Фируза Замалетдинова
Рассказы
© Татарское книжное издательство, 2017
© Замалетдинова Ф. И., 2017
В метель
Я должна была проехать через эту деревню днём и не заметила, что запоздала. И так короткий день клонился к вечеру. Позёмка засыпает следы ног, равняет тропы, игриво вихрится и белым столбом поднимается в небо. Ты, являясь ей опорой, остаёшься стоймя стоять внутри столбика. Чтобы можно было дышать, рот и нос закрываешь варежками. Она всё тонко щиплет кончик носа, лижет лоб…
– В такое время в путь не выходят. Вон к старухе Хатиме зайди и переночуй. Она ждёт путников, – сказал мне дядя в старой фуфайке, поивший лошадь из желоба около колодца. – Дом её путники любят, а колодезную воду – лошади.
В этот момент в покрытом снежным узором наполовину замёрзшем окне показалась старуха в белом платке, она сделала жест, похожий на приглашение. Я прошла в дом.
– Кошка весь день царапала ковёр. Всю шерсть выцарапала. Значит, метель нескоро угомонится… Айда, айда, проходи… Валенки захвати с собой…
Лицо у неё было суровое, строгое. Глаза хоть и походили на ястребиные, но в них искрился какой-то луч. Следуя за этим лучом, подхватив утонувшие в сугробе валенки, я шагнула в дом.
– Ты не первая и не последняя, – сказала старуха. – Место гостей вон там – в переднем углу. Слава Аллаху, дом просторный! Проходи, айда, проходи.
Полагая, что старуха живёт одна, не ожидала увидеть здесь ещё кого-то. Поэтому вздрогнула от возникшего перед глазами видения. Невозможно было не обратить внимание на мужчину в инвалидной коляске. Похожий на запятую один глаз кажется соединённым с перекосившимся ртом. На месте носа растопырились два отверстия. Всё лицо в сине-красных рубцах. И фигура, как статуя, застывшая в сидячем положении. Впрочем, в эту минуту невозможно было найти слова, чтобы передать моё состояние и описать это живое существо.
– Это сын мой, – сказала старуха, увидев, что я остановилась на полпути в растерянности. – Болеет он… Айда, айда, проходи в переднюю комнату.
Хоть и видно было, что горе давнее, но можно было уловить чутьём насколько велика сердечная рана старухи, несмотря на испытания суровой жизни, не сломавшейся под их тяжестью.
Сняв покрывало с кровати, на которую указала хозяйка, я присела на один её угол. Мне было не по себе от тревожного одиночества, опасной неопределённости. «Как же я не смогла уехать», – сожалела я.
– Буран усилился, – сказала старуха, входя. – Трубу соседки Муфлихи даже не видать. – Она, просунув голову в дверь моей комнаты, позвала меня:
– Путница, выходи сюда, почаёвничаем…
Я нерешительно прошла к столу с самоваром.
– У нас в деревне самоваров не осталось уже. Народ давно перешёл на чайники. Я не смогла бросить. Желудок не принимает чай из чайника. Так ведь веселее. Как во времена, когда росли дети. Старик мой, покойный, тоже любил так пить…
Кажущаяся снаружи суровой, про себя старуха улыбалась.
Пение самовара, шум бурана за окном – всё вместе, соединившись, образовали какое-то таинственное состояние. Разливая чай по чашкам, хозяйка поинтересовалась, в какие края я еду. Одна из трёх до краёв налитых чашек чая переместилась ко мне. «И сына собирается, что ли, поить чаем?» – подумала я про себя, потому что невозможно было представить себе, что каменная фигура способна шевелиться.
– Пусть остынет немного, чайной ложкой поить его буду, – сказала старуха, будто читая мои мысли.
Тут послышался скрип двери.
– Соседка идёт, кажется…
И она, встав с места, бормоча себе под нос, пошла к порогу.
– Ветер ворота как бы не открыл, наметёт снега, трудно будет выйти…
– Это мы, мама, – прозвучал молодой голос.
– Ой-ой, это вы, да? Дитя моё пришло.
Она, прижав девочку к груди, долго не двигалась. Затем пригласила:
– Айдате, айдате, проходите!
Молодая женщина зашла и встала у порога. На её пуховую шаль и мутоновый воротник синего пальто осели крупинки снежинок. Всё же она, быстро повернувшись, отряхнула одежду девочки, помогла ей раздеться. В мгновение ока снежинки на одежде растаяли, холодные капли были похожи на слезинки.
Женщина почему-то была очень грустна. Тяжёлым взглядом посмотрела на мужчину в коляске. Не отрывая глаз от него, порылась в сумке, вытащила пару тёплых носков и шагнула вперёд. Преодолевая волнение, произнесла:
– Как ты, Хабибулла? Это вот я тебе привезла…
И девочка пощупала кармашек платья, оттуда вытащила бумажку с рисунком и положила перед мужчиной в коляске.
– Это я для тебя нарисовала, – сказала она.
Подобный же подарок достался и бабушке. Старуха обрадовалась, глаза её прослезились. Только каменная фигура не шелохнулась. Ни один мускул не дрогнул, ни одна морщинка не шевельнулась.
– Не узнаёт он людей, горемыка, – произнесла старуха, повернувшись ко мне.
Так как смотреть на всё это было тяжело, я встала и прошла в переднюю. Бабушка тоже зашевелилась, схватив кумган, направилась во двор.
В полуоткрытую дверь был слышен всхлипывающий плач женщины, которая проклинала свою судьбу.
– Я ведь в другом месте плакать не могу, Хабибулла, – говорила она. – Как только перешагну этот порог, сердце превращается в камень… Душа моя здесь ведь, тело только что-то ищет. Прости ты меня, прости…
– Не плачь, мама, – сказала девочка обиженным голосом. – Дома Тагир-абый[1] опять спросит, отчего глаза у тебя опухли.
Встав с кровати, я бросила взгляд в комнату через стекло закрытой двери. В голове мелькнуло – дать ей выпить валидол или же настойку пустырника. Однако вдруг остановилась, увидев поразительное явление…
Женщина, перебирая пальцами, гладила волосы мужчины. Так нежно, по-родственному гладила она их. Однако для каменной фигуры это, похоже, не имело значения.
– Опять плачешь?
К голосам присоединился шум кумгана. Женщина молчала. Тыльной стороной руки вытерла глаза, лицо.
– Доченька выросла на этот раз, – сказала старуха и, достав из кармана завязанный узелком носовой платок, принялась его развязывать. Звон монет как будто облегчил тяжёлый воздух.
– Ну-ка, доченьке дам-ка я милостыню…
Девочка улыбнулась. Обняла бабушку за шею.
– Ты уж нас не забывай, дитя моё. Лето начнётся – приезжай подольше пожить.
– Ладно, – ответила девочка, склонив голову. – Только Тагир-абый никак не хочет к вам отпускать…
– Ревнует?
– Не знаю.
– Ты ему скажи: «К трупу не ревнуют. Он ведь мой папа».
– Ладно, – ответила девочка, тяжело вздохнув. – Скажу.
Женщина вдруг встала с места.
– Мы пойдём уж, мама.
– Подождите, чайку возобновим…
– Нет, нет, в другой раз, когда будет по-свободнее, зайдём, искать начнут ещё.
Она торопливо направилась к двери. Девочка пошла за ней.
От этой встречи в душе осталась тяжесть, будто весь свет придавило камнем. И хозяйка, казалось, не могла радоваться. Чтобы облегчить положение, я вышла и села к столу.
– Сноха она моя, – сказала старуха. – Была женой моего Хабибуллы. – Она кивнула в сторону коляски.
– ?..
– Выйти замуж сама дала согласие. Побоялась, что содержать два живых трупа не смогу. Сил не хватит, думала.
Между нами установилась тишина. Прервав тишину, старуха сквозь зубы вымолвила:
– Жена – мужа, муж жену может бросить. Мать ребёнка бросить не может. Этот ребёнок только мой…
В этой фразе была какая-то сила, нравственная высота, глубокое огорчение и самые тяжёлые страдания.
– Где же они живут теперь?
– В городе.
– Давно?
– Четыре года. Совместный ребёнок уже есть. Пусть живут… Лишь бы не страдала…
Подняв голову, она уставилась на стену напротив. Там из рамы на нас смотрели молодая красивая женщина с мужчиной-богатырём. В середине сидит дорогая малышка. У всех троих лица излучают счастье.
– У снохи вашей глаза теперь не такие… Сейчас они очень грустные…
– Одно мгновение изменило всё… – Старуха бросила на меня взгляд, говорящий о том, что это поймут лишь те, на чью долю выпало подобное, и продолжила: – Мгновение способно одних убить, других возродить. Мы просто не верим в это, пока не увидим собственными глазами. Когда уходил из дома, такой он был счастливый… На своём мотоцикле летел как птица, сынок мой. В соседнюю деревню поехал за невесткой и внучкой. «Поздно уже, пусть у родителей ещё ночку проведёт, а утром, как рассветёт, съездишь за ними», – говорила ему… «Без них дома не уютно, мама. Как будто весь мир опустел», – ответил он. Торопился… А на дорогу, оказывается, привезли и свалили гальку. Раскидать не успели, стемнело. Вот и всё: в полном здравии уехал сынок, а домой доставили изуродованного… – Она тяжело вздохнула. – Ни сознания, ни памяти нет теперь…
Я про себя искала слова утешения. Слова не находились.
– Ребёнок, он принадлежит только матери, – сказала старуха, вновь прервав тишину и, разжевав, положила в рот сыну мясо, чайной ложкой дала ему воды.
Каменная фигура без движения проглотила всё это.
«Мгновения… Судьбы состоят из мгновений…» В моей душе слова простой деревенской старухи, матери, вырастившей сына, простые слова превратились в большую истину. Я поняла, что истина может быть и очень горькой. «Нельзя торопиться… Жизнь не любит тех, кто старается её перегнать…» – говорила она давеча терпеливо. В такой беспокойный вечер такая терпеливость кажется странной. На улице буран, липнув к окнам, издаёт звуки, похожие на собачий лай. Воет в дыре печной трубы. И ветер помощник: вытягивает тепло из дома.
– Завтра прояснится – по радио так сообщили…
Я, желая освободиться от своих дум, подошла к окну. Посмотрела на состоящий из сплошного движения холодный мир. Тут я заметила две тени – одну большую, другую маленькую, они растворились в тёмном вихре…
– Наверное, неправильно сказали, совсем не похоже, что утихнет, – сказала я, делая вид, что ничему не удивлена, повернувшись в сторону комнаты.
– Утихнет, раз по радио объявили… – сказала старуха. – Там колодец не оставили открытым?
– Закрыли…
Она, твёрдо держа свою тонкую, как осенний лист, и худую фигуру, подняла мужчину из коляски и шагнула к кровати в переднем углу.
– Давайте помогу… – сказала я, подойдя.
– Уйди… Уйди с дороги… Я уже привыкшая… Ещё причинишь ему боль где-нибудь…
От её строгости я даже немного испугалась, потому что она в этот момент напомнила львицу, приготовившуюся защищать своего детёныша…
Я молча отвернулась в сторону. В этот миг я ощутила в себе прилив какой-то силы: почему-то вот сейчас казалось, что если в эту минуту уйду в беспросветный буран, он не сможет меня сбить с пути…
Письмо
Я часто с восхищением наблюдаю за ним с нашего окна. Он кажется мне таким таинственным. Простой скворечник не может быть таким красивым, как этот! Такого изумительного скворечника никто из наших сельских ребят не сможет сделать. Вот ведь с какой любовью дядя Равиль сотворил его: «дверь» и «надоконник» красиво смотрятся на синем фоне, даже не заметно, что это синяя тушь; а не краска, которой в нашей деревне, наверное, и не было… А ещё рядом с «дверью» пригвождена коротенькая ивовая веточка, набухшая зелёными почками. Ну какой скворечник может быть без жёрдочки? Не только красавцу скворцу, даже и мне было приятно смотреть на это чудо-скворечник. А может, и всей деревне было приятно… Потому что в тот день, когда дядя Равиль установил его, солнце вовсю без устали светило, люди даже окна открыли. А скворец пел и пел… Приглашал скворчих.
В эти тёплые весенние дни мама-скворчиха в «построенном» руками дяди Равиля домике готовила для своих будущих птенцов мягкую подстилку и прилетала, неся в клюве то пух, то перо, то клочок шерсти. И вот однажды скворцы перестали петь… В день, когда вылупились птенцы, мы проводили дядю Равиля в армию…
* * *
С лампы, свисающей с матицы, падают светлые яркие лучи на страницу тетради. Глубокие морщины на лице бабушки Асхабджамал будто бы впитывают в себя эти лучи. Я поднимаю голову и вращая ручку вглядываюсь в её тёплое светлое лицо:
– Ещё что-нибудь написать?
– Ещё? – Бабушка продолжает диктовать: – Ещё напиши, пусть всегда читает молитвы, которые знает. И спроси, дочка, не забыл ли молитву, которую читают перед сном…
– А что это за молитва? – мне самой интересно узнать.
– И не молитва уж…
Соседка кладёт свои руки на колени, закрывает глаза и, медленно покачиваясь, начинает тихонько напевать. Я тоже присоединяюсь к бабушке Асхабджамал.
– И ты знаешь, оказывается, маладис[2], – она гладит меня по голове, а у самой глаза чуть приоткрыты, и хитро улыбается. Затем продолжает: – Ну ладно, написала «с большим приветом, ждущие тебя с нетерпением твоя дорогая мама и дед»?
– Нет ещё, не успела.
Предложение кажется мне слишком длинным, и я переспрашиваю:
– А это обязательно дословно всё написать, и «дорогая» тоже?
Правду говоря, не длина предложения меня волнует, а важную мысль боюсь пропустить.
– Пиши так! – твёрдым голосом добавляет бабушка, – дорог он для меня. Не сокращая пиши… Ребёнок ведь. Любимый…
Я, всё ещё не понимая, кто кому дорог, по-своему дописываю последнее предложение, откладываю ручку и встаю с места. А конверт мы до начала работы уже приготовили и адрес написали. Остальное бабушка сама доделывает.
– Подожди, доченька, – бабушка мягко касается моих плеч, – письмо просто так не пишется, здесь ждёт тебя ещё и небольшой гостинчик…
Я уже знаю про это. Потому что на столе стоит красивая, с изображением осенних листьев, пиала, полная орехов… Бабушка после работы всегда меня ими угощает, щедро накладывает в мои ладошки. И я, довольная, с орешками в руках, словно удерживая птицу в ладонях, выхожу во двор, а там дед пилит дрова. Каждый раз, когда я прихожу писать письмо, вижу его в одиночку за этим делом. По лежащему на «козле» бревну с песней «чаж-чож», изгибаясь, двигается пила. Когда дед Акрам тянет пилу к себе, на землю сыпятся жёлтые, как пшено, опилки. Я будто бы слышу, как пила просит дядю Равиля поскорее приехать: «Приезжай, Равиль, тяжело ведь твоему деду работать, раны очень болят. Приезжай. Приезжай». Некому держать другой конец пилы. Вот скоро дядя Равиль приедет и они с дедом вдвоём быстро закончат работу. И дед Акрам больше не будет мучиться один.
Люди говорят, что у деда Акрама всё ещё не заживают раны, полученные во время войны. В нашей деревне никто не говорит о диагнозе, могут просто сказать, что нога гниёт…
Мне кажется странным, почему дядя Равиль бабушку Асхабджамал называет «мамой», а деда Акрама «дедушкой». Почему же он так пишет в письмах?
В день, когда письмо отправляется в сторону Хабарау, с отметкой «В/ч» солдату «Рахманову Равилю Владимировичу», бабушка Асхабджамал на улицу не выходит. (Хоть и пишем город Хабаровск, бабушка упрямо называет его «Хабарау»). И мне кажется какой-то ошибкой называть дядю Равиля сыном Владимира.
– Почему так? – расспрашиваю бабушку.
– Неплохое же отчество, да и Ленина звали Владимиром, а он разве плохой? – у бабушки голос становится резким, суровым.
Таким образом, моя работа заканчивается. И я бегу играть. Бабушка Асхабджамал закрывает окна занавеской. И что там за этими занавесками творится, никто не видит. Даже я.
Через неделю после отправки письма, бабушка, ходившая к нам через каждые два-три часа, перестаёт захаживать и копошится лишь у себя во дворе.
– Наверное, опять давление поднялось у неё, – мама берёт настойку из калины и сама идёт к ней.
Мама говорит, что давление к бабушке присосалось как пиявка. Однажды её даже на белой машине увезли в районную больницу. Та же машина её и обратно привезла потом. «Мы не можем это лечить», – будто бы так сказали врачи.
– Её может вылечить только надежда, – говорит мама.
Я и сама свидетельница этому. Потому что, когда приходит письмо от дяди Равиля, она вообще забывает о болезни. Как она спешит к нам! Перед моими глазами бегут строчки: «Потерпи, мама, до моего приезда. Больше не будешь жить в холодной избе. Бог даст, построим пятистенку, мама. Ты только в зале будешь сидеть и читать намаз…», «мама, как только я вернусь, купим корову…»
Вот такой бывает она, Надежда. Приходит в форме письмеца и лечит бабушку. А сегодня, когда я читала эти строки, бабушка плакала, но её глаза смеялись. От счастья она плакала. Её Надежда в этот маленький домик не умещалась, казалось, она бы не уместилась даже и в тот большой дом, который построит дядя Равиль. От радости она плакала…
Проходит около двух недель, давление уже поднимается так высоко, что бабушка и не выходит из дома. Приходит снова письмо от дяди Равиля. И бабушка, не зная, что делать от радости, в своих больших калошах, налегке бежит к нам. Я вижу её через окно. И жду её восклицания: «Рузия, до-о-оченька!» А у меня у самой в душе теплится надежда. Знаю, пришло письмо от дяди Равиля… Может быть, и меня похвалил, как, мол, хорошо пишет соседская девочка… Я не успеваю даже помечтать, бабушка уже и в дом влетает.