Киборг-национализм, или Украинский национализм в эпоху постнационализма - Жеребкина Ирина Анатольевна 3 стр.


В результате зафиксируем основную особенность коллективной политической субъективности украинских майданов, а именно: просьба о признании бытия себя «гражданами мира» с одновременным отказом от «мордорской» националистической принадлежности такова, что чем больше она оформляется в более отрефлек-тированные артикуляции, тем больше происходит то, что Батлер называет «трещиной нации» – ведь самая знаменитая поэтическая политическая артикуляция украинских майданов осуществляется на языке национального меньшинства, иными словами – по-русски.

И тут мы позволим себе сделать следующее рискованное предположение. Миф «Небесной сотни» трансформируется в пустое означающее украинских майданов не в начале второго киевского Майдана, то есть не с первыми поэтическими политическими артикуляциями Майдана про «нескачущего москаля», низводимого как национальное меньшинство до статуса «нелегитимных» жителей (насилие на улице Грушевского в Киеве датируется 22 января 2014 года, а политическая артикуляция «Птн хл» прозвучала в Харькове 30 марта 2015 года). «Небесная сотня» – это такой коллективный националистический политический субъект, основным политическим действием которого оказался имманентный акт – акт смерти за Нацию, то есть трансцендирования имманентного, перевода его на уровень символического, или языка, по видимости не произошло. Однако, в противоположность видимому, позволим себе допустить, что поэтическое высказывание политического коллективного субъекта на харьковском майдане, поддержавшем протестность киевского Майдана уже после массовой гибели протестующих в Киеве, -это и есть высказывание коллективной субъективности «Небесной сотни» (ведь харьковский майдан с помощью самой знаменитой артикуляции всех украинских майданов и родился как высказывание вместо погибших героев, которым режим Януковича не позволил высказаться). Если принять такое допущение, то парадокс не просто «трещины нации», но и радикального отказа от нее создается тем коллективным националистическим субъектом, который за Нацию как раз и погибает, уже после гибели приблизившись к статусу трансцендирующей имманентности, а именно к космополитической «Небесной» сотне (одновременно являющейся националистической имманентной).

Еще Юнгер говорил, что главная характеристика националистического субъекта – это «готовность к смерти» (а отнюдь не ставка на обывательскую «жизнь с радостью», с требования которой и начался киевский Майдан как политическое событие). В этом смысле Юнгер, как известно, обвинял «господина Гитлера» в том, что тот так и не смог стать-де националистическим субъектом, каким смогла стать «Небесная сотня», добавим от себя, способным выйти за рамки «бюргерской безопасности» в зону смерти – как это сделал коллективный субъект националистический субъект второго украинского Майдана под именем «Небесной сотни». Юнгер пишет:

Можно понять реакцию [на серию взрывов у зданий фискальных ведомств в Берлине в 1929 году] полиции и министерства внутренних дел, можно понять и реакцию Vossishe Zeitung, которая, наконец-то отойдя от наскучившей гуманитарной фразеологии, призвала сразу же отправлять на цугундер всех, кто хоть как-то причастен к этому делу Вполне понятно и ликование Lokal-Anzeiger. «преступников наконец-то схватили», и теперь граждане могут наслаждаться законным покоем. Но по меньшей мере странно, когда стражей порядка призывают на помощь коммунисты. Парадокс, что там оказалось меньше националистов, чем я предполагал. А господин Гитлер так и вообще объявил о вознаграждении за поимку террористов. Таким образом, лишний раз подтвердилось, что все они одним миром мазаны. Словом, все вы – бюргеры.. ,[46]

Поскольку коллективный субъект «Небесной сотни» оперировал не просто испугавшими в свое время Гитлера «фейерверками», но коктейлями Молотова, в ответ на которые стрельба «Беркута» уносила жизни (отданные во имя Нации), то мы и можем определить его как националистического. Тем более заметным становится тот парадокс, что, когда этот новый политический субъект стал бороться не только за имманентную, но и за символическую репрезентацию, он заговорил на языке другой нации – языке врага, хотя содержательно и направив свое высказывание против врага: «Птн хл». Так возникла «трещина нации». Другими словами, монолитность Нации оказалась расщепленной из-за расщепленности основного субъекта протеста. И этого расщепления не могло не произойти. Почему?

Прежде всего потому, что основным фактором политической мобилизации коллективного субъекта двух украинских майданов, как уже отмечалось, были и остаются таковыми до сих пор одновременно пустое означающее Европы (и соответствующее ему бытие «гражданами мира») и пустое означающее Нации.


Именно из-за этой расщепленности ЕВРОмайданы Украины выполнили политическую задачу, которую как раз и не ставили: способствовали политической консолидации национального врага в его борьбе против собственного имперского колонизаторского политического режима, а именно сплочению либерального коллективного протестного субъекта России, так же как и украинского либерального коллективного субъекта, выступающего за полное принятие либерально-демократического государства с его формой парламентаризма[47] и также с просьбами о признании.

Тем не менее, на наш взгляд, такое полное совпадение – даже слияние – националистической политической субъективности двух украинских майданов с российской протестной либеральной субъективностью указывает не на что иное, как на совпадение двух типов национализма (украинского и российского), одинаково делящих субъекта одной нации надвое: 1) на субъекта Нации с большой буквы (образованные городские профессионалы, «элита общества») и 2) субъекта нации с маленькой буквы («ватники», «гопота» и пр.), фактически получающего статус «нелегитимных» жителей («черни», если вспомнить определение Арендт из ее ранних работ: это рабы, иноземцы и варвары; у них, в отличие от демоса, нет доступа к публичному пространству). В Украине это жители Донбасса, не имеющие права представлять украинскую нацию (не столько из-за русского языка, которым они пользуются, сколько из-за статуса «черни», в современных терминах – «колорадов»). В России это так называемое «молчаливое большинство» экономически «лишенных» жителей (лишенных «дома и очага»,[48] по выражению Арендт) оказывается равно исключенным из публичного пространства собственного национального государства. Ранняя Арендт критиковала «молчаливое большинство», маркируя его как plebs и обвиняя в фашизме: свое представительство оно делегирует фюреру и одновременно ищет его на завоеванных территориях. Однако уже после войны тех, кого Арендт раньше называла «чернью», «plebs», она решилась назвать «незаконными жителями» нации-государства, когда стала размышлять о проблеме национализма, отсутствия гражданства и исключения: в классическом полисе такие «незаконные жители», как раб, чужеземец и варвар, не могут действовать способами, диктуемыми пространством полиса.

В работах, посвященных новым онтологиям современности – «онтологиям войны»,[49] Батлер, опираясь на логику демократии Арендт, в то же время фиксирует парадокс ее политической теории: ведь если понимать политическое «пространство проявления» (определение Арендт) в рамках логики полиса, нельзя не заметить, что оно уже размечено, распределено – в том числе через исключение «непроявленной» части субъектов («новых рабов», как не боится определить «нелегитимных жителей» Батлер; политической субъективностью украинских майданов они маркируются в основном в качестве «ватников», «гопников» и «колорадов»). Если использовать батлеровское определение политической субъективности «новых рабов» в мире современных мультиэтнических империй, то можно уточнить, что они фактически живут вне формы традиционно определяемой, то есть полисной, политической «лишенности» – в частности, в ситуации такой степени бедности и неравенства (лишенности не только «дома и очага», но и идентичности в статусе «жизней, не признаваемых в качестве жизней»[50]), когда невозможна никакая «оккупация» публичного пространства: нелегитимность самих жизней «новых рабов», которые не признаются в качестве «жизней», не позволяет им оккупировать ни площади, ни улицы. В результате вопрос об их «включении» не ограничивается простым включением в полис, как предлагала Арендт. Ведь сегодня, настаивает Батлер, наше внимание должны привлекать такие жители, которые вообще не могут быть «включены» в пространство политического, то есть не могут быть демосом, существуя как раз в областях 1) дополитического и 2) внеполитического, а значит, «проявляясь другими способами, в которых невозможно дать отчет» (курсив наш. – И.Ж., С.Ж.). Задачей этой книги и является попытка наметить те «другие способы», с помощью которых можно было бы говорить 1) и о новом коллективном политическом субъекте украинских майданов, артикулирующем требования в форме контингентного двойного утверждения, 2) и об их непредвиденных результатах, способствующих новой, после 2011-2012 годов, либеральной политической мобилизации национального врага в его борьбе против собственного имперского колонизаторского политического режима (прежде всего в России).[51]

Глава 1

Революция 1917 года в России как фактор развития украинского национализма: от национального мифа к национальному политическому воображаемому

С конца 18 века в Европе наступает так называемая «эра национализма» (Э.Хобсбаум), когда националистическая идеология начинает играть ведущую роль в политиках формирования чувства государственной принадлежности и совместности населения.[52] В Украине эти процессы начались позднее, с середины 19 века (Кирилло-Мефодиевское братство, творчество Т.Г. Шевченко и др.), причем до начала 20 века украинский национализм проявлялся не в форме эмансипаторного политического движения (в отличие от европейского национализма, истоки которого обнаруживаются исследователями в Великой французской революции),[53] а как национализм, ограничивающийся вопросами культуры и национального просвещения (так называемый «культурный национализм»[54]), открещивающийся от задач политической борьбы, впоследствии с презрением названный Дмытром Донцовым «плебейским», «хуто-рянским».[55] В 1907 году Мыхайло Грушевський писал, что примитивные национальные чувства, которые могут проявляться в украинском народе, должны находиться под контролем сознательного, дисциплинированного национализма интеллигенции.

Украинской национальной эволюции, – писал Грушевський, – чужды носители национальной исключительности, темного национализма, шовинизма, обернутые национальным плащом. Прогрессивное украинство последних десятилетий согнало его с поля. Но это темное не пропало… Важно для всего украинского народа, для всех кто будет иметь с ним дело, для всех сторонников прогресса культуры, человечности важно, чтобы национальное самосознание украинского гражданства, украинских масс осталось под знаменем украинства культурного, прогрессивного, свободного от всякой национальной исключительности националистического каннибализма и реакционерства.[56]

Ситуация изменилась на рубеже 19-20 столетий, когда впервые были наконец-то сформулированы идеи создания независимого украинского государства – «самостийной Украины»: в 1900 году была опубликована пионерская работа Мыхайла Михновського Самостийна Украина, а немногим ранее, в 1895 году в Галиции – близкая ей по духу брошюра Юрия Бачинського Украина Iredenta. Настоящий прорыв в развитии украинского национализма произошел после революции в России в 1917 году, в результате которой украинский национализм пережил радикальную трансформацию, последствие которой мы переживаем сегодня, столетие спустя, когда ведущей формой национальной консолидации украинцев выступает политическая мобилизация майданных революций…

Показательно, что «темный», «неразвитый» национализм украинского крестьянина и рабочего в дореволюционный период пугает Грушевського. «Такие лозунги как «Украина для украинцев», «Украина без ляха, жида и кацапа» могут найти среди масс сильный отклик»,[57] – с опаской отмечал в те годы будущий первый президент Украинской Народной Республики. Поэтому, по его мнению, национальные чувства народных масс требуют тщательного контроля украинской интеллигенции. Здесь Грушевський еще выступает как сторонник резко критикуемой впоследствии теоретиками украинского национализма гуманистической традиции Михаила Драгоманова, который считал необходимым ставить «всечеловеческие интересы» над «интересами национальными».

Прежде всего, – писал Драгоманов, – наш национализм совсем уже не такой мирный. Послушайте, с какой ненавистью говорят иногда наши люди про москалив, поляков, жидив и подумайте, что б сталось с этими соседями нашими по Украине, если бы удалось нашим национальникам взять власть на Украине в свои руки, какое бы они им «обукраивание» приписали.[58]

В 20-ые годы такой подход будет подвергнут резкой критике. Дмытро Донцов назовет его «драгомановщиной», «прекраснодумной профессорской идеологией XIX века».[59]

Радикальный поворот идеологов украинского национализма от идеологии «мирного», «культурного» идеализма к идеям «воинственного», «политического» национализма произошел только после победы большевиков, или «воинственных материалистов», по определению Ленина, в России. Пройдет немногим более десяти лет, и Грушевський напишет в статье «Конец Московской Ориентации» следующее:

…события 1917-1918 годов наконец-то развязали все моральные узлы, которые связывали украинца с московским гражданством специально и избавили украинцев от идеологии интересов общей революции, общей культуры, общей ОТЧИЗНЫ.[60]


Я считаю, – писал в 1918 году Грушевський, – освобождение от «песьего долга» перед Московщиной необычайно важным и ценным. Я скажу резко, но настоящими словами: это духовное холопство, холуйство раба, которого так долго били по лицу, что не только забили в нем всякое человеческое достоинство, но и сделали поклонником неволи и холопства, его апологетом и панегиристом. Русские беллетристы закрепили в художественной форме тип такого холопа, и я еще раз прошу прощения за грубое слово: таким холопством считаю ту верность, ту службу не за страх, а за совесть, глубокую и непреодолимую, поколениями воспитанную, которую украинское общество проявило в одних частях меньше, в других больше…[61]

В терминах дискурс-анализа Лаклау и Муфф радикальную трансформацию идеологии украинского национализма в результате революции 1917 года можно определить как переход с уровня национального мифа, как «изобретенной» (термин Э.Хобсбаума) и артикулированной в середине 19 века традиции, на уровень национального политического воображаемого, открывающего новые перспективы для «воображаемых сообществ» национализма и определяющего вектор массовой националистической политической мобилизации.

Функция мифа как идеологической конструкции в теории Лаклау и Муфф, уточняет Дэвид Хауарт – создавать «новые «пространства репрезентации», которые призваны придавать смысл и сшивать дислокации» субъективности в практиках никогда не подлежащего позитивизации лакановского финального шва (suture) как фигуры апоретического разрыва.[62] «Если они успешно скрывают социальные дислокации, вписывая широкий круг социальных требований в одно …, то превращаются в воображаемое».[63] Воображаемое в теории дискурс-анализа функционирует как «горизонт», или такой «абсолютный предел, который структурирует пространство восприятия»[64]по аналогии со знаменитым лакановским пустым означающим, обретающим статус объекта контингентного инвестирования избыточных желаний и надежд субъективности и в этом смысле – также форму дерридианской онтологической неразрешимости.

Лаклау в книге Новые размышления о революции нашего времени подчеркивает, что обнаруживающая себя в ситуации дерридианской неразрешимости субъективность оказывается конститутивно дислоцированной, что повышает её потенциальность по отношению к любым трансформациям,[65] в том числе маркируемым в качестве революционных националистических, ведущим в которых становится модус воображаемого как онтологической негативности, трансцендирующей границы любых типов позитивности. Ускорение, акселерация ритма дислокаций, пишет Хауарт, имеет решающее значение для субъективности, «которая возникает в пространствах структурных разломов и принимает решения, которые реконституируют дислоцированные порядки».[66] Переход от логики мифа к логике воображаемого происходит в результате такой артикуляции, когда партикулярность становится «именем отсутствующей универсальности».[67]

Назад Дальше