Женщины. Поэма - Филипенко Олег Васильевич


Женщины

Поэма


Олег Филипенко

© Олег Филипенко, 2022


ISBN 978-5-4496-8711-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Олег Филипенко

ЖЕНЩИНЫ

Нимфы окол нас кругами

Танцевали поючи

Всплескиваючи руками,

Нашей искренней любви

Веселяся, привечали

И цветами нас венчали.


Михаил Васильевич Ломоносов


И в перси тихим поцелуем

Он деву разбудил, грядущей близостью волнуем.


Велимир Хлебников


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДЕТСТВО

I. КОМНАТА

Что может быть приятней для мужчины,

чем разговор о женщинах? Хотя

не всякий согласится с этим. Я

не стану возражать таким. Причины

о женщинах не думать, о, Творец,

не вижу я. Как и не вижу смысла

во всем, где правит умысел и числа,

где нет любви иль секса, наконец.

Последнее, ну, то есть секс, конечно,

ничто с любовью. Но любовь – конечна.

А секс – он рядом. Он всегда. Он есть.

Но возвратимся памятью в те годы,

когда я был ребенком и природы

нарядный сарафан являл мне весть

благую и таинственную вкупе.

Мир новым был, я, помню, понимал,

что помещен куда-то, что попал

не знамо как сюда и что наступит,

возможно, день, постигнет голова

как звуки превращаются в слова.

Я, помню, сидя на очке в уборной,

в дверную щель смотря на Божий свет,

на то, как воздух зноем разогрет,

все силился понять, как может вздорный

набор каких-то звуков словом стать

и бормотал слова, пытаясь тайну

сложенья звуков уяснить… Бескрайным

был мир тогда, и отвечала мать

мне как могла на детские вопросы,

и мир был свеж, как утренние росы.

Что помню я вначале?.. Помню мать,

поднявшую меня над головою

своею, я гляжу вокруг, рукою

тянуся к ней, хочу к груди опять,

и ракурс необычный обстановки

врезается мне в память в этот миг:

я сверху вижу комнату и в крик

пускаюсь я, реву без остановки,

но навсегда запомнил желтый свет

от лампочки у потолка и след

известки синеватый над собою,

запомнил две стены, одна – с окном,

и угол между стенами, весь дом

я не запомнил, собственно, другое

для взгляда недоступно ведь, Олег,

в тот миг являлось просто. Было бедно

и пусто в этой комнате, бесследно

исчезнувшей в моем мозгу навек.

А после переехала в другое

жилище мать. Опять недорогое.

Времянку мать снимала… Без отца

я рос вначале. Появился отчим.

Он обнимался с мамой. Между прочим

я терся между ними, как овца

свой тыча нос меж ихними телами.

Порою мне казалось, будто мать

мужчина обижает, и мешать

пытался я тогда их играм. Маме

меня утешить приходилось и

она смеялась: «Видишь, посмотри,

все хорошо…» Я быстро утешался.

Еще я помню ясли. Года три

примерно мне. Гуляю я внутри

двора среди других детей. Смещался

диск солнца вниз, за каменный забор.

С деревьев облетали листья в лужу.

Костер горел, отогревая стужу

осеннюю двора, и был весь двор

наполнен дымом, пряным и чудесным,

и яблоки пекли в кружке мы тесном.

Прижавшись к воспитательнице, я

смотрел в огонь и власть очарованья

испытывал от жизни. До сознанья

так ясно доходило, что моя

сегодня жизнь коснулась новой тайны.

И, яблоко печеное жуя,

я наслаждался вкусом бытия

и тем, что жизнь дается неслучайно.

Все это, как догадка, сердце вдруг

мне озарило светом. Жизни звук

был так же нов: шуршанье под ногами

листвы осенней, веточек в огне

треск удивительный и редкий в тишине

вороний крик, все это было с нами.

Куда все делось? Все ведь здесь: вокруг.

Зачем же, словно данность, принимаем

мы этот мир и тупо разрушаем

все то, на что молиться нужно, друг?..

Ответа нет… Точней, он есть, но скучно

мне говорить о том, что неразлучно

с моим сознаньем было много лет,

что низость человеческого сердца —

угроза миру, но твердили перцы

отдельные мне: прекрати свой бред!

Теперь, когда бен Ладен и талибы,

короче, весь отстой, как сгусток зла,

как квинтэссенция его, в наш мир вползла,

я говорю: минуточку, могли бы

вы почитать о звездах и цветах,

о женщинах и о моих мечтах.

II. ГЛУПОСТИ

Ах, девочку я помню в детском саде…

Точней, их было две: близняшки, но

одну запомнил лучше, ей дано

родителями имя было Надя.

Ее сестра звалася Майей, мы

все Майкой называли ее, помню,

я очень удивлялся, что ведь стремно

так прозываться: майкой. И из тьмы

беспамятства вновь выплывает образ

красивой Нади, с коей я, знакомясь,

поссорился мгновенно, и потом

я часто обижал ее, бедняжку,

мне слезы ее нравились: и тяжко

и сладко становилось: к горлу ком

подкатывал: ах, бедная, рыдает!..

Как жаль ее мне было, и любовь

испытывал я к ней; и после вновь,

чтоб чувство повторить, что столько дарит

мгновений сладких сердцу, обижать

пытался Надю… Помню, раз в кровать

я к ней залез во время сна ночного,

ведь часто приходилось ночевать

мне в садике и, чтобы не скучать,

играли, как могли мы: то в больного

и доктора, то в что-нибудь еще…

И вот уже в кровати с нею лежа

и, опыт познавательный свой множа,

я был застигнут нянечкою… С щек

румянец перешел на уши: стыдно

мне стало вдруг… Ругает как… Обидно…

Но в доктора играть не прекратил

я после взбучки от сердитой няни,

стал только осторожнее и Тане,

другой знакомой девочке, твердил,

что в доме страшно, лучше бы в сарае

нам поиграть в запретное, – она

была моей соседкой – лишь стена

забора разделяла нас, – играя,

его мы перелазили и вот

в сарае запирались… Жирный кот

свидетелем утех являлся наших.

Я смутно помню Танечкин сарай:

кругом дрова, пол земляной и край

стола, что синей краской крашен,

в луче дневного света… Было там

немножко сыро, вкусно пахло краской,

дровами, керосином, там, потаскан,

лежал матрас в углу и прочий хлам

из ветоши, которым укрывались

мы с Танею, а после раздевались.

Не знаю, есть ли взрослые, что мне

в глаза признаются, что их-де миновали

в глубоком детстве игры то в подвале,

то в перелеске, то на чердаке,

в которых раздевались друг пред другом

и изучали, трогая места

запретные… И, видно, неспроста

так интересно мальчику подругу

рассматривать: когда-нибудь он с ней

вкусит запретный плод, и много дней

спустя мир распадется цельный,

и, изгнаны из рая, в дольний мир

они придут, и никакой факир

им не вернет прошедшего, бесцельный

начнется путь, и плохи их дела:

они поймут, что мимо главной цели

успели прокатиться, ведь хотели

они любви, а жизнь свое взяла,

и вот уже работа завладела

их временем, а сердце охладело…

Но это впереди, а позади

у нас у всех мир детства, что питает

нас теплотой и даже проливает

свет нравственный на то, что мы хотим

порой свершить, но не свершаем, видя

в поступке неприглядное. Но я

описываю, честно говоря,

вам все подряд, всем сердцем ненавидя

сусальных ангелочков. Дорожу

лишь правдой, что зеркально отражу.

Времянка, что снимала моя мама,

была мала, а в этом же дворе

стоял побольше дом, всегда горел

там вечерами свет, жила там дама,

по-моему, без мужа, и она

сдавала маме скромную времянку.

Мать, помню, подымалась спозаранку,

меня будила, ибо вся страна

вставала в этот час, чтоб на работу

успеть к восьми, унынье и зевоту

преодолев… Я ненавидел час

подъема в эту рань и часто плакал,

капризничал, но матери, однако,

все ж подчинялся, как любой из нас.

Мы выходили из дому, и воздух

холодный освежал лицо, весь двор

был в сумерках рассветных, и забор

блестел от влажной сыпи, в небе звезды

бледнели, и зеленым небеса

чуть отдавали. Рядом голоса

и кашель раздавались: к остановке

мы приближались, где стоял народ,

что ждал автобуса, жизнь зная наперед,

и потому в обыденной сноровке

не ждущий откровений и чудес.

Мы ехали в автобусе, где было

тепло, уютно, мама говорила

порою со знакомыми, я лез

глядеть в окно, расплющивая губы

в стекле окна, а тьма уж шла на убыль.

У женщины, что матери сдала

свою времянку, дочь была: девица

лет уж шестнадцати. Я, помню, ученицей

она была и в школьной форме шла

порою мимо нашего окошка.

Я в гости к ней наведывался в дом.

И то, что мы с ней делали вдвоем

порою, вас шокирует немножко.

Мне шел четвертый год, возможно. С ней

играли мы… как с Надею, моей

подружкою детсадовской… Понятно?

Мы раздевались с нею догола,

она меня в кровать свою брала,

и было мне так сладостно приятно

лежать на животе ее… Сейчас

я думаю, что опыт сексуальный

мой первый был получен в этой спальной,

уж слишком, выражаясь без прикрас,

все было откровенно… Впрочем, это,

конечно, извращенье не по летам.

Ах, долго помнил я девичий стан

и перси, и живот, и все такое…

Но все-таки оставим мы в покое

сии воспоминания, хоть сам

и рад бы зафиксировать и эту

часть жизни, но читатель не поймет,

боюсь, что мною движет, наперед

скажу лишь вам: угодно мне, поэту,

всю гамму чувств, от верха до низов,

отобразить, когда душа на зов

природы женской исподволь томиться

начнет… Так вот, что я хотел сказать,

но только напоследок: осязать

той девушки коленку, коль решиться

в глубины своей памяти нырнуть,

способен до сих пор и подытожу,

что помню в ощущеньях ее кожу

на чашечке коленки, – обмануть

вас не хочу: с наждачною бумагой

могу сравнить ее, покрытой влагой.

Мы вскоре переехали в другой,

ничем не лучше дом. Я, помню, даже

как мы переезжали, как подсажен

я был на кузов, как стучал ногой

по борту грузовой машины, вскоре

был снят с нее, и вот уже носить

все стали мебель, скарб, потом грузить

все это в кузов, я же на заборе

стоял, рукою в варежке держась

за крашеный штакетник и вертясь.

Стемнело. Помню, в сумраке осеннем

груженую машину, как борта

с трудом закрыли, рядом суета:

кто где садится: в кузове поедем

или в кабине?.. Я не помню, как

решилось дело, помню, что пешком я

шел темной ночью, земляные комья

и камешки, свой убыстряя шаг,

носком ноги нечаянно толкая;

со мною мальчик шел; мы шли болтая.

Вдоль улицы стояли фонари

нечастые, что свет кругообразно

распространяли, и как будто маслом

подсолнечным обрызган был внутри

окружности любой предмет: будь это

земля иль ствол черешни, иль трава

засохшая, машина иль дрова,

накрытые клеенкой; лаял где-то

порою пес в застывшей тишине,

и было чудно и тревожно мне.

Конечно, вспоминая те мгновенья,

все образы мерцают, лишены

динамики они, они видны

скорее как в одном стихотворенье

у Фета безглагольном, где суть все

лишь серебро и колыханье, я же

даю возможность парке свою пряжу

прясть в своем тексте для того еще,

чтоб развернуть всю статику мгновенья

во времени, придав ему движенье.

И все-таки хочу я передать

мгновенный образ… Вот такое вроде

противоречье… Но уже подходит

герой, ну то есть я, туда, где мать

волнуется и ждет, мол, где Олежка

запропастился… Я не помню как

мы добрались: провал, кромешный мрак

здесь в памяти моей… Давай, не мешкай,

описывай, что помнишь, вспоминай

классический, хоть и не книжный, рай.

Да, кстати, рай… Я помню его образ.

Возможно, это первая весна,

что помнится, – запомнилась она

навек деревьями, чьи ветви, кроясь

цветами белоснежными, в саду

стояли все в лучах дневного солнца.

Такая белизна мне из оконца

открылась вдруг, что захватило дух,

и удивленье перед этим, разом

в восторг и трепет привело мой разум.

Но, кажется, увлекся я и чуть

от темы отклонился. Впрочем, это

со мною часто будет, – для поэта

важны не тема, не сюжет, а суть

самих явлений, тема лишь предлогом,

как и сюжет, нам служат для того,

чтоб высказаться, ибо от всего,

что пишется, мы ждем, когда не с Богом

случайной встречи, то хотя б вестей

о нас самих, и не собрать костей

порою от внезапных откровений…

Я это пережил и не хочу,

пожалуй, повторенья, хоть в парчу

оденьте истину, ее без сожалений

оставлю в подсознанье, хоть сказать

обязан я сейчас: на белом свете

есть Истина и истина, и эти

две истины разнятся, словно мать

и мачеха… Но есть еще и правда…

С нее начать желает нынче автор…

III. ФАНТОМ

Вернемся в детский садик. В туалете

сидели двое: я и Надя. Вот.

Сидели на очке, смотря вперед,

и какали, болтая о предмете

нам близком и понятном. Было нам

по пять уж лет. Ни капли не смущаясь,

сидели мы бок о бок, нагибаясь

порою между ног, чтоб видеть там

растущие две кучки, и болтали

о том, что в жизни нового узнали.

При этом Надю как-то выделял

я средь других девчонок… Просто

был общим туалет у нас и мостом

служил к общению, и всякий знал,

что вовсе и не стыдно в туалете

быть с девочкою, ибо мы уже

большие дети, а на этаже

другого нет, поэтому все дети

должны ходить в один, – примерно так

звучала установка взрослых врак.

А рядом с туалетом душ был. Мы там

преображались, ведь отдельно шли

девчонки мыться, мы же не могли

к ним заходить, и это, как магнитом,

притягивало нас, и помню я,

как девочки визжали, только кто-то

из мальчиков всего лишь дверь на йоту

приоткрывал. Там Надечка моя

была у всех мальчишек на примете,

но пол терялся нами в туалете.

Возможно, там мы обсуждали с ней

открытие, которое повергло

нас в изумленье, пред которым меркло

открытие уже минувших дней

о разнице полов, – у всех на свете

есть сердце, оно бьется, и его

услышать можно. Что страшней всего,

что без него не могут жить ни дети,

ни взрослые, и если вдруг замрет

оно на миг, то человек умрет.

Я потрясен был этим откровеньем,

я сердце слушал, ухо приложив

к груди своей подруги и, чуть жив,

ладонь к своей груди с немым волненьем

прикладывал и слышал: бьется, да.

Но если остановится – о ужас! —

умру я тут же… Как так? Почему же?

А я не захочу… Ужель всегда

на волоске от гибели я буду?..

Закроются глаза, и все забуду?..

И до сих пор, признаюсь, не могу,

когда пред сном в расслабленном покое

лежу в кровати, ощущать рукою

биенье сердца, лежа на боку

иль на спине, – я тут же убираю

свою ладонь с груди или совсем

меняю позу, чтобы без проблем

расслабиться, заснуть, – не понимаю,

что так гнетет сознанье, но оно

в такой момент всегда напряжено.

Хотелось бы мне рассказать, конечно,

еще о детском саде что-нибудь.

О том, как светит солнце, дышит грудь

легко и радостно, как время бесконечно

от завтрака до полдня, как вкусна

морковка, что украдена со склада

подвального, и как умело надо

ее очистить, – просто – оба-на! —

берешь осколок стеклышка и острым

елозишь краем по бокам. Все просто.

Еще хотелось также рассказать

о радуге, о тополином пухе,

который, как в саду ходили слухи,

тому, кто изловчится пух поймать,

но только на лету, приносит вести

счастливые в конверте. Как тут мне

не вспомнить о слепом дожде, о дне,

когда мы отравились с кем-то вместе,

наевшись в палисаднике корней

каких-то трав… Намучились, ей-ей…

Анютины ли глазки вспоминаю

на клумбах в детском саде, иль укол

болезненный мне в попу, иль футбол

внутри двора, где я один играю

против троих, иль мотороллер вдруг

я вспомню трехколесный, что продукты

возил нам в садик, иль в тарелке фрукты

на столике, иль вспомню как паук

полз по стене, иль запах свежей стружки,

иль перья развороченной подушки, —

все хочется мне в стих перетащить,

чтоб сохранить прошедшее на память.

Но расскажу свой детский ужас – нам ведь

и это ценно, – а потом уж – фьить! —

перенесемся в женский душ для взрослых.

Мне отравлял жизнь в детском том саду

один фантом: кирпичную трубу

боялся я, что устремлялась в воздух

недалеко от садика, и ей

обязан я печалью светлых дней.

Возможно, что какой-нибудь котельной

принадлежала та труба, но суть

не в этом вовсе, помню эту жуть

и страх мой ежедневный, неподдельный,

что упадет на детский сад труба.

Особенно, когда труба на фоне

бегущих облаков как бы в наклоне

стремилась пасть на головы, туда,

где я, задрав башку, среди народа

смотрел на верх трубы с громоотводом.

Но вот, пожалуй, все, что я сказать

хотел о детском саде, предлагаю

перенестись нам на завод, где, знаю,

после работы в раздевалке мать

в душ собирается, я рядом раздеваюсь,

мне года три, снимаю я штаны

и в душ иду, журчит вода, видны

мне чьи-то икры, выше поднимаю

свой любопытный взгляд: передо мной

нагая тетя, что стоит спиной.

И сладко обмирает сердце: это

Дальше