночь, и в следующие семь дней и ночей. В конце концов я признала поражение. Никому из живущих не пожелаю терзаний, через которые я прошла. Угрызений совести. Состояния, когда стыдишься сама себя. Панического страха.
В следующее воскресенье я впихнула в доминиканскую[18] корзину несколько платьев матери и три нижние юбки. Намертво заклинила дверь хижины. Выпустила живность. Кур и цесарок, которые столько времени кормили меня яйцами. Корову, которая давала мне молоко. Свинью, которую я откармливала уже год и которую мне так и не хватило решимости убить.
Я прошептала бесконечную молитву обитателям этого места, которое я покидала.
И затем направилась в Карлайл Бэй.
3
Сюзанна Эндикотт была миниатюрной женщиной примерно пятидесяти лет с седеющими волосами, разделенными посредине пробором и собранными в такой тугой пучок, что тот стягивал кожу на лбу и на висках. В ее глазах цвета морской волны я прочла все отвращение, которое ей внушала. Она разглядывала меня так, словно я была омерзительной вещью.
– Титуба? Откуда это имя?
Я холодно произнесла:
– Мне его дал отец.
Она покраснела от гнева.
– Опускай глаза, когда со мной разговариваешь.
Ради любви к Джону Индейцу я подчинилась. Она продолжила:
– Ты христианка?
Джон Индеец поспешил вмешаться:
– Я обязательно научу ее молитвам, хозяйка! И я скоро поговорю с кюре прихода Бриджтауна, чтобы она получила святое крещение, как только это станет возможно.
Сюзанна Эндикотт снова в упор посмотрела на меня.
– Будешь убирать дом. Раз в неделю будешь скрести пол. Будешь стирать и гладить белье. Но готовить еду ты не будешь. Я и дальше буду заниматься этим сама, так как не выношу, чтобы всякие негры притрагивались к моей пище своими руками, с внутренней стороны бесцветными, будто воск.
Я посмотрела на свои ладони – серо-розовые, словно морские раковины.
Пока Джон Индеец приветствовал эти слова раскатами смеха, я стояла в полном ошеломлении. Никто никогда не говорил со мной в таком унизительном тоне!
– А теперь идите!
Джон принялся переминаться с одной ноги на другую и произнес одновременно плаксивым, нежным и нарочито скромным голосом, будто ребенок, выпрашивающий поблажку:
– Хозяйка, когда негр решает взять себе жену, разве он не заслуживает двух дней отдыха? Ну хозяйка…
Глаза Сюзанны Эндикотт стали цвета моря в очень ветреный день. Она отрывисто бросила:
– Хорошую же супругу ты себе выбрал, и дай бог, чтобы тебе не пришлось в этом раскаяться!
Джон снова рассмеялся, пролепетав между двумя звучными нотами:
– Дай бог! Дай бог!
Сюзанна Эндикотт резко смягчилась:
– Убирайся, появишься во вторник.
Джон продолжил настаивать в той же комической и карикатурной манере:
– Два дня, хозяйка! Два дня!
Она бросила:
– Ладно, уговорил! Как и всегда со мной! Появишься в среду. Но смотри, не забудь, что это почтовый день.
Он с гордостью произнес:
– Разве я когда-нибудь об этом забывал?
Затем он бросился на пол, чтобы схватить ее руку и поцеловать. Вместо того чтобы позволить это сделать, хозяйка ударила его по лицу.
– Проваливай, черномазый!
Внутри меня кипела вся кровь. Джон Индеец, знавший, что я чувствую, поспешил меня увести. В это мгновение голос Сюзанны пригвоздил нас к полу:
– Ну а ты, Титуба, не поблагодаришь меня?
Джон сжал мои пальцы, едва не раздавив их. Мне удалось выдавить:
– Спасибо, хозяйка.
Сюзанна Эндикотт была вдовой богатого плантатора, одного из тех, кто первым научил голландцев искусству извлечения сахара из тростника. После смерти мужа она продала плантацию и освободила всех рабов, так как, согласно непонятному мне противоречию, ненавидела негров, в то же время яростно выступая против рабства. При себе она оставила только Джона Индейца, при рождении которого присутствовала. Ее просторный красивый дом в Карлайл Бэй располагался посреди парка, засаженного деревьями, в чаще которых стояла хижина – право же, достаточно нарядная – Джона Индейца. Ее плетеные стены были побелены известью, словно это небольшая веранда, на столбах которой висит гамак.
Джон Индеец запер дверь на деревянную защелку и заключил меня в объятия, шепча:
– Долг раба – выжить. Слышишь? Выжить.
Его слова напомнили мне о Ман Яя, и по моим щекам потекли слезы. Джон Индеец выпил их одну за другой, проводя языком по каждой соленой струйке и заканчивая движение внутри моего рта. Я рыдала. Досада, стыд, который я испытала от его поведения перед Сюзанной Эндикотт, не исчезли, сменившись чем-то вроде ярости, подхлестнувшей мою страсть. Я жестоко укусила Джона Индейца за шею. Он рассмеялся своим красивым смехом и воскликнул:
– Иди сюда, кобылка, я объезжу тебя.
Он поднял меня с земли и унес в комнату, где совершенно неожиданно, будто причудливо украшенная крепость, стояла кровать с балдахином. Мысль, что я лежу на кровати, по всей вероятности, подаренной Сюзанной Эндикотт, удесятерила мой пыл. Первые мгновения нашей любви больше походили на сражение.
Я так долго ждала этого. Я была ублаготворена.
Когда, вся разбитая от усталости, я повернулась на бок в поисках сна, то услышала горький вздох. Это, без сомнения, была мать, но я отказалась с ней говорить.
Эти два дня были сплошным волшебством. Не властный и не ворчливый, Джон Индеец привык все делать самостоятельно и обращался со мной как с богиней. Именно он замесил маисовый хлеб, приготовил рагу, нарезал ломтиками авокадо, гуавы с розовой кожицей и папайи со слабым запахом гнили. Он подал мне все это в кровать на тарелке из половинки тыквы вместе с ложкой, которую сам вырезал и украсил узором из треугольников. Джон Индеец превратился в рассказчика, пританцовывающего посреди воображаемого круга.
– Тим, тим, сухой лес! Двор спит?
Он растрепал мои волосы и причесал по-своему. Он натер мое тело кокосовым молоком, благоухающим иланг-илангом.
Но два дня длились всего лишь два дня. Ни часом больше. В среду утром Сюзанна Эндикотт забарабанила в дверь, и мы услышали ее голос злобной мегеры:
– Джон Индеец, ты помнишь, что сегодня почтовый день? А ты здесь с женой милуешься!
Джон соскочил с кровати.
Я же оделась не так поспешно. Когда я пришла в особняк, Сюзанна Эндикотт завтракала на кухне. Миска овсянки и ломтик гречишного хлеба. Она указала мне на висевший на стене круглый предмет и спросила:
– Умеешь определять время?
– Время?
– Да, несчастная, это стенные часы. И ты должна каждое утро начинать работу в шесть часов!
Затем она показала мне ведро, метелку и щетку для чистки:
– За работу!
В особняке насчитывалось двенадцать комнат и чердак, где громоздились кожаные чемоданы с одеждой покойного Джозефа Эндикотта. По-видимому, этот мужчина любил хорошее белье.
Когда я снова спустилась вниз, шатаясь от усталости, в грязном промокшем платье, Сюзанна Эндикотт пила чай с подругами, полудюжиной женщин, таких же, как она сама: кожа цвета прокисшего молока, зачесанные назад волосы, концы шали завязаны на уровне талии. Все они уставились на меня: в глазах всех цветов ясно читалось смятение.
– Откуда она?
Сюзанна Эндикотт произнесла с шутливой торжественностью:
– Это супруга Джона Индейца!
Женщины хором воскликнули; одна из них запротестовала:
– Под вашей крышей! Я считаю, Сюзанна Эндикотт, вы даете этому парню слишком много свободы. Вы забываете, что это негр.
Сюзанна Эндикотт снисходительно пожала плечами:
– Что же, я предпочитаю, чтобы все, что ему нужно, было в доме. Так лучше, чем бегать через всю страну, теряя силы и проливая семя!
– Она, по крайней мере, христианка?
– Джон Индеец скоро научит ее молитвам.
– И вы собираетесь их поженить?
Больше всего меня ошеломили и возмутили даже не сами слова, а то, каким образом они произносились. Можно было подумать, что меня нет, что я не стою на пороге этой самой комнаты. Они говорили обо мне и в то же время не считались со мной. Они будто вычеркивали меня из числа людей. Я была никем. Невидимкой. Более невидимой, чем невидимые: те, по крайней мере, обладают силой, которой все боятся. У Титубы теперь оставалась только та реальность, которую хотели предоставить ей эти женщины.
Это было невыносимо.
Титуба становилась отвратительной, грубой, приниженной потому, что так за нее решили они. Я вышла в сад и услышала их замечания, свидетельствовавшие, как тщательно они успели меня рассмотреть, пока делали вид, будто я не достойна внимания.
– У нее взгляд, от которого кровь стынет в жилах. Глаза ведьмы. Сюзанна Эндикотт, будьте осторожны.
Вернувшись к своей хижине я, совершенно подавленная, уселась на веранде.
Некоторое время спустя я услышала вздох. Это снова была моя мать. На этот раз я повернулась к ней и спросила со свирепой злобой в голосе:
– Когда ты была на этой земле, то не знала любви?
Она покачала головой.
– Меня он не унизил. Напротив. Любовь Яо вернула мне самоуважение и веру в себя.
Сказав это, она печально присела на землю у куста кайенской розы. Я оставалась в полной неподвижности. Мне нужно было сделать лишь несколько движений. Встать, взять свой тощий узелок с бельем, закрыть за собой дверь и направиться на реку Ормонд. Увы! Так поступить мне помешали.
Рабы, которых целыми партиями выводили работорговцы и смотреть на которых собиралось все высшее общество Бриджтауна, чтобы хором высмеивать их походку, черты лица и осанку, – даже они были куда свободнее меня. Они не выбирали свои цепи. Они не шли по собственной воле к огромному бушующему морю, чтобы сдаться работорговцам и подставить спины для клеймения.
А вот я все это как раз и сделала.
– Верую в бога-отца всемогущего, создателя неба и земли и в Иисуса Христа, его единственного сына, господа нашего…
Я неистово замотала головой:
– Джон Индеец, я не могу этого повторить!
– Повторяй, любовь моя! Для раба важнее всего выжить! Повторяй, моя королева. Ты, может, вообразила, будто я сам верю в их сказку о святой троице? В единого бога, существующего в виде трех отдельных людей? Но это не так важно. Достаточно сделать вид. Повторяй!
– Не могу!
– Повторяй, моя любовь, моя кобылка с гривой из листвы! Единственное, что имеет значение: разве мы будем не вдвоем в этой большой кровати, похожей на плот, на котором словно поплывешь сквозь пороги?
– Не знаю! Я больше не знаю!
– Уверяю тебя, моя любовь, моя королева, – это единственное, что имеет значение! Ну же, повторяй за мной!
Джон Индеец насильно соединил мои руки, и я повторила вслед за ним:
– Верую в бога, всемогущего отца, создателя неба и земли…
Но эти слова ничего для меня не значили. Это не имело ничего общего с тем, чему учила Ман Яя.
Не особенно доверяя Джону Индейцу, Сюзанна Эндикотт сама взялась заниматься мной – проверять у меня уроки катехизиса и объяснять мне слова из святой книги. Каждый день в четыре часа она поджидала меня, скрестив руки на толстом, переплетенном в кожу томе; его она открывала, только перекрестившись и прошептав короткую молитву. Я стояла перед ней, изо всех сил стараясь найти нужные слова.
Вряд ли я смогла бы объяснить, какое воздействие оказывала на меня эта женщина. Она меня парализовывала. Она наводила ужас.
Под ее взглядом цвета морской волны я совершенно терялась. Я становилась тем, кем она хотела меня считать. Нескладной дылдой с кожей отвратительного цвета. Напрасно я взывала к помощи тех, кто любит меня, они оказались глухи к моим мольбам. Оказавшись вдали от Сюзанны Эндикотт, я ругала себя, осыпала упреками и клялась сопротивляться во время нашей следующей встречи один на один. Я даже представляла себе дерзкие и насмешливые ответы, которые могли бы победоносно последовать за ее вопросами. Увы! Достаточно было оказаться перед ней, как вся самоуверенность тут же меня покидала.
В тот день я толкнула дверь кухни, куда Сюзанна Эндикотт спускалась ради наших уроков; по ее безмятежному взгляду я поняла, что у нее есть грозное оружие, которым она не замедлит воспользоваться. Однако урок начался как обычно. Я храбро начала: