Собаки Европы - Время 4 стр.


Или даже так:

«Duzu tributika stutima – о tajnuta».

«Ugustrilutika – o ne hitruta!»

Как уже говорилось, само слово «balbuta» означает «язык», а ещё «слово», «имя», «название», «высказывание», «послание», «письмо», «сообщение» и так далее. От «balbuta» мы можем образовать другие части речи со множеством значений: «balbuzu» – это и «говорить», и «называть», и «звать», и «читать доклад», «balboje» – «языковой», «именной», «общительный», «устный», «высказанный»… «Balboju» – устно, словами, с помощью языка… Balbuta duzu tau algutima balbuzu ujma. Были бы только рядом другие слова, которые своей логикой и силой создадут ситуацию свободы. В бальбуте всё решает контекст. Бальбута стимулирует человека говорить и не бояться, подталкивает экспериментировать и отдавать дань разнообразию и бесконечности мира. Брать сколько угодно слов, все, что под рукой, и не бояться окрика.

Если говорить о счёте, то я решил, что для цифр и обозначения количества следует придумать отдельную схему. У современного человека и так постоянно перед глазами написанные цифры – так почему бы вместо того, чтобы применять сложные архаичные формы, просто не озвучить то, что видит зрение и визуально фиксирует мозг.

0 – zironk

1 – onk

2 – donk

3 – tronk

4 – kronk

5 – skonk

6 – sonk

7 – sidonk

8 – etonk

9 – nonk

10 – dzonk

Конечно, для сотен и далее потребовалось ещё несколько слов.

100 – stonk

1 000 – tisonk

1 000 000 – milionk

И если мы говорим «сто пятьдесят три» – на бальбуте это будет stonk skonkitronk. А если, например, «тысяча двести семьдесят девять»: tisonk donkisidonk nonk.

Нас было четверо. Bim kronk au. Дословно: было четыре «я».

Но сначала был я один, бог. Ksutima au onkuru bim, B.O.G., suta da kavuta, amgluta da negrimuta. В начале был только я, человек и кофе, время и тишина.

Da donk bim m-e-e-suta kroskoje. Meesutko. А вторым был он – Козлик.

Ко-о-озлик…

4.

Тайком насладившись созданным мной наречием, вылепив из его месива, как ребёнок из подаренного ему пластилина, полдюжины простых фигурок, я немного успокоился и твёрдо решил никому пока что о бальбуте не говорить. Совершенствовать понемногу её неслыханный вкус – и ни в коем случае ни с кем не делиться. Нужно было сделать паузу – пусть отлежится, перестанет быть сном, наберётся сил, чтобы принять все предназначенные ей вызовы. А лучше всего, думал я печально и с каким-то почти садистским наслаждением, пусть навсегда останется моей и только моей мёртвой красотой.

Но созданный мной язык не выглядел мёртвым. Нет, чёрт бы её побрал, бальбута не лежала неподвижно на застеленном мной ложе, в свадебном платье, холодная и совершенная. Ничего подобного! Она соблазняла, она вибрировала, не давала сосредоточиться на чём-нибудь другом, звала из тьмы, манила своими сладкими полнозвучными гласными. Она танцевала передо мной, она звенела – недаром я увешал её монистами стольких звонких звуков, она густо и страстно трубила в свой рог – и мне становилось всё более неловко. Её способность к жизни была абсолютной. Она могла всё – и принадлежала мне одному.

Как осатаневший от любви восточный сатрап, каждую ночь я приходил к ней в комнату, ключ от которой существовал только в одном экземпляре, любовался ею, насыщался ею, пересыпал из ладони в ладонь её золото, шёлк и серебро, нюхал её материю, гладил её кожу – и чувствовал при этом всё больший страх: или её украдут, или я раздам её толпе. Раздам всем нищим, тупым и безликим, раздам в одном ужасном, пьяном порыве, и больше никогда не смогу вернуть. «Последний раз я был у тебя», – клялся я каждый раз после своих визитов, «Учти, последний!» – и всё равно стоило Верочке уйти на работу, как я бросался открывать клетку.

Как-то зимой я не выдержал и начал переводить на бальбуту стихи и разные короткие тексты. Бальбута будто бы только этого и ждала – в ней наконец забурлила кровь, она принимала любую форму, которую я ей предлагал, ей не были нужны приказы и напоминания, она с улыбкой извивалась, становилось мягкой или, наоборот, послушно твердела, стоило мне только представить, чего я от неё хочу. Она была бесконечным пространством слова, она перевоплощалась в любой образ, который мне хотелось притащить с собой в её золотую клетку. Моя бальбута… она была такой покорной, такой предупредительной… Каждый день я наблюдал волшебство: на моих глазах молниеносно вырастали новые растения, существа, пейзажи – никем не изведанные, невидимые, и познать их мог только я. Одного моего желания хватало, чтобы вся эта роскошь и вся тайна свернулись, спрятались – и снова уступили место реальности. Я был королём бальбуты. Её диктатором. Единственным её любовником, первым и последним. Её сердцем. Её убийцей.

Как-то в марте, трясясь в троллейбусе, я думал про свою бальбуту, думал, как я приду к ней в эту ночь, – и тут на остановке вошёл какой-то человек, который… Как бы это сказать? Он вдруг показался мне таким обычным, что я даже отвернулся, так мне стало нехорошо.

Это был мужчина: не лысый, но достаточно редковолосый, одетый не богато, но во всё новое, с рынка, такое, чтобы не выделяться, с глазами не тупыми, но и не сказать, чтобы умными, тело его было вполне пропорционально, но правильные пропорции сожрали его индивидуальность, у него не было ни шрамов, ни родинок, ни бороды, лицо было желтовато-серым, но не слишком серым и не слишком жёлтым, а как раз таким, чтобы слиться с цветами города; его внешность трудно было запомнить, он был не высокий, но и не низкий, скорее: среднего роста… среднего возраста, среднего класса, среднего образования, средних размеров, средних потребностей – и родился он, по-видимому, также в среду.

Такой себе средний минимальный белорус, базовая человеческая величина.

Он был обычный даже по сравнению с теми, кто сидел вокруг меня и наполнял собой троллейбусные внутренности, он был такой обычный, что я даже физически чувствовал его банальность, его усреднённость, его нормальность, он был такой, будто сама повседневность назначила его своим представителем, своим послом в этом городском тумане, словно она утверждала через него свою мрачную власть в толпе. Средний мужичок ухватился за поручень и зевнул, обнажив не очень хорошие, но всё ещё целые зубы. Утвердившись на новом месте, заняв место под солнцем, он начал испуганно-брезгливо оглядываться – так они все делают, когда не чувствуют для себя непосредственной угрозы.

Между нами сразу возникло некое противостояние – хотя я видел его впервые и он меня тоже. Что-то такое появилось в воздухе, будто на нас с ним кто-то смотрел. Он также почувствовал что-то не то, начал бросать на меня взгляд за взглядом, он не понимал, в чём тут дело, но улавливал какие-то волны моего отвращения и моей зависимости от него – его взгляды становились всё более недружелюбными, и всё больше страха и ненависти появлялось в его неглубоких глазах.

Я не мог отвести от него глаз. И вдруг отчётливо представил себе, что он, этот обычный человек, вот этот вот мистер Норма, господин Нормалды, сейчас скажет мне что-нибудь на бальбуте.

Меня будто по голове ударили.

Будто троллейбус полетел в пропасть.

Будто мною выстрелили из пушки в небо.

Он, этот обычный мужичок, мог бы говорить на бальбуте. Мог бы ею владеть. Обладать ею. Мог бы говорить на бальбуте свои средние слова, думать средние мысли, формулировать на бальбуте свои средние нужды. А почему, собственно говоря, нет? Мужичок был живой, как плесень, и бальбута была живая. Сейчас он раскроет рот… И я услышу…

Этого не могло быть.

И всё же могло. Его мозга вполне хватало, чтобы усвоить определённые мной правила. Его памяти было достаточно, чтобы изучить все слова. Его рот мог произнести эти звуки не хуже моего – и его речь могла зазвучать на бальбуте, как и на любом другом языке.

На любом другом – почему бы не на моём?

Осознавать это было невероятно больно.

И невероятно приятно.

Меня охватил стыд. Очень похожий на тот, который я чувствовал когда-то в детстве. Сладкий стыд бумажного мальчика, который рисует бумажных женщин и торопливо мнёт свои рисунки, боясь, что его застанут за этим занятием.

Не в состоянии отвести от него глаз, я смотрел на мужика в троллейбусе и в мыслях давал ему произнести на бальбуте то одну, то другую фразу, он моргал глазами, он бесился от моего гипноза, он и подумать не мог, что способен на такое – говорить на языке, которого нет. Мой потенциальный бальбутанин. Как же ты меня тогда напугал.

Правда, которая открылась мне в тот момент, обжигала сознание. Всего лишь одна ошибка мироздания, всего лишь возможность ошибки, всего только представление об ошибке – и на бальбуте может заговорить каждый. На меня навалилась вдруг страшная ревность, которая не просто волновала, она физически возбуждала – и я ничего не мог сделать с этим возбуждением. Я делился тем, что любил, – и мне хотелось, чтобы они брали это у меня на глазах. Жрали, чавкали, овладевали, делали своим, совали себе в рот. Я будто следил за чужим любовным актом. И мне всё было мало. Я жаждал продолжения.

Кое-как оторвав мокрые руки от поручня, на следующей остановке я всё же выбежал на улицу. Мистер Нормалды с его обыденностью и его ненавистью мог наконец вздохнуть спокойно. Но не вы, дорогие мои минсквичи. Я шёл сквозь толпу и пытался примерить бальбуту на каждого, кто спешил навстречу: насупленных мужчин, женщин с невидящими глазами, детей и стариков – и ни о ком не мог сказать с уверенностью, что он не мог бы заговорить на бальбуте, если бы его научили.

И тогда я решился.

Это было глупое решение, но я ничего не мог с собой поделать. Ещё вполне вменяемый, внешне ещё приличный, обычный, нормальный, я уже дал согласие на участие в этой оргии с самим собой.

Мокрый и, наверное, болезненно-бледный, с замиранием сердца я остановился у «Макдоналдса» и достал телефон.

Делая вид, что звоню кому-то, я стоял в центре города, среди всего этого разнообразия человеческих существ, которые равнодушно огибали меня, спеша по своим делам, – и громко и нагло разговаривал на бальбуте. На языке, которого не было, с собеседником, которого не существовало. Впервые в жизни.

Слова. Фраза. Речь. Течение удивительно мелодичных звуков, которые заглушало громкое ворчание города.

И снова: ничего не изменилось.

Они шли на меня, мимо меня, спускались в подземный переход, говорили, молчали, кашляли, хлюпали ногами по мартовской слякоти, и никто не обращал на меня внимания. Будто я по-русски болтал, ей-богу.

В центре большого города, на глазах у всех, впервые звучал несуществующий язык – и никого это не волновало. Оттого что никому нет до меня дела, оттого что никто, ни один человек из тех, что сейчас торопливо обходили мою фигуру в грязном плаще и неуклюже завязанном шарфе, не догадывался, что происходит, мне стало плохо. Возбуждение достигло какого-то предела, за которым я уже не мог себя контролировать. Мне срочно нужно было побыть одному. Я забежал в общественный туалет, заплатил и спрятался в кабинке. Я ощупал своё тело, его гусиную кожу, все его тёплые выступы, засунул руки себе в штаны, под мышки, на спину, много, много рук – и потихоньку вернул себе ощущение цельности.

Успокоившись, я задумался.

Они не могли понять, что я, улыбаясь, кричал там, наверху, в телефон. Но какое-то мгновение они всё же слышали эти странные звуки. Они конечно же подумали, что я иностранец. Да, так и было! Их память на секунду-другую отметила неряшливого, вспотевшего иностранца, который стоит у «Макдоналдса» и разговаривает с кем-то по-своему, она приложила незнакомые звуки к своему примитивному набору стандартных образцов, их мозги оценили невозможность решить задачу – и этот тщедушный иностранец был выброшен из памяти, он был идентифицирован как слишком короткий, неинтересный, не нужный им, бесполезный эпизод. Мало ли около «Макдоналдса» ошивается иностранцев. К ним тут давно привыкли.

И всё же они меня слышали, мои соотечественники. Слышали! А я говорил. Нёс чушь о погоде, о ценах, о еде. Будто в мире и правда существовали люди, которые могли мне ответить.

Так я впервые вывел бальбуту в мир. Голой, живой, на коротком поводке. Кажется, ей понравилось. Она хотела ещё.

Я не мог ей отказать. Вечерами я выходил в город, лез в самую гущу, в водоворот локтей, рюкзаков, затылков, пристраивался к обитателям подземных переходов, доставал телефон и говорил на бальбуте. Они оглядывались, в их глазах вспыхивал и сразу же гас интерес. Может, они принимали меня за итальянца. А может, за того, кто выгуливает туристов по Минску, – ведь бальбуте плевать на произношение. А может, и им было плевать, кого я выгуливаю – несуществующий язык или несуществующих людей.

Мокрый февраль, сумасшедший март… Город пообсох, повсюду, на прошлогодней жесткой траве, на асфальте, на деревьях и спинах, появились пятна, словно от стирального порошка. Начался апрель, вернулся холод. Вылазки уже не приносили прежнего возбуждения – и вот как раз в это время, когда игра начала мне надоедать, я абсолютно неожиданно получил на электронную почту небольшое, но бойкое письмо.

«Что ж, пане, – писал мне какой-то незнакомец, даже не поздоровавшись, – благодарю, неплохая задачка. Не знаю, кого вы надумали дурить, но проект ваш достаточно самонадеянный. Что касается меня, то даже природная лень не смогла настолько склеить мне мозг, чтобы я не смог разгадать милое личико нового конланга. Не знаю почему, но чувствую давнюю симпатию к их мордахам. Правда, жизнь у них, как у бабочек. Брожу иногда по кладбищу вымышленных языков, и знаете, пане, взрослую могилку там редко когда увидишь. Всё умирает ещё на стадии рождения. Более чем уверен, что и вы своё детище давно похоронили, так и не дав ему ни голоса, ни цвета, ни лапкой махнуть. Ну да, перевод… И что дальше? Лингвоконструирование, к сожалению, для вас всех разве что игра на один вечер. Но имя-то отец своему детищу успел придумать? Пришлите его мне, а? Что называется, ради научного интереса. Вам хоть какое-то воспоминание, а мне в коллекцию мёртвых имён новый экспонат. А лучше добавьте к названию ещё несколько переводов вместе со словариком и грамматикой. Хочется поразвлечься на досуге.

Знаю, что не ответите, потому попрощаюсь так: bu ne strikuzu! Но всё же буду надеяться на ответ. Ибо надежда умирает… бла-бла-бла, ну, вы поняли. Со всеми поклонами – Каэтан Покаянский».

Я перечитал это письмо несколько раз, чувствуя всё большую панику. Неужели я действительно вижу это: два слова на бальбуте, которые настучала на клавиатуре вовсе не эта вот, знакомая до отвращения, моя правая рука – а какая-то другая? Тоже правая, но чужая. В мире был кто-то ещё, кто владел моим языком – пусть только двумя словами, но он их написал, и я не знал, кто он такой и зачем это сделал.

«Бу не стрикузу» – «Не жду»…

До меня не сразу дошло, как он меня вычислил, – но потом я вспомнил: как-то мартовской ночью, одуревший от холодного кофе, я оставил на одном набрякшем гнилыми амбициями сайте свой перевод забытого венгерского поэта, гомосексуала и бездарного самоубийцы Имре фон Штукара. Мне показалось, он хорошо звучал на бальбуте. Я не раз жалел, что сделал это, но меня утешало, что мой перевод всё равно останется никем не замеченным. Ведь этот сайт существовал как чёрная дыра, в которой тексты исчезали быстрее, чем их мог кто-то прочитать. О, это была странная страница… Сообщество больных манией величия, никто не читал никого, кроме себя, никто не читал живых, никто никого не чтил и ни у кого не было даже капли таланта – да что говорить, там даже самого себя читать считалось плохим вкусом. И всё же эта неумело сделанная, примитивная и набитая вирусами и тупой российской рекламой страница, которой, я был уверен, никто не управлял, трещала от самых разных текстов на самых разных языках. Это была большая свалка литературных обид и переводческих неудач, богом забытая планета самозваных гениев и несбывшихся надежд – и чтобы наткнуться на мой перевод, нужно было хорошенько побродить по её скользким и темным лабиринтам. Я зарегистрировался на этом сайте давно, ещё когда жил один, и, видимо, там до сих пор висел мой мейл. Кем надо было себя считать, чтобы добраться до перевода стихов никому не известного извращенца Имре фон Штукара, да ещё и на бальбуту? Какую нужно было иметь одержимость, какую случайность надо было благодарить?..

Назад Дальше