Я, Титуба, ведьма из Салема - Злата Линник 5 стр.


Это смятение природы делало произнесенные Сюзанной Эндикотт угрозы еще более страшными. Не должна ли я исправить содеянное мной, может быть, чересчур поспешно, и вылечить почтенную даму, явившую такую силу духа?

Я продолжала задаваться вопросами, как быть дальше, когда пришла Бетси Ингерсол и сказала, что хозяйка требует нас к себе.

Мысленно уже расставшись с жизнью, я появилась перед этой фурией. От хитрой улыбки, растягивавшей ее бесцветный рот, мне не приходилось ожидать ничего хорошего. Сюзанна Эндикотт начала:

– Моя смерть приближается…

Джон Индеец счел себя обязанным разразиться громкими рыданиями, но она продолжила, не обратив на него внимания:

– В подобном случае долг хозяина – подумать о будущем тех, кого господь бог вверил его заботам. Я хочу сказать, детей и рабов. Я не познала радости быть матерью. Вам же, своим рабам, я нашла нового хозяина.

Джон Индеец пролепетал:

– Нового хозяина, госпожа?

– Да, это служитель божий, который позаботится о ваших душах. Это священнослужитель по имени Сэмюэль Паррис. Он попытался заняться здесь торговлей, но дела не пошли. Поэтому он уезжает в Бостон.

– В Бостон, госпожа?

– Да, это в американских колониях. Приготовьтесь последовать за ним.

Джон Индеец пришел в растерянность. С самого детства он принадлежал Сюзанне Эндикотт. Она научила его читать молитвы, подписываться. Он был убежден, что в один прекрасный день она заговорит о его освобождении. Но теперь вместо этого вот так просто объявляет ему, что его продает. И кому, господи? Незнакомцу, который собирается пересечь море, чтобы попытать счастья в Америке… В Америке? Продает его, того, кто сроду не был в этой Америке?

Я же понимала, в чем состоит ее ужасающий расчет. Сюзанна Эндикотт целилась не в него. Это меня она ссылала в Америку! Разлучив при этом с родной землей, с теми, кто меня любит и чье общество мне так необходимо. Она прекрасно знала, что я не могу возразить. Ей также были известны доводы, которые у меня была возможность привести. Да, я могла бы воскликнуть:

– Нет, Сюзанна Эндикотт! Я спутница жизни Джона Индейца, но у вас нет права числить меня среди своей собственности вместе со стульями, комодом, кроватью и перинами. Следовательно, вы не можете меня продать, и джентльмен из Бостона не наложит руку на мои сокровища.

Да, но если бы я сказала все это, то нас разлучили бы с Джоном Индейцем! Разве Сюзанна Эндикотт не преуспела в жестокости? И еще непонятно, кто из нас двоих ужаснее. В конце концов, болезнь и смерть написаны у человека на роду; возможно, я всего лишь поторопила их вторжение в жизнь Сюзанны Эндикотт! А что сделала она с моей жизнью?

Джон Индеец встал на колени, а затем на четвереньках обошел вокруг ее кровати. Ничего не помогло! Сюзанна Эндикотт оставалась непреклонна, лежа под балдахином, широко раскрытые занавески которого походили на раму с бархатными складками.

Мы понуро вышли из комнаты.

На кухне перед очагом, где варился овощной суп, пастор беседовал с каким-то мужчиной. При звуке наших шагов тот обернулся; с ужасом, охватившим все мое существо, я узнала незнакомца, который так напугал меня накануне. Нахлынуло ужасное предчувствие: начали сбываться слова, произнесенные ровным голосом, в то же время острые, будто топор, лишенные интонации, но вместе с тем наполненные убийственной жестокостью.

– На колени, исчадия ада! Я ваш новый хозяин! Меня зовут Сэмюэль Паррис. Завтра, как только солнце откроет глаза, мы отчалим на бригантине «Blessing»[21]. Моя жена, Бетси, моя дочь, и Абигайль – несчастная племянница, которую мы с женой взяли под опеку после смерти родителей, – уже на борту.

5

Новый хозяин заставил меня встать на колени на палубе бригантины среди канатов, бочек и ухмыляющихся матросов, после чего струйкой вылил мне на лоб ледяной воды. Затем приказал встать; я последовала за ним на нос судна, где находился Джон Индеец. Хозяин приказал нам встать на колени рядом друг с другом. Он подошел, и его тень накрыла нас, заслонив солнечный свет.

– Джон и Титуба Индеец, объявляю вас соединенными священными узами брака, чтобы жить в мире, пока смерть не разлучит вас.

Джон Индеец пролепетал:

– Аминь!

Я же не смогла произнести ни слова. Мои губы словно слиплись. Несмотря на удушающую жару, мне было холодно. Между моими лопатками струился ледяной пот, будто я подхватила малярию, холеру или тиф. Я не осмеливалась смотреть в сторону Сэмюэля Парриса, настолько велик был ужас, который тот мне внушал. Вокруг нас было ярко-синее море и непрерывная темно-зеленая линия побережья.

6

Но был один человек, разделявший страх и отвращение, которые вызывал у меня Сэмюэль Паррис, – это я не замедлила приметить. Его жена Элизабет.

Молодая женщина необыкновенной красоты; ее прекрасные светлые волосы, хоть и спрятанные под жестким чепцом, пенились вокруг головы, будто светящийся ореол. Она куталась в шали и покрывала, так как дрожала от холода, несмотря на теплый затхлый воздух в каюте. Женщина улыбнулась мне и произнесла таким же приятным голосом, как журчание воды в реке Ормонд:

– Это ты, Титуба? Какая, должно быть, жестокость – разлучить тебя с родными. Со своим отцом, матерью, со своим народом…

Ее сострадание меня удивило. Я тихо произнесла:

– К счастью, у меня есть Джон Индеец.

На ее нежном лице появилась гримаса отвращения.

– Какая же ты дурочка, если думаешь, будто муж может быть приятным спутником жизни и что прикосновение его руки не вызовет у тебя дрожь, пробегающую вдоль спины!

И она прервала себя, словно решив, что сказала лишнее. Я спросила:

– Госпожа, вам, кажется, плохо! Что у вас болит?

Она невесело рассмеялась:

– У изголовья моей постели сменили друг друга более двадцати врачей, и ни один не смог найти причину недуга. Все, что я знаю: мое существование – сплошная мука! Когда я стою, у меня кружится голова. Меня все время тошнит, будто я ношу ребенка, несмотря на то что небеса только раз осенили мое тело благодатью, позволив произвести на свет дитя. Иногда мой живот пронзают невыносимые боли. Месячные – настоящая пытка, причем ноги у меня становятся будто ледышки.

Со вздохом она снова откинулась на узкую тахту и натянула жесткое шерстяное покрывало до самой шеи. Я подошла; она жестом велела присесть рядом, прошептав:

– Какая ты красивая, Титуба!

– Красивая?

Это слово я произнесла с недоверием, так как зеркало, которое ранее протягивали мне Сюзанна Эндикотт и Сэмюэль Паррис, уже убедило меня в обратном. Внутри словно развязался какой-то узел; побуждаемая неодолимым порывом, я предложила:

– Госпожа, позвольте мне вас вылечить!

Улыбнувшись, она взяла меня за руки.

– Столько других до тебя пробовало это сделать, и ни у кого ничего не получилось! Но руки у тебя нежные, это правда. Нежные, будто срезанные цветы.

Я усмехнулась.

– Разве вам когда-нибудь случалось видеть черные цветы?

После минутного размышления она ответила:

– Нет, но если бы они существовали, то были бы похожи на твои руки.

Я положила руку ей на лоб, как ни странно, ледяной и одновременно с тем мокрый от пота. Чем она больна? Я догадывалась, что это разум влечет за собой тело, как, впрочем, при большинстве человеческих недугов.

В это мгновение дверь открылась от грубого толчка, и вошел Сэмюэль Паррис. Вряд ли я смогла бы сказать, кто из нас двоих – госпожа Паррис или я – был более смущен и повергнут в ужас. Голос Сэмюэля Парриса не стал громче ни на малость, кровь не бросилась в его белое как мел лицо. Он просто заявил:

– Элизабет, вы что, с ума сошли? Вы позволяете этой негритянке сидеть рядом с вами? Титуба, вон отсюда, и побыстрее!

Я подчинилась.

На палубе холодный воздух подействовал на меня подобно упреку. Что? Я молча позволю этому человеку обращаться со мной как с животным? Я уже собиралась передумать и вернуться в каюту, когда встретилась взглядом с двумя девочками, наряженными в длинные черные платья, на фоне которых резко выделялись узкие белые фартуки. На головах у девочек были чепцы, из-под которых не выбивалось ни единой волосинки. Никогда не видела, чтобы детей так одевали. Одна из них, как две капли воды походившая на бедную затворницу, которую я только что оставила, спросила:

– Это ты Титуба?

Я узнала ласковые интонации ее матери.

Другая девочка, на два или три года старше, пристально смотрела на меня с невыносимым высокомерием.

Я тихонько спросила:

– Вы дети Парриса?

Ответила мне старшая девочка:

– Она Бетси Паррис. Я Абигайль Вильямс, племянница пастора.

У меня не было детства. Тень виселицы моей матери омрачила все годы, которые должны были быть посвящены играм и беззаботности. По причинам, которые, несомненно, отличались от моих, Бетси Паррис и Абигайль Вильямс, как я догадалась, тоже оказались лишены детства, не познали мягкости и легкости, составляющих его суть. Я догадалась, что им никогда не пели колыбельные, не рассказывали сказки, наполняющие воображение волшебными и добрыми приключениями. И испытала к ним глубокую жалость, особенно к маленькой Бетси, такой очаровательной и такой беззащитной. Я предложила:

– Пойдемте, я уложу вас в кровать. Вы выглядите такими усталыми.

Другая девочка, Абигайль, решительно воспротивилась:

– Что вы такое говорите? Она еще не прочитала молитвы. Вы что, хотите, чтобы мой дядя ее выпорол?

Пожав плечами, я отправилась дальше.

На кормовой палубе сидел Джон Индеец, окруженный восхищенными матросами, и вытворял бог знает какую ерунду. Странное дело: Джон Индеец, который еще недавно изошел на слезы, когда очертания нашего нежно любимого Барбадоса растворились в тумане, уже утешился. Он выполнял для матросов тысячу заданий, таким образом зарабатывая монеты, с которыми вмешивался в их игры, попивая их ром. Сейчас он учил собравшихся старой песне рабов, удивляя хорошо поставленным голосом:

Ах! Каким легкомысленным был мужчина, которого выбрало мое тело! Но, возможно, мне самой не понравилось бы, если бы он тоже предавался печали и скорби, подобной той, в какую погрузилась я.

Заметив мое приближение, Джон Индеец поспешно подошел ко мне, оставив на произвол судьбы шумно запротестовавший хор учеников. Взяв меня за руки, он прошептал:

– Уж больно странный человек наш новый хозяин. Неудавшийся коммерсант, с опозданием начинающий жизнь там, где ее оставил…

Я прервала его:

– У меня совсем не лежит душа выслушивать сплетни.

Мы прогулялись по палубе и устроились за штабелем бочонков сахарного тростника, плывших в бостонский порт. Поднялась луна; по яркости это скромное ночное светило не уступало дневному. Я прижалась к Джону Индейцу; наши руки искали тела друг друга, когда доски палубы и бочонки вздрогнули от тяжелых шагов. Это был Сэмюэль Паррис. При виде позы, в которой мы находились, немного крови окрасило его мертвенно-бледные щеки. Он сказал, будто плюнул ядом:

– Несомненно, цвет вашей кожи является признаком вашего проклятия. В то же время, пока вы живете под моей крышей, будете себя вести, как положено христианам! Живо на молитву!

Мы повиновались.

Госпожа Паррис и обе девочки, Абигайль и Бетси, уже стояли на коленях в одной из кают. Оставшись стоять, хозяин поднял глаза к потолку и принялся голосить. Его речь я не особенно понимала, за исключением уже слышанных столько раз слов: грех, зло, Лукавый, Сатана, демон… Самым тяжелым из всего этого оказалась исповедь. Каждый должен был громко признаться, какие грехи совершил за день; я услышала, как бедные дети лепечут:

– Я смотрела, как Джон Индеец танцует на палубе.

– Я сняла чепец и позволила солнцу погладить меня по волосам.

В своей обычной манере Джон Индеец исповедался со всеми ужимками и вышел сухим из воды, так как хозяин ограничился тем, что сказал ему:

– Бог прощает тебя, Джон Индеец! Иди и не греши больше!

Когда подошла моя очередь, меня охватил гнев, без сомнения, являющийся обратной стороной страха, который внушал мне Сэмюэль Паррис. Я твердо произнесла:

– Зачем исповедоваться? То, что происходит у меня в голове и в сердце, никого не касается.

Он меня ударил.

Рука, сухая и резкая, ударила по моему рту и кровь залила его. При виде этой красной струйки госпожа Паррис нашла в себе силы; она выпрямилась и с яростью заявила:

– Сэмюэль, вы не имеете права!..

Он ударил и жену. Лицо ее тоже обагрилось кровью, скрепившей наш союз. Иногда засушливая пустынная земля порождает цветок пленительной окраски, освещающий и наполняющий ароматом местность вокруг. Только с этим я могу сравнить дружбу, которая не замедлила соединить меня с госпожой Паррис и маленькой Бетси. Вместе мы изобретали тысячу хитростей, чтобы встретиться в отсутствие демона, которым и был преподобный Паррис. Я расчесывала их длинные светлые волосы, которые, освобожденные из плена косичек и пучков, ниспадали им до лодыжек. Я натирала маслом, рецепт которого передала мне Ман Яя, их бледную болезненную кожу, которая понемногу золотилась у меня под руками.

Однажды, растирая хозяйку Паррис, я принялась расспрашивать ее:

– Что говорит ваш жестокий муж по поводу изменений вашего тела?

Она рассмеялась.

– Моя бедная Титуба, каким образом ты хочешь, чтобы он это заметил?

Я подняла глаза к небу.

– Я бы сказала, кому, как не ему, это сделать!

Она засмеялась еще сильнее.

– Если бы ты знала! Он берет меня, не сняв ни мою одежду, ни свою, спеша покончить с этим отвратительным занятием.

Я возмутилась:

– Отвратительным? Для меня это самое прекрасное занятие на свете.

Она оттолкнула мою руку, стоило мне начать ей это объяснять.

– Да разве не оно способствует сохранению жизни?

Ее глаза наполнились ужасом.

– Замолчи, замолчи! Это наследие Сатаны в нас.

Она казалась такой потрясенной, что я не стала настаивать. Как правило, наши разговоры с госпожой Паррис не принимали такой оборот. Она находила удовольствие в сказках, восхищавших Бетси: о пауке Ананси, о заложенных людях, о сукуньянах, о звере Манн Ибе, скачущем на трехногой лошади. Она слушала меня с тем же воодушевлением, что и дочь. В ее прекрасных глазах орехового цвета вспыхивали звездочки счастья, и она переспрашивала:

– Неужели так бывает, Титуба? Человеческое существо может оставить свое тело и мысленно прогуляться в место, находящееся на расстоянии в несколько миль?

Я согласно кивала.

– Да, такое возможно!

Она настаивала:

– Без сомнения, чтобы переместиться, нужна ручка от метлы?

Я громко смеялась.

– Что за глупая мысль? Что, по-вашему, нужно делать с ручкой от метлы?

Госпожа Паррис оставалась в замешательстве.

Мне не нравилось, когда наше уединение с Бетси нарушала юная Абигайль. В этом ребенке было что-то такое, от чего мне делалось очень не по себе. Мне не нравилось, как она слушала, как смотрела на меня – так, словно я была чем-то чудовищным и в то же время привлекательным! Властным тоном она требовала уточнять буквально всё.

– Какие слова должны произносить отданные в залог люди перед тем, как покинуть тело?

– Каким образом сукуньяны пьют кровь своих жертв?

Я отвечала уклончиво. По правде говоря, я боялась, как бы она не рассказала об этих разговорах своему дяде Сэмюэлю Паррису и чтобы свет удовольствия, который они внесли в нашу жизнь, не погас. Ничего такого Абигайль не сделала. Она чрезвычайно умело все утаивала. Никогда во время вечерних молитв даже не намекнула на то, что в глазах Парриса могло показаться одним из непростительных грехов. Она ограничивалась признаниями:

– Я стояла на палубе, чтобы на меня попадали брызги воды. Я выбросила в море половину своей овсянки.

И Сэмюэль Паррис отпускал ей грехи:

– Иди, Абигайль Вильямс, и не греши больше!

Постепенно я принимала ее в нашу тесную компанию, только ради Бетси.

Однажды утром, когда я подавала госпоже Паррис чай, который ее желудок переносил лучше овсянки, она мягко попросила:

– Не рассказывай детям все эти истории. Они побуждают их мечтать, а мечта – это нехорошо.

Назад Дальше