Эта странная мода – идти в шпионы, – появилась давно, еще в брежневскую пору, ну а во времена горбачевские, когда холод на дворе чередовался с жарой, воздух был мутным и непонятно откуда несло гнилью – иногда вообще, кроме духа сортира, никакого другого не ощущалось, по улице Горького бродили бесшабашные компании и горланили: «По России мчится тройка – Мишка, Райка, перестройка», – эта странная мода получила второе дыхание.
Действительно, работенка непыльная, «приятная во всех отношениях», хорошо оплачиваемая, и главное – за рубежом.
– Он работает один? – спросил Петраков, кладя снимок на стол.
– Нет, есть ещё, – Петрович, будто фокусник, разъял газету, лежавшую у него под рукой, получилось две газеты, приподнял одну из них, встряхнул, словно бы хотел сбить с нее морось, и изнутри, из страниц, выпал еще второй снимок, цветной.
На снимке был изображен молодой улыбающийся человек – такие молодые люди очень нравятся девушкам, с колючими брызгами во взгляде и тугими, ровно покрытыми здоровым румянцем щеками.
– Этот человек никогда не отказывал себе в удовольствии поесть икры столовой ложкой, – перегнувшись через спину командира и мельком глянув на снимок, сказал Токарев.
– Возможно, – спокойно отозвался Петрович, придвинул снимок к Петракову. – Вот, майор, пли-из.
– Значит, их… – Петраков не успел договорить, старший все понял и кивнул:
– Их!
Петраков согнул ладонь ковшиком, накрыл ею другую ладонь.
– Уже сидят под колпаком или есть еще какая-то щель?
Петрович повторил жест майора, также согнул ладонь ковшом и накрыл ею другую ладонь.
– Ни одного просвета. Таракан не пролезет.
Лицо у Петракова сделалось злым, каким-то чужим: он неверяще мотнул головой.
– Как же можно так работать?
– Как видишь, можно, – Петрович вздохнул: он не имел права оценивать работу других, вообще не имел права проявлять эмоции при чужих провалах, его задача была другая – выручать провалившихся. – В этом мире все можно.
– А в том мире, Петрович?
– В том мире – не знаю. Не был.
Они были разные люди, Петраков и Петрович, майор и полковник, ничего у них общего и вместе с тем, когда их видели рядом – душа начинала радоваться, эти двое составляли единое целое, когда же они были каждый сам по себе, то возникало ощущение разорванной половинки. У этой, мол, половинки должна быть другая половинка, такая же… Вот только где она есть – непонятно.
– Я имею в виду, Петрович, «верхних» людей, тех, которые как сыр в масле катаются.
– И я имею в виду «верхних людей». Только других.
– Вот и договорились. Хотя ни о чем не договорились, – вот так, болтая, рассуждая о пустяках, Петраков одновременно работал: вертел фотоснимки, ставя их под разными углами, прикрывал ладонью половину одного снимка, затем половину другого, изучая верхнюю часть лица, затем точно так же «высвечивал» нижнюю часть – он запоминал «клиентов».
Неверно говорят, что профессионалу достаточно бросить один взгляд на фотоснимок, чтобы запомнить его навсегда, таких профессионалов нет, а если есть, то это – фокусники, либо больные люди, со сдвинутой памятью, таким людям надо лечиться.
Петрович неожиданно покашлял в кулак, отвел взгляд в сторону:
– Только это, Петраков… Постарайся, чтобы приключений было поменьше. Договорились?
– Петрович, а как обойтись без приключений, когда люди под колпаком сидят? Из-под колпака-то выдергивать их придется силой…
– Так-то оно так, но все же… – неопределенно, продолжая глядеть в сторону, проговорил Петрович.
Он положил одну газету на один снимок, другую газету на второй, поднял их – снимков на столе не было. Как эти штуки Петрович проделывал – Петраков не знал.
– Понятно, – сказал Петраков. На фразу Петровича должен был последовать отклик, как на пароль, эта словесная игра имела в команде Петракова свои правила и правил этих ребята придерживались. Как, собственно, и все люди в погонах, у которых существует начальство, существуют подчиненные, есть старшие по званию, и младшие тянутся перед ними в струнку… В армии эти бесхитростные правила соблюдаются жестко.
– Повторяю, в два часа ночи – выход, – сказал Петрович, поднимаясь со стула. – Готовьтесь, – он медленно, какими-то грустными глазами, будто чувствовал неладное, оглядел каждого, кивнул и исчез, будто дух бестелесный. Только что был человек – и не стало его.
Фокусник. Гарри Гудини. Дэвид Копперфильд.
Ох, как громко и как дружно пели в ту ночь цикады, звон – точнее, отзвук звона, то самое, что потом не исчезает долго-долго, от их песен стоял не только в ушах, стоял в груди, в костях, во всем теле – шевельнуться было боязно. Цикадам вторили ночные птицы какие-то невидимые скворцы, сладкоголосые, неугомонные, способные на одном дыхании, без перерыва, выводить длинные залихватские рулады.
В черное небо длинными, остроконечными, гибкими плетями уносились пирамидальные тополя – еще более черные, чем небо, растворялись в густой дрожащей темноте, оттуда, с высоты, из горней удаленности, на землю неслось дивное птичье пение, смешанное с электрическим звоном цикад.
Перед выходом Петраков проверит ребят – не звякает ли где что, не привлекает ли внимание какой-нибудь посторонний звук, который может быть засечен? На той стороне придется целый час идти бегом – надо будет как можно скорее одолеть мертвую зону.
На столе Петраков разложил четыре чистых холстины – четыре платка: каждый сложил в индивидуальную холстинку свое добро, которое нельзя было уносить с собою – документы, значки, письма жен, фотокарточки, сигареты российского производства, влажные салфетки с надписью «Аэрофлот», которыми удобно вытираться в жару, и записные книжки – словом, все, что выдавало принадлежность к России, – человек, уходящий на ту сторону границы, не должен иметь национальности, он находится вне ее, он – не американец, не русский, не турок, не армянин, не англичанин, – ничто не должно выдавать его, ни одна деталь.
Впрочем, на мелких деталях разведчики и засыпаются. В Афганистане, из похода, с привалов домой старались унести все, даже собственный дух, на камни брызгали особый раствор, чтобы они не пахли ничем русским – ни потом, ни кровью, ни едой, ни водой, ни оружием, – ничем, словом.
Хотя русских узнают за границей легко, даже если они идеально владеют языком страны, в которой находятся. Нужно быть только чуть внимательнее, и все – замечать детали, просеивать их через себя, анализировать и секреты откроются сами собою.
Иностранцу никогда не вздумается, допустим, пообедать на газетке, что в России происходит сплошь да рядом. Если русский человек ведет счет, то загибает пальцы, придавливая их к ладони, иностранцы же пальцы выкидывают. Когда русский человек заканчивает есть, то кладет вилку и нож рядом с тарелкой, параллельно, вилку слева, нож справа от тарелки, либо просто бросает их в тарелку, также рядышком, иностранец же обязательно аккуратно положит нож с вилкой в тарелку, разместив их крестом – все, дескать, на еде поставлен крест, финита. Иностранец никогда не наклонит стопку, чтобы чокнуться с кем-то, пожелать здоровья, сделает это аккуратно, держа свою стопку очень ровно, бережно, как любимую девушку. И так далее. Иностранец, к примеру, обувь шнурует, как бутсы, одним концом – вдев шнурок в нижние блочки, оставляет один конец коротким, другой делает длинным, и шурует им проворно справа налево и наоборот, наши же обычно шнуруют крест накрест, либо лесенкой – обеими концами сразу.
В общем, русский человек есть русский человек, а иностранец – это иностранец. То, что годится русскому человеку, иностранцу не годится совсем. И наоборот.
Проверкой Петраков остался доволен. Скомандовал, как всегда, вполголоса:
– Вперед! – И добавил: – К Петровичу на последний экзамен.
Петрович последним экзаменом тоже остался доволен – не сделал ни одного замечания.
В границе было сделано окно на выход, через двое суток оно будет работать на вход. Те, кому положено, будет знать об этом, кому не положено – этих отведут в другое место, займут чем-нибудь интересным.
– Ну что же, присядем на дорожку… По русскому обычаю, – Петрович первым опустился на длинную казарменную скамейку – экзамен он проводил в комнате боевой славы погранзаставы, – помял себе пальцами поясницу, поморщился от боли и поднялся. – Теперь все… Теперь – с Богом!
Группа Петракова вышла вслед за полковником на улицу, и ночь снова оглушила людей. Крик цикад был пронзительным, по-живому резал слух.
– Говорят, громче цикад орут только древесные лягушки, – Токарев поежился, приподнял плечи, глянул в небо.
– Не слышал, – Семеркин тоже поежился. – Знаю, что древесные лягушки крякают по-утиному, не отличишь от настоящей подсадной, но чтобы они пели?.. Не слышал. Может, их к электрической розетке подключают?
– Тише, говоруны! – шикнул на них Петрович.
Звон цикад сделался громче.
Но скоро его не будет – цикады утихнут словно бы по команде. Произойдет это примерно в три часа ночи. Группа Петракова к этой поре будет уже далеко.
Через несколько минут к группе присоединился майор в пограничной фуражке, с автоматом. Петрович глянул на часы и с шага перешел на рысцу. Иногда у него под ногой щелкала, ломаясь, невидимая ветка и Петрович едва слышно ругался про себя. У черных, медленно выплывших из темноты камней, Петрович остановил группу.
– Все, – сказал он, – дальше вы, ребята, сами… без меня.
Цикад здесь было поменьше, поэтому было слышно, как внизу, под крутым берегом клекочет, играет обкатанными вековыми булыжинами река.
Майор приблизился к Петракову.
– На той стороне – чисто, – тихо, поблескивая в темноте зубами, произнес он, – ни влево, ни вправо – ни одного человека.
Пройти на чужую территорию всегда бывает легче, чем вернуться на свою. Возврат часто сопровождается кровью, стрельбой, потом, надрывными криками, а затем, уже на своей стороне – дружескими улыбками встречающих: пограничного и прочего начальства, «заказчиков» и так далее, после чего накрывается хороший стол в так называемом «комиссарском» домике, если он, конечно, есть – такие домики существуют на многих заставах для встреч с офицерами сопредельной стороны, чтобы решить наболевшие вопросы, а их за пару недель набирается столько, что бумаги на одно лишь перечисление иногда не хватает, после официальных переговоров – обмен незатейливыми сувенирами и опять-таки все тот же стол… Так и здесь.
«Только бы не сказал кто-нибудь что-нибудь не то», – подумал Петраков, глядя на расплывающееся в темноте лицо майора, и пожал ему руку. Рука у майора была крепкая, с твердыми бугорками мозолей – майор умел не только подписывать бумаги, но и хорошо знал, что такое автомат, саперная лопатка и молоток, Петраков к таким людям всегда относился с уважением.
– Счастливо! – сказал Петракову майор, – возвращайтесь скорее назад!
Однажды молодой пограничник, провожая группу Петракова, неожиданно брякнул: «Прощайте, ребята!» – и группа отложила выход. Слово «прощайте» имеет отрицательную энергетику, произносить его надо аккуратно и чем реже, тем лучше.
– Ну! – рядом с Петраковым оказался Петрович, обнял его. – Буду ждать вас через два дня здесь же, – легонько стукнул кулаком майора по спине и добавил: – пестрая команда.
С этим Петраков не был согласен – команда у него собралась совсем не пестрая, а подогнанная друг к другу, как бывают подогнаны друг к другу части одного слаженного механизма, но возражать Петровичу не стал. Возражать в армии старшим – все равно, что оправляться против ветра: все штаны мокрыми будут.
– До встречи, Петрович!
– Я буду ждать вас, – повторил Петрович, ткнув рукою куда-то в темноту. Петраков скосил глаза, увидел громадный, покрытый то ли ракушками, то ли древней налипью камень. – Здесь! – голос у Петровича неожиданно дрогнул, он притиснул к губам кулак, покашлял в него и произнес загадочно, таинственно, как-то через силу, превозмогая самого себя: – Братья-мусульмане!
Под ногами у Петракова едва слышно заскрипела галька, он вошел в воду первым. Темнота скрыла его вместе с группой.
Майор Петраков вел свою группу быстро – двадцать минут бега, потом пять минут нормального хода, затем снова двадцать минут бега, – ребята шли за ним почти беззвучно, по-кошачьи: ни стука, ни грюка, ни запаренного дыхания, ни звяканья какого-нибудь амулета в кармане. К амулетам предъявлялось то же самое требование, что и к вещам, оставленным дома: чтобы не было никакой адресной привязки.
Война, опасность, постоянное – накоротке, лицом к лицу, – ощущение боя воспитывают в человеке некие мистические чувства, веру в приметы, в потусторонние миры, в жизнь после смерти, еще во что-то, чему и названия нет. Конечно, глупость все это, считал Петраков, уму непостижимая, но глупость бывает непостижима только в разумных пределах, а дальше – вон она, голенькая, валяется в кустах…
На бегу Петраков выдергивал из кармана карту, на которой фосфоресцирующим пунктиром был проложен их маршрут, сверялся с компасом и бежал дальше.
Конечно, неплохо бы выколотить из голов всю эту мистическую глупость, и из собственной головы тоже, но как выколотить, когда все это прочно сидит в крови, уже въелось в кожу, в кости, в нервные отростки, скопилось, собралось в солевые капельки, прилипло к окончаниям… Тьфу! Лезут в голову разные мелочи, не отвязаться.
Петраков вновь достал на бегу карту, вгляделся в нее.
Пробежать надо было двенадцать километров, и чем быстрее – тем лучше: ночью эта полоса сопредельной стороной почти не контролируется, изредка только появляются ленивые пешие наряды, и все, если же темноту прорезает свет фар, то это уже ЧП, это означает, что сопредельная сторона засекла нарушение границы и выслала на разборку мобильную группу, по-нашему – спецназ.
Никакие другие машины в мертвой зоне не появляются, не имеют права, поэтому зону эту надо было пройти на своих двоих, и как можно быстрее.
Через полчаса они будут уже на автомобильной дороге, там их мучения кончатся: группу будет ждать машина.
Неожиданно Петракову показалось, что впереди шевельнулся, раздвигаясь, плотный темный воздух, он поднял руку, останавливая группу.
Остановились все разом, дружно, в едином движении, нырнули вниз, замерли. Петраков прижал к глазам бинокль ночного видения, всмотрелся в пространство. Через несколько секунд поймал в окуляры одинокого шакала – облезлого, со слюнявой мордой и длинными клочьями шерсти, на бегу сползающими с него, шерсть неряшливыми лохмотьями прилипала к кустам.
– Кто там, командир? – шепотом поинтересовался Проценко.
– Волк в овечьей шкуре, – Петраков усмехнулся, – с клеймом на заднице.
– Демократ, что ли?..
– Может быть, и демократ, – Петраков снова усмехнулся.
Шакал тоже почувствовал людей, остановился, взвыл жалобно и злобно одновременно, кашлянул и, по-старчески пригнувшись к земле, горбато – на шее вздыбилась жалкая редкая шерсть, – исчез.
– Вперед! – скомандовал Петраков.
Группа поспешно поднялась и, ступая шаг в шаг за командиром, ступня в ступню, словно бы бежала по минному полю, растворилась в темноте.
К шоссе, пустынному в этот час, они вышли вовремя.
На обочине стоял помятый старый джип, на каких местные крестьяне возят в город продукты, а из города – приобретенные вещи, вплоть до мебели, – вместительный, безотказный, из тех, что сто лет проработал и еще столько же будет работать. Джип был поставлен умело – на изгибе шоссе, на самой выпуклой точке – для приметливого глаза его ничего не стоило обнаружить, глаз же обычного ротозея, рыночного обывателя никогда не зацепится за машину.