Идиот - Григорьев Глеб Л. 5 стр.


* * *

На литературе мы начали Бальзака. В отличие от Диккенса, с которым его иногда сравнивают, Бальзак был абсолютно безразличен к детям и серьезен по своей природе. Дети не играли для него никакой роли, в его мире они вообще практически отсутствовали. Он относился к ним с пренебрежением, и даже с презрением; конечно, он порой мог быть остроумен, но это вовсе не то остроумие, которое имеют в виду, когда говорят о Диккенсе. Во время лекции я вдруг почувствовала легкую обиду. Мне показалось, что Бальзак и ко мне стал бы относиться с пренебрежением и презрением. Не то чтобы я считала себя ребенком, а просто у меня за душой нет никакой истории или чего-нибудь в этом роде. С другой стороны, меня захватывала мысль, что существует целая вселенная, целый monde (профессор повторял это слово раздражающе часто), полностью отличный от мира, в котором я жила до сих пор.

Телефонный номер

Нина думала об Иване всю неделю.

На лекции по физике: «Почему он не позвонил?»

В трамвае: «Почему Сибирь? Почему он ничего мне не сказал?»

В лаборатории: «Он скоро позвонит и всё объяснит».

Прошло две недели. Иван не звонил. Нина читала и перечитывала его письмо.

Нина снова постучала в дверь Ивановой квартиры. Долго никто не откликался. «Кто там?» – наконец сказал отец Ивана.

– Это снова я, Нина.

Отец Ивана медленно открыл дверь.

– Алексей Алексеевич, я должна найти Ивана, – сказала Нина. – Как вы думаете, где он? Он может быть у матери, как вы считаете?

Отец Ивана вздохнул.

– В письме Иван говорит, что он – у моего брата.

– А вы можете позвонить брату и узнать?

– Это невозможно, – ответил отец Ивана.

– Пожалуйста, Алексей Алексеевич. Мне нужна ваша помощь.

Он медленно взял ручку с бумагой и написал номер.

– Вот номер, – сказал он. – Пожалуйста, больше не приходи.

Нина взяла листок и положила его в сумку.

– Спасибо! – сказала она.

После ее ухода Алексей Алексеевич еще долго стоял и смотрел в окно. «Снова брат, – с горечью думал он. – Сначала жена, а теперь – сын…»

Дома Нина набрала номер, который ей дал отец Ивана.

Ответил женский голос: – Институт космофизических исследований и аэрономии.

Нина была очень удивлена и ничего не говорила.

– Алло! Алло! – сказала женщина. – Вы еще здесь?

– Извините, – сказала Нина. – А это не колхоз «Сибирская искра»?

– Нет. Это Институт космофизических исследований Якутского научного центра Сибирского отделения Академии наук.

– Я ищу Ивана Алексеевича Бажанова, молодого физика. В вашей лаборатории такой есть?

Последовала пауза.

– Мне незнакомо это имя, – ответила женщина и повесила трубку, не попрощавшись.

* * *

Мы занимались чтением в комнате Ральфа. Он читал «Кентерберийские рассказы». По какой-то причине он испытывал настоятельную необходимость закончить книгу именно в этот раз. Я читала вторую часть истории про Нину. Потом мы отправились в видеопрокат. Было поздно, и всё, что мы хотели посмотреть, уже успели разобрать. В итоге мы выбрали иностранный фильм под названием «Подарок». На коробке – фотография завернутой в подарочную упаковку женщины, ее лицо скрывает шарф, а руки – связаны огромным красным бантом: «Трогательная история о женщине-инвалиде, которая дарит своему мужу на годовщину нежданный подарок – другую женщину!»

Мы вернулись в кампус и нашли в подвальном этаже пустую комнату с видеоплеером. Картина оказалась язвительной сатирой на британское здравоохранение с позиции пожилой йоркширской пары «синих воротничков». Жена оказалась в инвалидной коляске из-за «ошибки хирурга». В течение двух с половиной часов муж возил ее по грязи к разным врачам, а она всё время отпускала остроты, которые мы не понимали из-за акцента. Подарком на годовщину оказался металлический спинной корсет. И никаких других женщин.

* * *

Мы со Светланой отправились на метро в Бруклайн, где была русская бакалейная лавка с видеопрокатом. Поезд шел в центре улицы с двусторонним движением, с обеих сторон то и дело возникали новые и новые церкви, кладбища, больницы, школы – похоже, в Бостоне запас этих заведений бесконечен. Светлана рассказывала свой сон, где в закусочной «Тако Белл» ей пришлось съесть буррито из человечины.

– Я знала, что отец рассердится, если я съем, но что он тайно этого желает. – Светлана старалась перекричать поезд. – То есть, буррито – это, очевидно, фаллос, человеческий фаллос: тут одновременно и табу – каннибализм, – и некий предмет, который должен войти в твое тело. Думаю, у отца неоднозначные чувства по поводу моей сексуальности.

Я кивала, осторожно оглядывая вагон. Безучастная ко всему старушка в платке сверлила взглядом дверь.

– Иногда я думаю о человеке, с которым рано или поздно потеряю девственность, – продолжала Светлана. – Я абсолютно уверена, что это случится в колледже. У меня бывали эротические контакты, но это была интеллектуальная эротика, а физически еще ничего не случалось. Во многих смыслах я чувствую себя сексуальной бомбой, готовой взорваться.

– Мои соседки такие разные. Ферн думает, что если у нее будет секс в колледже, то, значит, что-то пошло не так. А Валери всегда спокойна, и никогда не поймешь, что именно у нее на уме. А ты? Ты планируешь секс в колледже?

– Не знаю, – ответила я. – Никогда об этом не думала.

– А я думаю, – сказала Светлана. – Может, я его уже видела. Может, я уже читала его имя в каком-нибудь списке или справочнике. На улице я смотрю в незнакомые лица и задаю себе вопрос: может, это он? Ведь он же есть где-то, не может быть, чтобы он еще не родился? Тогда – где же? Где эта штука, которая войдет в мое тело? Ты никогда не задавалась этим вопросом?

Я частенько пролистывала календарь, думая, в какой из 366 дней (включая 29 февраля) я умру, но мне никогда не приходило в голову, видела ли я уже человека, с которым у меня будет первый секс.

* * *

Мы вышли на площади Эвклида. Никакой площади там не было – просто бетонная платформа с телефоном-автоматом и табличкой «Площадь Эвклида». Я подумала, что Эвклида бы это взбесило.

– Так похоже на тебя, – сказала Светлана, – ты вечно думаешь, что все вокруг сердятся. Попробуй взглянуть под другим углом. После его смерти прошло две тысячи лет, он впервые приезжает в Бостон и видит, что в его честь названо какое-то место – вряд ли его первой реакцией будет злость.

Над дверью в лавку звякнул колокольчик, и на нас упали запахи салями и копченой рыбы, словно плотная ткань. За стеклянным прилавком стояли два продавца – толстый и худой.

– Привет, – обратилась Светлана по-русски.

– Привет, – ответили продавцы с какой-то иронией в голосе.

Интересно было видеть столько русских вещей сразу: твердый и мягкий сыр, красная и черная икра, голубцы, bliny, piroshki, маринованные грибы, соленая селедка, грязная лохань с карпами – живыми, но, кажется, при смерти – и бочонок прямоугольных, соблазнительных на вид конфет в обертках с сентиментальным славянским письмом и картинками белочек. В бакалейной секции целый ряд был отдан турецким продуктам: халва «Коско», перечная паста «Тат», розовое варенье, консервированные виноградные листья «Тамек» и печенье «Эти». По-турецки «эти» означает «хетты», и когда я была маленькой, показывали даже рекламный ролик, где детишки выкрикивали «Хетты, хетты, хетты». Турецкие дети любили «Хетты», поскольку Аттатюрк сказал, что от хеттов произошли турки и поэтому Анатолию можно считать турецкой родиной. Это было как-то связано с «Четырнадцатью пунктами», с правом на национальное самоопределение.

Оказалось, что Светлане все эти бренды знакомы, поскольку в Белграде они тоже есть, и что «баклажан», «фасоль», «бараний горох» и «вишня» по-сербохорватски звучат так же, как по-турецки. – Ясное дело, – сказала она, – ведь сербы двести лет жили под турками; я закивала, как будто поняла, о чем речь.

Светлана купила килограмм развесного чая и на преувеличенно правильном русском спросила, правда ли, что у них есть видеопрокат. Один из продавцов протянул ей блокнот со списком. Светлана листала ламинированные страницы гораздо быстрее, чем я успевала следить, и выбрала какую-то советскую комедию об агенте, страховавшем автомобили. Тощий продавец отправился за кассетой. А толстый попросил записать в журнал ее имя и адрес.

– По-английски… или по-русски? – спросила Светлана.

– Как хотите, без разницы, – ответил продавец. – Вы из России?

– Нет, я не русская.

– Не русская? Но вы прекрасно говорите.

– Ничего прекрасного. Я знаю очень мало слов. Я учу русский в университете.

– На мой слух, вы говорите прекрасно. А я ведь русский.

– Дело в том, что я сербка.

– Ага, – сказал толстый продавец.

– Она – чего? – спросил тощий, вернувшись с кассетой.

– Сербка, – ответил толстый.

– Ага, – сказал тощий.

* * *

На обратном пути Светлана рассказала об одном сербском кинорежиссере, который в Белграде дружил с ее отцом. Жена режиссера, актриса, уехала в Париж сниматься в фильмах у молодого француза. Но француз трагически погиб, свалившись с барного стула.

– Говорят, это могло быть самоубийство, – сказала Светлана.

Когда мы часам к десяти вернулись в кампус, я была измотана и лишена дара речи. Разрежь в тот момент мою голову, и там – как в желудке самого большого в мире музейного крокодила – обнаружится лошадь и 150 фунтов камней. Я открыла блокнот. Он погиб, свалившись с барного стула, записала я. Это могло быть самоубийство.

Я услышала телефон. Звонил Ральф. Его приняли на стажировку в Библиотеку Кеннеди. Конкурс на это место был открыт для всех – для младшекурсников, для старшекурсников, даже для магистрантов, – но выбрали Ральфа. Он будет работать в архиве, заниматься классификацией материалов и вводить информацию в базу данных.

Чтобы отпраздновать это событие, мы отправились в подвальный этаж торгового центра «Гараж», где маленький пожилой азиат допоздна продавал замороженный йогурт.

– Хочу кофейный, – сказал Ральф, – но в глубине души думаю о черничном.

– Почему не взять оба? – спросила я.

– Это слишком много.

– Возьми один, а я другой, и поделимся.

– Но я не хочу навязывать.

Мы взяли оба. Вкус у них оказался одинаковый.

Ральф принес книжку, издание 80-х годов в мягкой обложке. Это была автобиография Олега Кассини, русского аристократа, который в 1918 году убежал от революции, оказался в Америке и стал официальным дизайнером гардероба Джеки Кеннеди. Впервые ее люди позвонили Олегу в декабре 1960-го, когда он отдыхал во Флориде. Ему сказали явиться в больницу Джоджтаунского университета, где Джеки приходила в себя после первых родов.

В самолете Кассини всю дорогу думал о Джеки, ее иероглифической фигуре и сфинксоподобной натуре – и затем начал делать наброски. У больничной койки он показал ей будущие трапециевидные платья, вдохновленные простотой линий древнеегипетского искусства. Шляпка походила на головной убор Нефертити. Никто из дизайнеров прежде не запускал целую линию специально для Джеки. Кассини получил место – эксклюзивный кутюрье Первой леди. Но частицу своей индивидуальности она оставила за собой и продолжала покупать некоторые наряды у Баленсиаги.

* * *

На лингвистике мы узнали о людях, потерявших способность соединять морфемы после того, как их мозг пронзили железными прутьями. Видимо, на свете нашлось по меньшей мере несколько человек, которые выжили с прутьями в мозгу и смогли об этом рассказать, пусть даже и без морфем. Если изучить, куда именно воткнуты прутья и какие именно морфемы утеряны, можно понять, где именно те или иные морфемы хранятся.

Мы узнали, в чем прав был Ноам Хомский и в чем ошибался Б. Ф. Скиннер. Последний переоценивал сходство людей с животными и недооценивал самих животных. Человек не способен понять птичью песню.

Мы узнали, что поскольку язык – это универсальный человеческий инстинкт, неграмотных людей не бывает, даже среди младенцев и чернокожих. Так прямо и говорилось в учебнике: если проанализировать речь младенцев и чернокожих, выяснится, что они следуют грамматическим правилам, но на слишком тонком уровне, ни в какую компьютерную программу не введешь.

Мы узнали о гипотезе Сепира-Уорфа, утверждающей, что наше восприятие действительности зависит от языка, на котором мы говорим. Еще мы узнали, что эта гипотеза неверна. Уорф – его всегда называют «пожарный инспектор» – полагал, что индейцы хопи видят время не так, как мы, поскольку у них нет глагольных времен. По его словам, хопи считают два разных дня не двумя разными сущностями, а одной и той же, имевшей место дважды. Выяснилось, что в отношении хопи он кое в чем заблуждался.

Хомскианцы считали гипотезу Сепира-Уорфа дичайшей клеветой – не просто неверной, а отвратительной и равноценной заявлениям о расовых различиях в ай-кью. Поскольку все языки одинаково сложны и как способ выражения действительности идентичны, различия в грамматике едва ли могут повлечь за собой разницу в мышлении. «Мышление и язык – рас-с-сные вещи», – говорил профессор с легким присвистом, который проявлялся у него только в эмоциональные моменты. Он сказал, что гипотеза Сепира-Уорфа несовместима с синдромом «Вертится на языке». Состояние, когда не можешь вспомнить слово, которое вертится на языке, оказывается, называют синдромом.

В душе я знала, что Уорф прав. Знала, что по-турецки и по-английски я думаю по-разному: и не потому, что мысль и язык – это одно и то же, а потому, что разные языки заставляют тебя думать о разных вещах. В турецком, например, есть суффикс – miş, который добавляешь к глаголу, если говоришь о том, чего не видел своими глазами. Ты всё время заявляешь о степени своей субъективности. Всякий раз, открыв рот, ты держишь это в уме.

У суффикса – miş нет точного английского эквивалента. Его можно перевести как «кажется», «я слышал» или «по всей видимости». У меня он ассоциировался с Дилек, моей двоюродной сестрой по отцовской линии, – миниатюрной, худющей и смуглой Дилек, моей ровесницей, только гораздо меньше ростом. «Ты жаловалась-miş своей матери», – говорила Дилек спокойным четким голосом. «Ты испугалась-miş собаку». «Ты сказала-miş родителям, что если тетя Хюля поедет в Америку, то может остановиться у тебя в гараже». Как только слышишь – miş, сразу понимаешь, что в твое отсутствие тебя склоняли – и не просто тебя, а твое лицемерие, малодушие, твою трусость. Стоит прозвучать – miş, и возникает чувство, будто тебя подловили. Да, я боюсь собак. Да, я жалуюсь матери, и делаю это часто. И суффикс – miş – тоже одна из тех вещей, на которые я жалуюсь. Мать эти жалобы забавляют.

* * *

На русском мы проходили глагол «нравиться» и говорили о том, какого рода фильмы нам нравятся. Я сказала, что люблю документальные. Варвара, похоже, отнеслась к моим словам скептически.

– И они тебе не кажутся скучными?

Я опустила взгляд на стол. Неужели это так заметно?

Иван сказал, что ему нравятся фильмы Феллини. Варвара предложила считать, что ему нравится итальянское кино. Я ничего не знала о Феллини, у меня в мыслях возник образ кота в человеческий рост[9].

В Гарвардском киноархиве шла ретроспектива Феллини, и я решила пойти, тем более что у Гэри в программе Феллини тоже был. Казалось странным, что у Гэри и Ивана – один и тот же любимый режиссер. Гэри нравилась «Сладкая жизнь», а Ивану – «Дорога». На «Сладкой жизни» мне составила компанию Светлана. «У тебя в голове только кухня и спальня!» – кричал Марчелло Мастроянни на свою невесту; он отверг ее материнскую удушливую любовь, предпочитая встречи с гламурными иностранками на званых вечерах. В «Дороге» не было ни званых вечеров, ни гламурных персонажей. Джульетта Мазина любила силача. А силач говорил ей, что она больше похожа на артишок, чем на женщину.

* * *

Светлана брала частные уроки французского у магистрантки Анук. Раз в неделю она писала по-французски эссе о любви, отсылала Анук по емэйлу, а потом они обсуждали его в кафе «Гато Рохо». Светлана часто пересказывала мне эти эссе на совместных пробежках. Ей запросто удавалось бежать и одновременно говорить; казалось, она в состоянии продолжать это бесконечно.

Назад Дальше