Лук, а рядом с ним – колчан со стрелами.
Юноша ущипнул себя за щеку и опять посмотрел на землю. Оружие было сделано твердой рукой великолепного мастера. Оно светилось. Лук, на который уставился его нервозный взгляд, был огромным, длиной в четыре стопы, изогнутый по краям, с двумя искривленными отростками в центре, обмотанном лентами сыромятной кожи, и все это было оковано металлическими гривнами. Тетива была шелковистой, и фантазия юноши моментально перебрала в памяти всех возможных животных, из жил которых можно было сплести такую светлую, почти прозрачную, тонкую и в то же время прочную нить, соединяющую верхнюю и нижнюю части оружия. Тетива сверкала, освещенная двумя пересекающимися солнечными лучами, которые, пробившись сквозь переплетенные густые кроны сосен, играли на оружии.
Рядом с луком лежал колчан из светлой, почти розовой кожи, которая, казалось, была только что содрана и еще хранила запах мяса и крови. В нем покоилось десятка три, а может, и больше, огромных стрел, самых больших, какие только доводилось видеть юноше. Их верхушки были скрыты внутри колчана, но оперение, выглядывавшее наружу, было жестким и, как и тетива, светилось, так что Филоктету показалось, что оно, наверное, смазано каким-то жидким металлом. Он в смятении, почти как под гипнозом, рассматривая это прекрасное творение умелых человеческих (а может, божественных?) рук, по-грузился в тишину, которую более не нарушали стоны, призвавшие его на это место. В мгновение, когда его десница выпустила собственный, по сравнению с этим не просто детский, но вообще никакой лук, он глянул вправо, в провал, где рассмотрел скрытые кустами очертания человеческого тела. Стоны усилились, и юноша медленно, собравшись с силами и одновременно сопротивляясь желанию прикоснуться к гигантскому оружию, подошел к кустам и увидел его. Его.
На земле лежал мужчина в годах, но с заметно крепким, покрытым пластами мышц телом. Голова его была огромной, и на бескомпромиссный, уже привыкший к гармонии взгляд юноши, несоразмерной с телом гиганта. Это было впечатляющее воплощение человеческой силы.
На мужчине был белый хитон, вышитый тончайшими нитками, и короткая, едва достигающая колен, хламида. Его стопы были огромны и так же несоразмерны, может быть, из-за сандалий, ремни которых поднимались аж до колен и были затянуты так туго, что врезались в мясо, и мышцы на икрах образовали два бицепса, словно изваянных из камня. Однако, несмотря на впечатляющий вид, он был в ужасном состоянии. Не замечая присутствия онемевшего юноши, мужчина сильными и грубыми руками с длинными узловатыми пальцами держался за вздымающуюся грудь, обозначенную даже под толстыми слоями материи мощными мышцами. Потом его, сотрясавшегося каждой частицей тела, тошнило красноватой слизью, за тошнотой последовал мучительный и прерывистый кашель, будто он хотел вывернуть себя наизнанку.
Юноше не приходилось еще видеть настолько больного человека, больного, который каждым своим вздохом намеренно сокращал время, оставшееся до смерти. Он выразительно пялился на сильного мужчину, которого выворачивало наизнанку, лишь бы незнакомец поскорее обратил на него внимание. И тут Филоктет молниеносно, с силой оттолкнувшись от земли, нырнул в кусты, надеясь найти там достаточно надежную защиту с тыла, чтобы попозже выскользнуть с лужайки прямо на тропу, ведущую в селение. Однако мужчина крикнул настолько глубоким голосом, что, казалось, сам его звук прижал юношу к земле.
– СТОЙ! Во имя всего… прошу тебя… – разнесся голос незнакомца. – Куда ты бежишь?! Разве ты не видишь, как мне плохо, разве я смогу поймать тебя?.. Не бойся. Ничто постороннее не проникло в мое тело, похоже, это всегда жило во мне, и только время не позволило ему развиться раньше, а вот теперь началось. Как будто оно пряталось за дверцей в каком-то органе моего тела, выжидая старательно и терпеливо в смертоносной засаде, выжидая мгновение, когда эта дверца отворится и выпустит бестию на волю. Этот путник, или гость, которого мы всю жизнь носим в себе, пытается окончательно овладеть… – гремел гигант, подавляя, казалось, буйством слов притихшего, но не прекращающего ворочаться зверя, о котором он решил рассказать.
– Как я могу помочь тебе?.. – задрожал обезумевший от страха фальцет Филоктета, не желающий признавать давно начавшуюся мутацию голоса молодого человека, который именно в этом возрасте перестает быть мальчиком, похожим на юношу, и становится юношей, похожим на мужчину.
– Жаль, что мы знакомимся в таком состоянии… меня зовут Гераклом, дитя… А тебя? – вспорол небо мощный баритон.
– Я… я Филоктет, – ответил юноша, охваченный непонятной дрожью, охватившей его до кончиков пальцев и забившейся даже под ногти, лишив тело гибкости.
– Филоктет, – повторил чужак, – прекрасное имя. Оно означает любовь к обладанию. Чем бы ты хотел обладать, дитя?
– Не знаю, то есть, никто никогда не объяснял мне, что означает мое имя! – ответил юноша, уже слегка успокоившийся, не без неясной гордости и щекотки в носу, вызванными значением его имени, как будто в этом было что-то особенное, что-то выделявшее его из толпы прочих, имена которых тоже что-то означали, но не были такими многоговорящими.
– Я очень болен, и чувствую приближение колесницы, все чаще в ушах у меня раздается цокот влачащих ее коней! – продолжил чужак.
– Я ничего не слышу!
– Правильно, ты ведь не умираешь! Помоги мне… – опять, теперь уже тише, словно в ожидании новой волны дикой боли, произнес Геракл.
– Но как? – юноша вновь приготовился бежать, но точно в такой же степени ему хотелось остаться.
– У меня осталось ровно столько сил, чтобы собрать эти ветки в кучу и умереть на ней. Пришла пора. Я видел многое из того, что не дано увидеть людям: реки благодаря силе моих мускулов меняли русла, стада овец за ночь меняли цвет шерсти после встречи со мной, мои стрелы и их яд отнимали жизнь у людей, пламенем полыхали горы… А ты знаешь, как поступают с мертвыми? – произнес он и надолго закашлялся.
– Знаю. Кажется, знаю… их поднимают на возвышение из сухих листьев и веток… потом кто-то из родственников, кто-то близкий, зажигает факел… и они… они исчезают в дыму и, время от времени останавливаясь, чтобы посмотреть на оставшихся, поднимаются прямо на небо. Разве не так?! – юноша гордился не только знаниями, но и речевыми оборотами, которыми он эти знания демонстрировал.
– Именно так! – Геракл кивнул головой, и голос его напомнил отцовскую ласку в ответ на правильно выполненное задание, он прозвучал дружески, возможно, даже несколько меланхолично, обратившись к прошлому, которому был готов простить все. – Потому мне и нужна твоя помощь, парень, может быть, не твоя лично, но ты – единственный, кого я встретил, блуждая по этим горам. Там, за тропой, сегодня вечером я сооружу, как ты говоришь, возвышение из листьев и веток. А завтра придешь ты с большим факелом, с помощью которого разожжешь костер, и мы расстанемся навсегда. Идет?
– Не знаю, – ответил Филоктет неуверенно. – А почему ты сам не можешь этого сделать?
– У-ух… ну ты и упрямый, парень! Если я сделаю это сам, это очень не понравится Зевсу, который смотрит на нас сверху в ожидании моего появления. А ты знаешь, что бывает, если ему что-то не понравится?!
– Да, он посылает потоп и засуху, и убивает людей так же резво, как расселил их по всей Греции, – гордо продекламировал Филоктет, впервые безоговорочно поверив в услышанное где-то предание.
– Вот поэтому ты мне и поможешь. А если откажешься, рассержусь я. Но если сделаешь, я лично докажу значение твоего имени, – спокойно произнес Геракл.
– Как это? – спросил Филоктет, почувствовав зуд во всем теле.
– Имя твое, как я уже сказал, а я хорошо разбираюсь в этих делах, означает «любовь к обладанию». По твоей одежде я вижу, что у тебя не так уж много вещей, настоящих вещей. Если поможешь, я подарю тебе… – джинн не успел завершить фразу, как его оборвала сфокусированная в одной точке мысль Филоктета, невольно или намеренно отлитая в голос, мысль, прикованная к вещи, которую он увидел сегодня и которая всем своим сиянием доказала, что ради нее стоит пожертвовать многим.
– Лук и стрелы! – воскликнул юноша.
– Но ведь именно их… – впервые смутился страшный Геракл.
– Или ничего, – у сына Пеанта появилась запретная прежде и, пожалуй, впервые проснувшаяся уверенность, полуискренная решимость человека, положение которого дает ему право ставить любые условия.
– Ладно… там, куда я отправляюсь, они мне все равно не понадобятся… – джинн согнулся в приступе.
Юноша пожал плечами. Чужак только кивнул головой.
Никогда еще в свои годы, которые до этого момента где-то в собственной глубине сохранило его тело (а минуло их шестнадцать, но они ему, как всякому мальчишке, казались необъятной поверхностью морской глади), никогда еще сын Пеанта не бежал домой так быстро, как в тот день.
XI
Разговор с чужаком, встреча со страшным Гераклом развязали в его душе какой-то узелок, разожгли какой-то костер, наверное, точно такой же, какой он решил про себя, несмотря на отвратительный страх, разжечь завтра, на заре, для того, чтобы заполучить лук и стрелы. И этот огонь не только заставил его ноги пуститься в еще более быстрый бег по неровной петляющей лесной тропе, но и разрушил ту крохотную, почти неощутимую грань между огромным желанием и реальной возможностью его осуществления. Все было именно так, как происходило с древнейших времен в мире взрослых, но только не в жизни детей.
Так Филоктет еще до заката успел добежать до сада, на краю которого, у подножия Фессалийского взгорья, расположилось его родное селение. За горами было море и начиналась Мелибея, а в центре ее находилась одноименная столица, которой селяне платили налог.
Мальчик резко остановился, потому что многочисленные костры вокруг селения и пронзительное бряцание, создававшее некую пелену шума, который в редкие минуты затишья эхом разносили по окрестностям воздушные потоки, заставили его трепещущее тело замереть. Чуть позже, вовсе не испуганный опасностью, нависшей над селением, но все еще очарованный и возбужденный встречей с чужаком, юноша продолжил медленным, внимательным и почти замирающим шагом приближаться к дому, пытаясь из шума собственного задыхающегося организма вычленить другой шум, шум, производимый впавшими в истерику жителями, гонимыми манией либо невыразимым страхом. Не замеченный селянами, воздвигающими перед своими домишками валы из мешков с зерном и песком, словно в ожидании атаки вражеского войска, Филоктет пробрался к своему дому.
Пеант поспешно загонял ягнят в хижину. Для начала от отвесил Филоктету оплеуху, сопровожденную на первый взгляд небрежным, а по существу паническим молчанием, которое как маленький остров вздымалось посреди шума и блеянья вокруг отцовской фигуры. Потом налетел вихрь Демонассиных ругательств.
В тот вечер, притаившись среди новых шерстистых обитателей их хижины, которых паника хозяина неожиданно перегнала сюда из недостаточно безопасной кошары, Филоктет составил из фраз, которыми походя обменивались мать, тетки и отец, мозаичную картину событий, рассказ о причине столпотворения, возникшего в среде мирного в прочие дни населения. Так имя владельца самого красивого и самого мощного в мире оружия, этого прекрасного лука, стрел и колчана, оружия, подобного которому не было нигде, оружия, которое запросто могло перейти в собственность Филоктета, если только он выполнит наказ его нынешнего хозяина, прозвучало в старой хижине семьи Пеанта. Геракл, собирал мальчик воедино картину из обрывочных разговоров, смешанных, как всегда со сказками и преданиями, из версий, которые домашние в горячке выдавали один другому, надеясь найти в самой правдивой, истинной истории спасение или, по крайней мере, оттянуть начало чего-то страшного, так вот, Геракл был широко известен своей силой и храбростью. Многие считали его божеством, в то время как другие, закосневшие в своей вере, полагали, что только после смерти этот великий человек сможет попасть на Олимп. В самом деле, подумал мальчик, незнакомец действительно выглядел очень сильным, несмотря на болезнь, в которой он застал его.
Этот джинн якобы опустошил многие города и несколько лесов, побив при этом людей чуть меньше, чем животных, и от этого живописания у юного охотника, зарывшегося в теплую шерсть живых еще овец, дыбом поднялись волосы на голове (при этом страх смешался со странноватой гордостью, вызванной личным знакомством с этим героем). Так вот, Геракл, говорят, совершал все это по приказу некоего царя, имя которого Филоктет не расслышал, и который обещал ему в награду нечто исключительно ценное. Юноша моментально провел параллель между тем героем, который совершил за награду нечто великое и ужасное, и самим собой. И необычная теплота согрела его душу.
Геракл, судя по рассказам, в которых первенствовала мать, в то время как тетки лишь дополняли ее, оказался на противоположном склоне Эты. Покорив Эхалию ради красавицы Иолы, он готовился принести в жертву Гере несколько буйволов. Чтобы свершить это, ночью, когда остатки покоренного и разрушенного города еще догорали, пугая и напоминая потрескиванием пламени оставшимся в живых, что террору никогда не будет ни конца, ни края, он послал верного слугу в свой родной город за праздничным хитоном, который он имел обыкновение надевать во время жертвоприношения. И Филоктет вызвал из своих воспоминаний о прошедшем дне прекрасный белый хитон, вышитый тончайшими нитями, который, весь заблеванный, был надет на его товарище по уговору.
У этого самомученика, который, выкашливая себя, одновременно зазывал собственную смерть, близящийся грохот колесницы которой он, по его словам, уже слышал, была в его городе жена Деянира. Она, судя по домашним сплетням, уже свыклась с изменами Геракла, но Иола, видимо, стала той самой волной, которая захлестнула скалу терпения и прощения, так что она пропитала хитон особой жидкостью, которую добыла у некоего колдуна, чтобы с помощью ее магических свойств вернуть мужнину любовь. После чего положила хитон в сундук, сундук закрыла и отдала запыхавшемуся слуге, который, сменив коней, отправился назад, к господину. Это случилось два дня тому назад, сосчитал Филоктет. Вскоре после отъезда слуги Деянира заметила во дворе клок шерсти, которым она смазывала хитон, заметила как раз в тот момент, когда солнечные лучи пролились на двор. Шерсть вспыхнула, а пыль под ней вскипела какой-то красноватой, пылающей субстанцией, напоминающей по консистенции мед, медленно вытекающий из опрокинутого улья. Ужаснувшись, она послала за слугой. Но от того остались лишь облако пыли и конские яблоки на дороге.
Говорят, именно прошлым утром Геракл надел свой парадный хитон и начал резать невинных быков, ухватывая сначала их по двое за рога и затем отламывая их, чтобы использовать мгновение, в которое ужасающая боль охватывала животных, и вонзить им в горло нож. Но не успело восходящее солнце озарить кровавый алтарь и помощника жертвователя, как человек почувствовал, что кожу на груди, руках и плечах нестерпимо жжет какой-то жестокий, неугасимый огонь. Он попытался, рассказывали они дальше, содрать хитон, но тут с него стала сползать сама кожа, а кости шипели на этом огнем без дыма и пламени. И человек, отчаянно и грозно вопя, бросился бежать по горе. Вроде бы во время бега встретил какую-то нимфу, которой сказал: «Клянись головой Зевса, что отведешь меня на вершину этой горы и сожжешь меня там на костре из сосновых веток и смолы дикой маслины!»