– Никто с уверенностью не может утверждать, по какой причине эта разъятая рана, наполненная кровью, угнездилась на ноге твоего сына. Но я уверен – и ветры тому порукой! – что рана эта расти не будет, но и не исцелится, удерживая твоего сына в пространстве между смертью и жизнью, в пространстве, в котором и сам ты остался навеки. Но это если повезет. Ежели счастья не будет, в прекрасный момент судьба его может бросить в пасть смерти!
А на следующее утро Филоктет отворил сундук, в котором, завернутый в прочное полотно, вымазанный глиной, сохраняющей первоначальный облик, лежал лук Геракла и колчан со стрелами. Оружие, которое он семь лет не только не видел, но и не держал в руках, на мгновение ослепило его. Он прятал его так, как скрывают от самого себя копящиеся годами страсти, некогда приводившие к самому краю пропасти, как прячут их так, чтобы их невозможно было вспомнить, но, тем не менее, чтобы их буйство всегда было под проклятой рукой. И он ощутил ту же страсть, что и в момент первой встречи с этим оружием. Сначала ему захотелось долго сжимать его в руках, но он решительно отбросил лук на земляной пол. Оружие Геракла отозвалось, подтвердив собственным звучанием превосходство над прочими предметами. Потом, стараясь не порезаться, потому что толика страха осталась и после целебной встречи яда с Филоктетовой плотью, он обстругал верхушку наконечника и завернул опилки в мягкие тряпочки. Чтобы сделать лекарство. После чего опять завернул оружие и спрятал его в сундук. «Ребенок – звучали в его голове слова Фимаха – находится между жизнью и смертью». Потому он и назвал его «Велхан» – «волочащий ногу».
Вооружившись коромыслом, на концах которого повисли котлы, ударяя его по бедрам и животу, мужчина направился к дворцу, где стражник, исполняющий свою должность без малейшей надежды (или хотя бы мечты) на повышение, опять назовет его «полководилой», стражник на острове, где нет никакой нужды в войске. И глаз меткого стрелка бросил три взгляда – первый на Велхана, второй на Хрису, и третий – на троянский берег, где сквозь извечный туман он надеялся рассмотреть следы сражений и разорения, а может быть, и ответ на извечный вопрос: «Пала ли Троя?» На этот раз он сэкономил три своих взгляда, приберегая их к следующему походу.
III
Пеант не произнес больше ни слова. В его душе смешивались бешенство и боязнь – в диапазоне от галопирующей судьбы, которая, как был уверен аргонавт, не принесет ничего хорошего сыну, который вновь принес в его дом оружие, до примитивно человеческого, естественного для его лет нежелания никаких перемен, никаких новостей, которые врывались в жизнь, рисуя лживую картину изменения качества жизни, избежавшей привычного своего течения. Демонасса не принимала перемен, происходивших в муже, равно как и причины, их вызвавшие, но сама невольно сделалась более скупой на слова, особенно обращенные к сыну, исходя при этом из некоего, казалось, неопределенного уважения, которое стала испытывать к нему. Таким образом их дом, ранее знаменитый на всю округу отличным молоком и прекрасной бараниной, превратился в маленький храм Артемиды, где время от времени собирались охотники, которых становилось все больше и больше после того, как Филоктет овладел волшебным оружием. Сюда постоянно кто-то заглядывал, груда оружия у входа всё увеличивалась (его оставляли здесь не из уважения перед отвращением Пеанта к оружию, но из почтительного страха перед луком и стрелами Геракла), все чаще устраивались пирушки в честь знатной охотничьей добычи, и кровь настолько пропитала землю вокруг дома, что каждую ночь приходилось насыпать новый слой пыли, чтобы хоть как-то пригасить запах животной крови.
В те, первые годы, получив оружие, равного которому по красоте, размерам и точности не было во всей Греции, Филоктет сохранял ясную голову, оставался гибким и тренированным. И никогда не позволял теплым, убаюкивающим похвалам опутать себя, поглотить его существование и самоощущение. В те годы молодой стрелец был нетерпимым, амбициозным, обуянным желанием подтвердить, что он и без знаменитого оружия, без Гераклова лука в состоянии отстоять титул провозвестника смерти. И потому он с определенной сдержанностью и недоверием принимал хвалы старших, но менее удачливых охотников, неизменно занижая в мыслях похвалы, которыми они его осыпали.
Тем не менее, по всей Фессалии, которая полого спускалась к морю от Эты и высокогорных лесов, чтобы перед солоноватыми голубыми просторами невероятной, огромной массы воды завершиться высокими скалами, словно обрубленными саблей и оставленными истекать над морем желтоватыми меловыми откосами (совершенно голыми, словно жилы и вены, нервы и их окончания иссеченного мертвого тела, вымокшего, бескровного, лежащего над водой), по всей Фессалии в кратчайшие сроки начал гулять миф о ловкости Филоктета. Он стал искушением для самого охотника, но Филоктет мужественно противился ему. Иной раз ему казалось, что владение оружием изменило его, как будто в новом порядке вещей его имя, означавшее «любовь к обладанию», вопреки его собственному желанию приобрело некий иной смысл.
В обычный деревенский дом, стены которого он за два года украсил головами серн, оленей, рысей, кабанов, козлов, орлов, ястребов, диких быков и прочих химер, оживший в результате этого сборища мертвых духов, шкур, челюстей, выпученных глаз, начали приходить на поклон охотники из всех эллинских краев, а также торговцы, желающие в обмен на золото приобрести оружие. Любезно принимая их, не более того, молодой человек охлаждал их пыл. Для него расставание с оружием, которое он бережно прятал даже от самого себя (хотя в этом не было нужды при наличии диких собак, заботливо охранявших дом, шатаясь по двору и слушаясь только хозяина), было бы очень болезненным и абсурдным поступком. Как, скажем, если бы ему кто-то отрезал ногу. Таким образом в его телесной оболочке вели непрестанный бой охотник и стрелец, и второй непрерывно побеждал первого, не позволяя своему телесному владыке ни на секунду стать настоящим охотником. По правде говоря, еще одна вещь препятствовала в нём победе охотника.
Головы трофеев, которыми он украшал стены жилища, слишком быстро разлагались. Несмотря на старания многочисленных бальзамировщиков и кожемяк, головы животных съеживались, сморщивались, и в конце концов, не позже чем через месяц, окропленные, видимо, таинственным ядом, полностью разлагались. Так что время в доме Пеанта, начиная с первого трофея сына (то была рысь), приобрело некое новое измерение, потеряв свой прежний облик. В его пространстве поселились картины скорого исчезновения отнятой жизни.
Это паломничество и попытки купить оружие помогли молодому человеку сделать многочисленные полезные знакомства, а иной раз и подружиться с кем надо. Так, в его в доме побывали Диомед по прозвищу «божественная мудрость», Аякс, «храбрец кровожаждущий», Идоменей, король Крита, Тесей, Патрокл, Менелай, а также Одиссей, известный как «злой». Последний был ему особенно симпатичен. Тогда еще никто не мог даже предположить, как переплетутся их жизненные пути, как это обычно случается с людьми хитрованских взглядов и двусмысленными и обращениями друг к другу, которые пытаются, описывая широкие концентрические круги, ворваться в круг мыслей противника, уверяя при этом друг друга, что их неправильно поняли и что их намерения чисты, словно слеза ребенка. В то время никому и в голову не могло прийти, что поначалу они станут соперниками в сватовстве к прекрасной Елене, спартанской принцессе, а потом и соратниками, один в качестве подстрекателя (Филоктет), а второй – как дезертир (Одиссей). Ему импонировал этот царевич с Итаки, который преодолел столь долгий путь, чтобы выкупить лук за большие деньги. Юноше в тот вечер, когда гости сидели вокруг костра, позволяя собакам вылизывать пятки, чтобы отличить их от чужаков, исключительно понравилась взволнованность царевича, вызванная таким неформальным приемом, понравилась его страсть к деньгам, страсть к расчетам и сделкам, во время разговоров о которых кривой нос Одиссея все больше походил на лук. Хотя, кто знает, может, ему это вовсе и не нравилось.
– С приличествующим уважением должен отметить, – пробормотал той ночью стрелец с лицом, опаленным костром, – что ты слишком много внимания уделяешь цене и уговору, хотя еще не осмотрел как следует оружие, за которым ты пришел, не восхитился моему искусству охотника, не заинтересовался трофеями, что висят на стенах моего скромного дома, как будто для тебя главное не смысл, а средство охоты!
Одиссей элегантно составил ответ, как будто каждое слово висело на его вороту, быстро смотав их на руку и вложив себе в уста. В ответе слышалось и остроумие, и обход неприятных моментов, которые, откровенно говоря, никто и не замечал, но в его словах звучала и гордость, некая приподнятость, и, в конце концов, он использовал термины, которые Филоктет наверняка не знал, напомнив ему тем самым, что он всего лишь сын пастуха, случайно овладевший замечательным оружием, случайно оказавшийся в этом забытом богами краю, где Гераклу волею судеб довелось закончить жизнь, хотя ему это следовало бы сделать в Итаке. Филоктета очаровал этот тон – не существо слов, а именно тон, потому что юноша не привык к лукавству в таких масштабах. В те годы он знал лишь одно действие – атаку. В лоб.
Той ночью он долго думал. Существуют ли стрелы, которые не вылетают из лука, стрелы, для посыла которых не требуется острота зрения и твердость руки, для посыла которых не надо ловить то единственное, неделимое мгновение, когда она срывается с тетивы?
Изумившись внезапным, только что возникшим вопросам, Филоктет ранним утром проводил Одиссея, который, не скрывая огорчения, был вынужден с пустыми руками вернуться на остров. Примерно так же обстояли дела и с прочими визитерами, примерно так же вел себя с ними и Филоктет, упрямство которого, отрывавшее его от служения собственному искусству, от преданности действу охоты, потихоньку ломало зубы о стену презрения, выросшую из его неблагородного происхождения. Никогда и никому он не позволял прикасаться ни к оружию Геракла, ни к ремням и колчану, которые Геракл носил годами, вживаясь в лук и стрелы и позволяя оружию (наверняка он поступал так, потому что и Филоктет начал вести себя точно так же) врастать в себя. По причинам чисто человеческим. Из ревности.
Он боялся, что в чужих руках знаменитый лук станет более гибким, точным, намного смертоноснее, и предполагал, что материал, из которого был создан предмет его сурового, беспощадного обожания, оказавшись в чужих руках, уже при первом выстреле дал бы чужаку куда больше любви, нежели ему самому. Со временем тонкий слух молодого человека стало оскорблять даже само выражение «оружие Геракла». Спустя некоторое время он исключил из своего лексикона имя прежнего владельца, уверившись в том, что, вычеркнув из прошлой жизни оружия следы присутствия Геракла, еще сильнее привяжет лук и стрелы к себе. Он начал ощущать невероятной силы беспокойство, ладони делались мокрыми от пота, когда он рассказывал кому-нибудь о встрече с великаном. Такие рассказы, казалось, отдаляют его от смертоносной любовницы, а оружие возвращается в руки бывшего мужа, в руки владельца настоящего, ему пока неизвестного волшебства.
И потому он все время стремился в леса, на скалы и дикие поляны, где они оставались только вдвоем, забыв об окружающем мире, слившись в теплом, единственно осмысленном действии… в объятиях. Созданные друг для друга, оружие и его хозяин, растворились в природе, стали неотъемлемой частью дикого мира, который окружал их, получив, наконец, возможность забыть про остаток рода человеческого и предметы, произведенные его руками, были вечно начеку, всегда готовые в любом шорохе, который встречал их в кустах или подлеске, в каждом движении увидеть себя, словно в зеркале. Филоктет узнавал себя в движениях испуганного животного, по следам которого мчался, а оружие ощущало себя в свисте, шипении, воплях добычи. Так они претворяли совместное существование в гармоничную жизнь с дикой природой, составной частью которой они стали, хотя и по другую ее сторону, поскольку сеяли всюду смерть.
Родной дом Филоктета пополнялся бальзамированными головами жертв, головами, которые месяц спустя выбрасывали на свалку рядом с ручьем, журчание которого не справлялось с царящим смрадом, возникавшим от соприкосновения яда с мясом. Филоктет становился все более ловким в охоте, на которую тратил свою мощную, вновь и вновь возникающую энергию, а оружие все в большей мере становилось его продолжением. Казалось, он сам превратился в лук и стрелы.
Однако временами ему чудилось, что сам превращается в добычу. Непротивление жертвы смерти, попытка побега, а после попадания – пассивное ожидание момента, когда всё вокруг жертвы угаснет, заставляло его задумываться. И, как это бывает, когда отдельные детали и предположения в одно прекрасное мгновение обретают кристальную ясность, когда длительное накопление впечатлений укладывается в единую оценочную матрицу, в Филоктете стала прорастать некая неопределенная злость из-за возможностей, которые предоставляла ему нарастающая охотничья ловкость. Злость из-за животной, оргаистической радости в момент убийства. Неужели Космос в самом деле так искривлен, сотворен так, что в человеческие руки вложено уничтожение, убийство ради оттачивания мастерства, убийство ради спорта?
Филоктета неотступно преследовала мысль о том, что всё его существование свелось к роли обыкновенного палача.
Со временем он все более ощущал, что становится рабом оружия, и для того, чтобы удовлетворить ненасытную любовницу, придумывает беспричинные поводы, чтобы начать очередную охоту, нуждается в каждодневном преследовании и убийстве дичины, перестает быть энтузиастом, великолепно владеющим искусством охоты, и превращается в холодного профессионала, идеально освоившим механизм смерти.
С тех пор каждый взгляд на лук, утром, сразу после сна, был исполнен дрожи, неуверенности, боязни, что в наступающем дне растворится его умение, что он окажется в дурацком положении, усиленно припоминая опыт вчерашнего дня, что не сумеет правильно натянуть тетиву, точно прицелиться и попасть в жертву. Наступил сезон дождей, и любовник чувствовал себя брошенным, совсем как человек, которого навсегда покинул предмет его обожания, оставив в сердце зияющую пустоту. Конечно же, как это и случается с любовниками, странное ощущение беспомощности не делало его бессильным, напротив, оно все сильнее гнало его мышцы и инстинкты в леса и поля, не позволяло удовлетвориться одной жертвой в день. Незаметно, шаг за шагом он терял точность и терпеливость, и уже не мог планировать свои действия, не ощущая более обостренного слияния собственного духа с луком, стрелой и жертвой, и это заставляло его в бешенстве выпускать стрелу за стрелой.
Никто, кроме него самого, не был в состоянии обнаружить эти перемены, и со временем его малая религия настолько извратилась, что превратила заклятого стрельца в проклятого охотника. Добыча стала единственным смыслом преследования, терпения, выжидания в засаде, растворения в природе, оглядывания пространства, и только потом следовало натяжение тетивы, прицеливание и задержка дыхания. В конце концов, важнее всего стала смерть. На первый взгляд, все эти изменения отражались всего лишь в неприметном сужении зрачка, которое только очень проницательный собеседник мог заметить во взгляде Филоктета. Тем не менее, к нему продолжали приходить охотники, но уже не для того, чтобы вечером, у костра, рассказывать друг другу невероятные истории, но чтобы подбить юношу пересказать в деталях (а он обращал в слова мельчайшие подробности минувшей охоты настолько точно, что никто не мог с ним соперничать в этом) все фазы убийства животного и поведения добычи в смертный момент. Его все еще навещали торговцы, и на притолоке его двери оставляли зарубки, вырезали в дереве знаки, которые, возвращаясь с пустыми руками, они оставляли для сведения конкурентов, которые наверняка придут к юному охотнику выторговывать лук.