Дом на задворках вселенной - Игорь Олегович Родин 6 стр.


– Че не поделили, мужики? – гаркнул он что было силы. – Не это? – и он выдернул из кармана бутылку портвейна. – Беру в долю. Заодно расскажете, из-за чего, собственно, сыр-бор.

К моему величайшему изумлению, мужики расступились, и через несколько минут все они, живописно расположившись на ящиках, уже вполне соборно употребляли бормотуху. Поначалу у грузчиков еще наблюдались некоторые реликты агрессии, но у Чернецкого был настолько добродушно-понимающий вид, что скоро от былой напряженности не осталось и следа. В конечном итоге они даже «отдали» фуру нам, но при условии, что мы заплатим им по трояку с носа. «Для порядку, – объяснил самый старший из них. – А порядок должон быть во всем», – и он небрежно потрепал меня по плечу.

После разгрузки фуры и расчетов с официальной командой мы с Чернецким пошли пить пиво. Я угощал, так как за спасение чести, достоинства, а заодно и здоровья с меня определенно причиталось.

Стояла жара. У пивного ларька было не очень много народа, и, пристроившись на скамейке поблизости, мы воздали должное ячменному напитку, который на удивление даже разбавлен сегодня был в меру.

Чернецкий распространялся о каких-то своих знакомых девках, рассказывая крайне забавные истории из их незатейливой жизни. Я вовсю смеялся, настроение было благостное.

После третьей кружки я решился.

– Слушай, как тебе удается находить с ними со всеми общий язык? Это что, талант какой-то? – задал я вопрос в лоб.

Чернецкий немного подумал, отхлебнул пива. Вопреки ожиданиям, к вопросу он отнесся серьезно.

– Никакого таланта нет, – ответил он наконец. – Отвечать на твой глупый вопрос я не буду, а лучше расскажу байку. На старой квартире, я тогда учился в школе, у нас был сосед. Суровый мужик. Отмотал в лагерях чуть ли не двадцать лет еще тогда, – Чернецкий неопределенно махнул кружкой, – при культе и этом… пролеткульте. Бог знает, за что его упекли. Да я этим как-то и не интересовался. Короче, его вся округа боялась. Шпана местная трепетала и заискивала. И самое удивительное заключалось в том, что он для этого ровным счетом ничего не делал. На первый взгляд. На первый в том смысле, что потасовок ни с кем не устраивал, ножами и пистолетами никого не стращал. А меня тогда трое каких-то ублюдков доставали. Нашли, как это часто бывает, козла отпущения, поле для, так сказать, самоутверждения. Просто страшное дело, буквально проходу не давали. Так вот однажды, после очередной унизительной сцены, соседушка, светлая ему память, во дворе мирно покуривал на лавке, а я, соответственно, весь в слезах и соплях проходил мимо. Соседушка в повседневной жизни словоохотливостью не отличался, но несмотря на это вдруг заговорил. Да еще со мной. А сказал он дословно следующее: «Запомни, малявка. Ты пока не человек. А чтобы стать человеком, надо не только заявить всему миру об этом, но потом еще и завоевать право так называться. Для этого твердо запомни три „не“ – не бойся, не надейся, не проси. Не бойся делать то, что считаешь нужным и правильным, не надейся на то, что все как-нибудь само утрясется или за тебя необходимое сделает кто-то другой. И никогда ни перед кем не унижайся, ни у кого ничего не проси – ни денег, ни прощенья, ни пощады. Тогда, может и станешь человеком, а не соплей». Из всей этой тирады я тогда, дай бог, понял половину. Но кое-что, судя по всему, до меня дошло, так как на следующий день, когда три подонка опять появились, чтобы издеваться надо мной, я схватил обрезок валявшейся поблизости трубы и, не думая о последствиях, измолотил их так, что двое убежали без оглядки, а третьего со сломанными ребрами увезли в больницу. А мне ничего не было. Милиция что-то выясняла, но потом все спустили на тормозах. Знаешь, какое невиданное до той поры чувство свободы я испытал? Натурально летал, а не ходил где-то недели две…

– А потом?

– Потом было потом. Привык, наверное.

– Что же, выходит, мне надо было этим грузчикам трубой ребра переломать?

– Зачем? Как говаривал мой бывший сосед, волк попусту зубами не лязгает. Это только шавка брешет без повода. К тому же ты был не прав, а? Оттого-то и полез на рожон. – Чернецкий благостно улыбнулся. – Знаешь, у блатных есть понятие, это мне тоже дядя Саша рассказал, только позже, – «быть в законе». И самое забавное состоит в том, что это вовсе не значит чтить какой-то там дурацкий кодекс. Кодекс чести или, к примеру, уголовный. Настоящий человек всегда сам себе закон, а значит есть только один критерий – верность самому себе. Настоящий человек готов в любой момент выйти против всего мира. Один, как волк. А в этой жизни, как говаривал дядя Саша, все люди либо волки, либо бараны…

Чернецкий говорил легко и полушутливо, отчего его слова странным образом обретали еще большую убедительность.

– Получается, сильному все позволено? – счел я своим долгом возразить. – И он может делать все, что захочет, с остальными?

Чернецкий посмотрел на меня и внезапно весело усмехнулся.

– Страх и гарантии как раз и есть удел рабов. Достоевщина. Они не могут понять, что хищник не питается падалью. Участь барана – и без того достаточно суровое наказание. К тому же там, – он показал кружкой вверх, – у коршуна или сокола много всяких других занятий, более интересных, чем изучение жизни муравьев.

– Тебе не нравится Достоевский? – неприязненно поинтересовался я.

– Дело не в «нравится» или «не нравится». Просто он писал о другом, – Чернецкий помолчал. – Он думал, что пишет о сильном человеке, а в то же время ни малейшего понятия не имел о том, что это такое.

Чернецкий допил пиво и опять принялся болтать о девках, но у меня еще долго не выходил из головы этот разговор. Непонятным образом он касался тем, что волновали меня тогда, хотя ни к лагерям, ни к уголовной тематике вообще я никогда не испытывал ни малейшего интереса.

Занимали меня тогда совсем иные вопросы. В то время я не на шутку увлекся Достоевским, так что, упомянув всуе имя великого классика в разговоре со мной, Чернецкий попал, как говорится, в десятку (что меня, скажем прямо, несколько задело). «Положительно-прекрасная личность» в виде князя Мышкина или Алеши Карамазова была не слишком мне понятна и близка. Их образы все же казались мне немного надуманными и нереальными. Юродство и самоуничижение тоже как-то коробили меня. Но мятущиеся, разрывающиеся в лихорадочном поиске добра и зла образы Раскольникова, Ставрогина и Ивана Карамазова будоражили мое воображение и затрагивали какие-то очень важные, очень личные струны моей души. Я даже раздобыл полное собрание сочинений Достоевского, выменяв его едва ли не на всего макулатурного Дюма, и в гордом уединении (не считая самого Федора Михайловича) предавался мыслям о мировом устройстве, «слезе ребенка», «тварях дрожащих» и «право имеющих». Я, помню, даже прихватил пару томов с собой на летнюю практику, когда нас всем классом отправили в колхоз бороться с урожаем. И пока все остальные, спасаясь от полуденной жары, плескались в реке и заигрывали с девчонками, я в демонстративно-мрачном одиночестве сидел на берегу в обнимку с толстой книжищей и с высокомерным сожалением поглядывал на непросвещенных сверстников. Порой этот странный, истерично-напряженный мир захватывал меня настолько, что я пытался действовать в соответствии с теми правилами, которые существовали в нем. Помню, один раз мне позвонили две знакомые, славившиеся своим веселым и отнюдь не монашеским поведением. Они и раньше пытались завязывать со мной «хи-хи» и «ха-ха», но я смотрел на них эдаким Чайльд Гарольдом, давая понять, что все «хиханьки» и «хаханьки» для меня пройденный этап. В этот раз они меня пригласили к себе. Судя по смеху и музыке, доносившимся из трубки, скучно там не было. Я отвечал односложно, но в конечном итоге согласился. Ибо решил им помочь выбраться из пучины разврата и вообще «открыть глаза». Личным примером. Проникнувшись столь мессианскими намерениями и порядком «войдя в образ» по дороге, я приперся к ним и весь вечер с видом страдающего за правду великомученика торчал за столом. Трезвый и неразговорчивый. Кругом царили веселье и юношеская удаль. Я же взирал на это с видом католического священника, волею судеб оказавшегося в борделе.

По правде сказать, одна из девиц мне нравилась. Странным образом именно в силу этой причины мое нравственное начало взмыло и вовсе на недосягаемую высоту. Что уж я тогда от нее хотел, не знаю. То ли, чтобы она расплакалась у меня на плече, раскаявшись в своих прошлых грехах, как Соня Мармеладова, или чтобы побросала в огонь презренный металл, предложенный ей в обмен на бессмертную душу, как Настасья Филипповна, – бог весть.

В конечном итоге, выражаясь кратко, на меня все плюнули, и я остался за столом один. Девок в это время клеили какие-то два парня, что, надо признать, им неплохо удавалось. Постепенно все разбрелись по комнатам, а «моя» уехала к одному из этих хмырей «в гости».

Вернулся я домой злой и подавленный. До утра, помню, вымучивал какие-то идиотские стихи, писал, как Ленский перед дуэлью, «темно и вяло», пока не заснул там же, за столом.

После этого Достоевского я не брал в руки примерно с месяц. Правда, это вовсе не означало, что я разочаровался в его идеях или усомнился в его значимости как философа и писателя. Просто я понял, что нельзя прочитанное воспринимать буквально, так сказать, реалистично. Осознав, что это все же в большей степени некие метафоры, овеществленные стороны одной личности, а не конкретные персонажи, взятые из жизни, я занялся вопросом более основательно. Проштудировав критическую литературу и даже выпросив на ночь у кого-то из знакомых «Миросозерцание Достоевского» Бердяева, я сделался едва ли не спецом в этой области. Я даже начал говорить всем, что пишу статью по вопросам творчества Достоевского (я ее и вправду начал, намереваясь впоследствии отослать в какой-нибудь солидный толстый журнал). На большинство моих знакомых-интеллектуалов, а также особ женского пола, это производило впечатление, и я был нимало удивлен, услышав мнение, которое не походило ни на что, услышанное или прочитанное мной ранее. При этом мнение не было ни глупым, ни необычным. Оно было просто несообразным. Не сообразным абсолютно ни с чем. Но оно было цельным. Это чувствовалось сразу.

Не подав вида, что фраза, брошенная вскользь Чернецким, меня задела за живое, я решил при случае более подробно поговорить на эту тему, так сказать, с пристрастием, с профессиональным интересом.

Но ожидания не оправдались. Мое знакомство с Чернецким не получило развития, так как он скоро из грузчиков «уволился», и мы больше не виделись.

Теперь как раз его я и увидел в кафе за столиком. Рядом с ним сидела какая-то довольно смазливая и нахально держащая себя девица. Одета она была в брюки и светлый джемпер с полосой на груди, что довольно комично сочеталось с галстуком Чернецкого, который был почти аналогичной расцветки. Волосы у нее были собраны сбоку в хвост, который, когда она делала движение головой, начинал болтаться из стороны в сторону. Она что-то говорила Чернецкому, хотя тот явно не слушал, а тянул из бокала коктейль и думал, видимо, о чем-то своем. На физиономии его застыла какая-то довольно раздражительная, впрочем, едва заметная, гримаса, как у человека, который на чем-то хочет сосредоточиться, а ему мешают это сделать.

Не знаю почему, но я обрадовался. Трудно сказать сейчас, чему именно я тогда обрадовался больше: тому, что встретил знакомого, или появившейся возможности хоть как-то занять остаток вечера. Немного поколебавшись, я направился к столику. На полпути у меня вдруг появилась мысль, что я тут буду, видимо, совсем некстати, и чем ближе я подходил, тем сильнее становилась неловкость и чувство страха за то, что я сейчас буду навязываться. Постепенно я пришел к решению, что подходить вовсе не следует, но спустя еще несколько секунд остановился на промежуточном варианте – подойти, но при первом же признаке того, что мое присутствие тяготит, распрощаться и уйти.

Я подошел и поздоровался. Некоторое время было тихо, потом Чернецкий, видимо, наконец отвлекшись от своих дум, поднял глаза и остановил на мне непонимающий взгляд.

– Здравствуйте, – растягивая слоги, произнес он.

На мгновение в его лице появилось что-то похожее на сомнение, хотя, может, мне это только показалось. Но то, что он меня бесспорно узнал, а теперь лишь прикидывается, я знал наверняка, так как когда он поднял на меня свой взгляд, тот был уже непонимающим, а ведь до того как меня увидеть, Чернецкий явно не мог знать, кто стоит перед ним. Это доказывает, что узнал он меня еще по голосу, а к тому времени, когда повернул голову, уже решил меня не узнавать.

Внезапно это все меня разозлило. Я уже проклинал себя за то, что вздумал подойти и поставил себя тем самым в дурацкое положение.

Я хотел повернуться и уйти, но тут встретился взглядом с девицей, и решение мое изменилось. В ее взгляде было столько раздражения и неприязни, что я решил во что бы то ни стало остаться.

Я сел на стул и, стараясь вести себя как можно развязнее, представился. Далее напомнил, где мы могли встречаться и т. д.

Чернецкий запрокинул голову и, прикрыв глаза, стал делать вид, что вспоминает, а девица отчетливо произнесла: «Очень приятно». Мне определенно показалось, что Чернецкий покосился на нее, хотя и не могу сказать наверняка, какое выражение было у него в это время в глазах. Повернувшись ко мне, он промычал что-то неопределенное и уставился все тем же непонимающим взглядом. Воцарилось неловкое молчание. Машинально я взял со стола салфетку и теперь вертел ее в руке. Сцена явно затягивалась. Все это начинало меня бесить, особенно девица с ее вызывающим видом. Опустив глаза и заметив, что в салфетке образовалась дыра, я положил ее обратно.

Я хотел было уже встать, но тут девица, видимо, желая поторопить меня, спросила: «Вы хотели что-то сказать?» Это окончательно вывело меня из себя.

– Да, – сказал я, – именно вам, – я остановился и сглотнул: в горле отчего-то вдруг сделалось сухо. – Знаете, тот, кто сказал, что этот хвост вам идет, солгал. Сие украшение делает вас похожей на маленькую злую лошадку, которая, однако, стоит ее только хорошенько втянуть хлыстом, тут же покорно принимается за работу. Причем одного раза, как правило, бывает недостаточно. Это нужно делать периодически. Как… как лекарство… – я начал задыхаться и остановился.

Отчего я тогда сказал именно это, я не знаю до сих пор. К тому же мысль о хвосте, а тем более в форме такой откровенной грубости, мне до самого последнего мгновения не приходила в голову.

Девица вспыхнула, однако, вовремя спохватившись, бесстрастно спросила: «А какое отношение, простите, мой хвост имеет к вам?»

Чернецкий же все это время беззвучно смеялся, хотя, как ни странно, это на меня тогда не произвело никакого впечатления. Мне было просто нестерпимо стыдно. Что это он вдруг так развеселился, я не знал, да и, откровенно говоря, мне тогда на это было решительно наплевать. Раздражение достигло своего предела. Я поднялся со стула.

– Я, видимо, не вовремя подошел и поэтому прошу извинить… – сказал я, запинаясь.

Но тут Чернецкий замахал рукой и, не переставая смеяться, почти прокричал:

– А ведь я вспомнил. Точно вспомнил. Еще в самом начале, а теперь так, дурака валял. Вот просто ее позлить хотел… – и он показал на девицу.

Хотя слова эти и были сказаны, видимо, в шутку, за ними скрывалась доля истины: уж очень он делано смеялся. По всей вероятности, Чернецкий был чем-то сильно раздражен.

Девица повернулась к нему.

– Тебе не кажется, что эти все твои психологические опыты сейчас не вовремя?

Он вдруг прекратил смеяться.

– Отчего же?

– Я думаю, достаточно уже этого! – и она обвела взглядом зал.

– Нет, отчего же? Может быть, именно это как раз и вовремя. Кто это определил? – удивленно произнес Чернецкий. – Садись, – добавил он, обращаясь ко мне. – Не обращай внимания. Ерунда.

Назад Дальше