Чрезвычайные обстоятельства - Поволяев Валерий Дмитриевич 9 стр.


В яму тем временем, кучно, стукаясь друг о друга, шлепнулись четыре гранаты.

Подполковник перелетел через бетонную заплотку, колобком покатился по земле. Грохнул один взрыв, за ним – еще один, строенный, сильный. Земля дрогнула под ногами спецназовцев.

Проценко попытался лихо щелкнуть подошвами кроссовок, звук получился резиновый, мокрый, задавленный, но это капитана не смутило и он, вновь сведя к носу глаза, разом превращаясь в деревенского дурачка, протянул подполковнику чеку:

– Вот, вы колечко просили сдать.

Следом протянули свои «колечки» еще трое спецназовцев.

Подполковник сидел на земле и ошалело крутил головой. Петраков глянул на «икарус» – как там начальство, не вздумает ли намылить им шеи? Петрович, прикрывшись развернутой «Красной Звездой», уютно дремал на сидении. На происходящее он не обращал никакого внимания. Гранатометание – не стрельба, это не по его части.

Темное недоброе небо неожиданно раздвинулось, в задымленный прогал между облаками заглянуло солнце, посмотрело сверху вниз – белесое, холодное, чужое, в следующий миг передвинулось малость по небу и скрылось за плотной ватной стенкой наволочи. По земле проворно побежала печальная светлая тень, нырнула в лесок, призрачно осветила стволы деревьев, растворилась в ущербной редине – недолго смотрело солнце на людей, недолго бежала по земле светлая тень, веселя души, а и этой малой малости хватило чтобы обстановка разрядилась, сделалось теплее и легче. Подполковник перестал крутить головой, поднялся с земли, сунул руку Проценко:

– Держи, кривоглазый! Проучил меня на пять с плюсом.

Проценко с чувством пожал руку подполковника.

– Держи! – подполковник подал руку Петракову. – Не будем дуться друг на друга.

Нормальный мужик оказался подполковник, без комплексов и злобы, все понимающий – понял, кто такие эти люди, решил все свести к шутке… Пожал руки Семеркину и Токареву. Разошлись, не имея друг к другу никаких претензий. Будто опытные дипломаты, у которых над головой никогда не сгущаются тучи и они не знают слова «нет».

Около телефона-автомата было пусто. Петраков подошел к нему, взялся за трубку, увидел свою руку со стороны – жилистую смуглую, в белой сечке старых порезов, неожиданно ставшую нерешительной – ни он себя сам, ни товарищи никогда не видели его нерешительным, и это вызвало у Петракова чувство некой странной жалости к самому себе… Но то было дело, война, ситуации, когда выигрывал тот, кто на несколько мгновений раньше нажимал на спусковой крючок, там даже воздух был другой, а здесь – мир, здесь если и идет война, то только под ковром, ведут ее, как правило, неприличные человеки с человеками еще более неприличными… Всякий солдат чувствует себя на такой войне чужим.

Поэтому и теряются разные увешанные орденами люди среди множества ООО, АО, ИЧП, ООП и прочих контор и конторок, которых расплодилось на усталой земле видимо-невидимо, хоть косой коси. И дома солдаты теряются. Они умеют воевать там, где «или грудь в крестах, или голова в кустах», и совсем не умеют воевать здесь, в мире свар, подсиживаний, интриг.

Петракову казалось, что иногда он совсем не понимает Ирину, словно бы они живут в разных измерениях, она в одном, он в другом, каком-то марсианском, либо того хуже – в ушедшем времени, он не может вызвать у нее ответного взгляда, исполненного теплоты, заботы, не может вызвать ответного нежного жеста, иногда даже простую улыбку, и ту не может вызвать, вот ведь как – лицо Иркино всякий раз, когда она видит мужа, делается деревянным.

Как-то раз, находясь в церкви, Петраков увидел необычную икону, на которой в золотом сиянии была изображена Божья Матерь с воткнутыми в нее стрелами. Он стоял и не мог понять: как это так, в живое тело Божьей Матери воткнуты стрелы! Кто это сделал?

Старушка в черном сатиновом платке, повязанном низко, по самые брови, заметив, что посетитель очень уж заинтересовался необычным изображением, пояснила:

– Самая нужная в доме икона. Называется «Семистрельная».

– От чего она?

– Не от чего, а для чего. Чтобы молиться. Икона эта приносит мир в дом. Если жена и муж ругаются – перестают ругаться.

– Когда ругаются муж и жена – это самое последнее дело, – неожиданно произнес Петраков.

Старушка внимательно посмотрела на него.

– А вам, молодой человек, эта икона в доме просто необходима.

В церковном ларьке продавали «Семистрельную» трех размеров, Петраков мог купить большую икону, но побоялся – вдруг Ирка взбрыкнет и выметет ее из дома вместе с какими-нибудь ненужными вещами, а это – грех великий, купил «Семистрельную» среднего размера, принес домой, поставил на книжную полку, внутрь, под стекло и, поскольку не знал молитв, смотрел на нее порою немо, как-то заискивающе, и шептал про себя полубессвязные, сдобренные горячим дыханием слова: ему очень хотелось, чтобы в доме наступил мир.

Увидев икону на книжной полке, Ирина сделала желчное лицо, губы у нее, неожиданно ставшие тонкими, злыми, растянулись недобро, она покачала головой, но ничего не сказала мужу. «Хорошо, хоть икону не замела», – невольно подумал Петраков и неловко, косо, какими-то судорожными движениями перекрестился.

Он подержал телефонную трубку в руке и повесил ее обратно на рычаг. Мимо него, перескакивая сразу через три ступеньки, пронесся Токарев.

– Ты куда? Голову не сломай!

Токарев приложил к губам палец.

– То-с, командир! Петровичу ни гу-гу, пожалуйста.

В следующую секунду он проворно скатился вниз и скрылся в темноте асфальтовой дорожки. Петраков тоже спустился вниз, постоял немного, глядя на низкие плотные облака – тяжелые, набухшие водой, они ползли с трудом, цеплялись за макушки деревьев и давили, так давили, что нечем было дышать, что-то невидимое, цепкое стискивало горло, Петраков поднял воротник куртки и двинулся по асфальтовой дорожке прочь от здания – надо было собраться с мыслями, найти единственные, очень верные, очень убедительные, очень нежные слова, а потом позвонить Ирине.

Из темноты на него пахнуло духом лежалых листьев, яблок, осеннего сада, обкуренного дымом, чтобы в деревьях не заводилась тля, земли, которую начал перелопачивать трудяга-огородник, солений и живой воды.

В Сенеже вода живая, тут водится разная рыба, иногда жирные полуторакилограммовые караси, будто лапти, вымахивают из воды и гулко шлепаются обратно, – и дух у такой воды особый. Живой дух. Он лишен запаха тины, прели, ила, набитого всякой дрянью, это – чистый дух. И рыба в такой воде водится чистая.

С дерева, вспугнутая его шагами, сорвалась ворона, крякнула сердито и тяжело, скрипуче, будто вконец измученная, добитая лютым ревматизмом, перелетела на соседнее дерево, неуклюже ткнулась лапами в ветку. Ветка под тяжестью вороны гулко хрустнула.

Ворона заорала возмущенно – это что же такое делается! Совсем обнаглели двуногие – честным птицам спать мешают. Это во-первых. А во-вторых, хотя бы фонарей побольше понавесили, иначе ведь о сук и глаза можно выколоть, и в третьих, ну что стоило этому жлобу, что шатается в темноте, дерево подремонтировать, вбил бы в ветку гвоздь, укрепил бы ее – не сломалась бы она под вороньим телом… Нет, ленивый ныне пошел народ, раньше он был более работящим. Петраков не выдержал, рассмеялся – он словно бы наяву услышал вороньи стенания, увидел себя ее глазами, и ему сделалось легче.

В конце концов, верно говорят – браки заключаются на небесах, Бог выделил ему эту жену, другой нету, значит, надо терпеть и нести свой крест без ропота. Жаль только, что крест этот такой тяжелый: его не только на спине не унесешь – даже на грузовике не увезешь.

Денег на Сенежских курсах не было, местные хозяйственники экономили на всем, и прежде всего на лампочках: электроэнергия стала дорогой, да и сами лампочки тоже подорожали. Раньше их звали лампочками Ильича, а теперь как зовут?

Вопрос есть. Ответа нет.

По макушкам деревьев пронесся ветер, сшиб несколько веток, нырнул вниз, выдул из души легкое тепло. Только что было оно в Петракове, грело его, а теперь тепла не стало. Он подергал пальцами воротник, стараясь поднять его, но воротник был короткий, больше не поднимался. Петраков по-мальчишески простудно шмыгнул носом, подумал: а ведь темный промозглый вечер этот будет сниться ему где-нибудь в теплом краю. Это ведь типично русская осень, промозглая, некрасивая, с соплями и чихом, но так иногда тянет очутиться в ней, что хоть зубами руку себе прикусывай. Выть хочется. Но впиваться зубами себе в руку можно, а выть нельзя.

Освещена асфальтовая дорожка была слабо, лампочки качались на столбах лишь около жилых корпусов, дальше было темно. Неожиданно Петраков увидел Токарева. Тот стоял у железной ограды, за которой начиналась «вольная» территория – там был расположен обычный гражданский поселок. По другую сторону от Токарева, за решеткой, находилась тоненькая девушка в белом берете, около нее стояла машина с работающим мотором – красные «жигули», у «жигулей» были включены подфарники, и девушка была хорошо видна.

Токарев подбито горбился по эту сторону ограды и молча смотрел на девушку, та также молча смотрела на Токарева. Было сокрыто в этой сцене что-то колдовское, жутковатое и одновременно прекрасное. Петраков отвел глаза в сторону: у этой сцены свидетелей быть не должно. И вообще – подсматривать за людьми неприлично, эту истину раньше втемяшивали в головы вместе с кодексом поведения пионера, еще в школе, сейчас же в классах, за партами, вдувают в головы совсем другие истины.

Резко развернувшись, Петраков по мокрой жесткой траве пошел в сторону, в темноте споткнулся о какую-то осклизлую деревяшку, хотел было выругаться, но не выругался. Наука сдерживаться сидела в нем прочно, проникла в кровь, стала частью его самого, его характера. Даже когда ему хотелось выть от боли и тоски, он не выл – все оседало у него внутри.

Вот жизнь!

Что-то дрогнуло в Петракове, сместилось, к горлу неожиданно подкатила обида – человеку в его положении, с его профессией, скажем так, – неспокойной, очень важно, чтобы у него был прикрыт тыл, чтобы он был уверен – в любую минуту можно нырнуть туда, затихнуть, отлежаться, зализать раны, хорошенько выспаться, а потом выпрыгнуть наружу вновь, – у Петракова же этого не было.

Иногда он замирал в неком странном оцепенении – это происходило от усталости. Ему отказывалось подчиняться тело, а раз это происходило, то, значит, где-то совсем рядом должен быть предел, после которого человек начинает ломаться.

Ноги сами вывели его на очередную твердую тропку, под ботинками тихо, словно бы подошвы скребнули по наждачной пленке, шаркнул асфальт, ноги понесли его дальше по твердой тропке; иногда он оступался, сваливался на закраину, но в следующее мгновение снова оказывался на тропке. Он шел по ней наугад, почти ничего не видя в темноте. И почти не сбивался.

Собственно, как и в жизни.

Минут через двадцать он вернулся в жилой корпус. Внизу стоял Токарев с расстроенным лицом.

– Я тебя видел, – сказал ему Петраков.

– Я тебя тоже видел, командир.

– У тебя – хорошая девушка.

– Я тоже так считаю, – Токарев тихо улыбнулся, лицо у него сделалось еще более расстроенным. – И какой дурак выдумал для нас такие немыслимые правила поведения: во время сборов не встречаться с женщинами? Мы же не на передовой.

– Похоже, там считают, – Петраков потыкал пальцем в потолок, что здесь эти правила важнее, чем на передовой.

– Вот так и теряются личности. В толпе прочих лиц.

– Все правильно. Плывем, плывем, думаем, что окажемся в прекрасном будущем, а оказываемся в гнусной, пахнущей мочой старости. Счастье, Игорь… Оно улыбнется тебе обязательно.

– Пусть улыбнется, – Токарев неожиданно усмехнулся, уголки губ у него приподнялись, подбородок утяжелился, – лишь бы оно над нами не смеялось.

Петраков двинулся было по лестнице вверх, но остановился в нерешительности: позвонить жене или нет? Позвонить или не позвонить? Махнул рукой и двинулся дальше.

Конечно, он спасовал, испугался этого звонка – не хотелось ему, чтобы Ирина испортила настроение – и без того еле-еле удалось его выровнять, а жена малым словесным охлестом, двумя-тремя резкими фразами запросто может загнать в некую холодную муть, совершенно не способствующую рождению в теле здорового духа…

Он поймал себя на том, что боится. А ведь его люди считали своего командира бесстрашным человеком, и в этом не было ни капли неправды…

Во всяких сборах полно изъянов – все-таки они не напрасно называются сборами, когда можно вспомнить, чего ты забыл дома, это действительно сбор, место встречи с незнакомыми людьми – то одного увидишь, то другому удивишься.

Начфизом – начальником по физической подготовке – на курсах оказался бравый старший лейтенант с каменным лицом и серебряным квадратиком на лацкане – значком мастера спорта, что, как известно, всегда было сложно заслужить.

Бедняга, ничего не подозревая, подозвал к себе двухметрового Проценко.

– Сейчас я вам покажу, как должен выполняться прием по захвату противника, – он окинул быстрым взглядом Проценко, привычно ухватил его рукою за запястье и в следующее мгновение колобком закувыркался по двум матам, сшитым из мягкого кожзаменителя и соединенным вместе, обрывая по дороге пуговицы и сдирая звездочки с погон.

Даже значок, и тот остался лежать на кожзаменителе. Проценко помог старшему лейтенанту подняться, выхватил из-под ноги серебряный квадратик, обдул его:

– Ты по какому виду мастер спорта, а, старлей?

– По плаванию, – с трудом выговорил начфиз, губы у него дрожали.

– Ну тогда давай, показывай очередной прием.

Проценко медленно, словно бы с трудом преодолевая пространство, вытянул перед собой изогнутую под углом руку, с пальцами, изогнутыми так, словно он хотел попасть сразу в пять глаз, вторую руку чуть оттянул назад.

Старший лейтенант опасливо отшатнулся от Проценко, помотал головой.

– Ну давай, давай, старлей! – подбодрил его Проценко, поманил к себе искривленным пальцем. – Ну!

Старший лейтенант вновь отрицательно помотал головой.

– Нет!

Проценко не удержался от разочарованного вздоха:

– Жаль, товарищ начфиз!

Экзамен на сборах прошли все – Петрович всей четверке выставил удовлетворительную оценку. Градаций в оценках здесь, как в школе, не существовало – только «удовлетворительно», либо «неудовлетворительно» – ни «отлично», ни «очень плохо», ни пятерок с единичками тут нет. Того, что есть – достаточно.

Приняв экзамен, Петрович пошел в кабинет начальника курсов, на аппарат «ВЧ», стоявший там еще со времен генерала Драгунского, командовавшего когда-то «Выстрелом» – старый, с гербом Советского Союза на диске – докладывать, что группа Петракова к выброске готова.

Петраков всегда подозревал, что у начальства всегда есть готовая группа под ружьем – ведь ЧП может случиться в любую минуту, где угодно может потребоваться силовое вмешательство, – значит, в любую минуту должна быть под рукой группа, готовая подняться в воздух.

Надо полагать, что параллельно с Петраковым и его людьми тренировалось не менее трех групп. Одна, допустим, – на курсах «Выстрел», другая – в Голицыно, на полигонах пограничного института, третья – в бывшем Бабушкино… Есть и другие места для тренировок. Петраков побывал почти на всех. И то, что их футболят с базы на базу – сегодня тренировки идут на одной, через два с половиной месяца, на очередных сборах – на другой базе, лишний раз подтверждает, что начальство готовит к «бою» сразу несколько групп.

А там – кому что выпадет.

Вернулся Петрович из кабинета начальника курсов довольный, стукнул ладонью о ладонь, словно бы стряхивая с них пыльную налипь, достал из кармана мятую пачку, из нее – початый, с придавленным краем окурок, поджег его с одной спички. Группа молча смотрела на полковника. Петрович затянулся глубоко и сильно, дым прочистил ему нутро до самых легких, обволок приятной горечью, лицо Петровича обрело умиротворенное выражение и он, затянувшись еще раз, объявил:

Назад Дальше