– Хорошо.
– Завтра пойдем в зоопарк! – улыбнулся ей Паша.
Седьмое ноября
Вечер главного советского праздника скатился во двор слишком резко, будто бы невидимый дяденька-великан выключил в городе дневной свет. Двор изменился неузнаваемо, из него совсем пропали краски.
Точно так же преображалась и наша белая комната, когда мама щелкала выключателем, уложив меня в белоснежную постель на огромную подушку с хрустящей крахмальной наволочкой, на столь же жесткую и немного прохладную простыню, под тяжелую перину в таком же жестко накрахмаленном пододеяльнике. Очертания мебели были на месте, но за ними висела чудесная чернота. Было страшно и интересно смотреть в нее перед сном. Изредка за окном проезжала машина – темнота тогда съеживалась, уползала под стол и за шкаф, пряталась за комодом и печкой, возвратив на секунду наши белые известковые стены и потолок.
Я представлял себя маленьким белым медведем из мультика, устроившимся на ночлег в сугробе. Накрывался одеялом с головой и наблюдал в тонкую щель за непонятной темнотой, как зверь из норки. Она была живая, эта темнота. В ней что-то где-то там происходило. Мне было страшно интересно пробовать увидеть это «что-то-где-то-там» и хоть немного разглядеть, понять. Я, семилетний, уже знал, что в темноте бывают звезды, месяц, северное сияние. Ничего такого домашняя тьма не показывала, однако я был уверен, что она – принадлежащая нам с мамой часть большого темного пространства, и даже знал, как оно называется, – космос.
И вот тогда, седьмого ноября, я вдруг почувствовал, как этот космос водворился не только во дворе, но и во всем городе.
Прошедший солнечно-праздничный день остался в прошлом, будто не было его. Там же остались флаги, шарики и транспаранты «демонстрации трудящихся» у заводской проходной, веселые группы шумящих соседей и маминых коллег, поющих хорошие песни под аккордеоны и гитары, перекрикивая зычный духовой оркестр. Пропала удивительная радость от первой в моей жизни поздравительной открытки со сказочными башнями Кремля. Моя личная открыточка занимала свое место рядом с другими за стеклом серванта, куда их было принято выставлять рядком к каждому празднику. Я решил, что подробно ее разгляжу и порадуюсь завтра при свете. Завтра же ожидалось еще много праздничного: нужно было придумать, как поступить с большой конфетой «Гулливер» в потрясающем фантике, где долговязый дядька тянул за собой на веревочках крохотные корабли. Съесть ее было жалко, хоть и очень хотелось. Пока ведь можно было есть зефир, вон его сколько много подарили утром, а тем временем нарисовать конфету или срисовать кораблики. Но это – завтра.
Странное наступило время, остановившееся. Я один. Домой идти рано, а все разбежались. Целый час еще можно гулять, а качели и горка пустые. Праздник, вообще-то, не кончился, за всеми окошками – музыка, крики и свет. В нашем доме на берегу реки Исеть жили только трудящиеся, и они продолжали отмечать свой любимый «красный день календаря».
Интересная цифра – семь. Весь день я разглядывал на открытках, плакатах и транспарантах красивые красные семерки.
Спрятав санки под горкой, сначала хотел было сходить к старому тополю и уже заглянуть в его темное, очень таинственное дупло, поскольку давно собирался, да и узнать наконец, кто там живет. По дороге передумал, поднялся на мост, построенный какими-то чудесными «пленными немцами», которых я никогда не видел. За хрустальным заборчиком деревянных перил открывался широкий вид на совершенно ровную снежную простыню замерзшей речки и высокое черное небо из той самой космической тьмы с мелкими снежными звездами.
Мост был пуст. На другом берегу в темноте пока не изученного подробно, почти не изведанного парка Маяковского растворялись фигурки прохожих. Я обрадовался и прокричал:
– Эй ты, космос!
Мне казалось, что и он посмотрел на меня и обрадовался. Это было естественно, праздник же. Я ощутил спокойное ликование оттого, что я, оказывается, – в нем, и мне в нем не страшно, а радостно. Он как бы и снаружи, и внутри меня. Он приветливый, добрый. Он мой. Захотелось ему и себе сделать что-то хорошее, что-нибудь подарить. Тут же выдумалась семерка.
Идея нарисовать большущую цифру «семь» прямо на речном льду, чтоб она была хорошо видна и с моста, и из космоса, показалась мне великолепной. Лед же был очень ровный, как белый лист. Рисовать начал широкой фанерной лопатой, которой соседские мужики прихлопывали горку, сбрасывали снег с крыши и в сильные снегопады делали красивые тропинки во дворе. Так же, как и дядьки, двигал ее впереди себя, сваливая набок набравшийся снег, и снова ликовал, теперь уже от получающихся идеальных линий, почти сложившихся в гигантскую цифру.
Под тонким слоем снега был такой же тонкий серый лед. Когда я останавливался, чтобы развернуться, обдумывая композицию рисунка, лед похрустывал и прогибался. В валенках прохладно хлюпала неизвестно откуда взявшаяся вода, а края недавно идеальных линий разъедали темные водяные пятна. Только что нарисованная семерка тонула! С моста в мою сторону что-то кричали, но крики прохожих глушил отвратительный ледяной хруст. Его-то я и испугался. Ни мокрых валенок, ни увеличивающейся лужи, в которой я все это время стоял, а именно рычания реки на меня, бестолкового.
Сбежать из центра речки оказалось просто, помогла лопата и способ ее применения, подсмотренный у дворовых мужиков. На берегу меня встречал еще один испуг и сразу радость от троих парней, по виду старшеклассников, таких же длинных дядек, как и тот моряк на фантике моей конфеты. Гулливеры и не думали ругаться, они захохотали, необидно пошутили, чуть ли не за шиворот поволокли меня домой. Ругалась мама. Как обычно, сдержанно и мягко. Ей же никто не рассказал, где, как и почему можно промочить ноги в двадцатиградусный мороз. Сам я молчал, как партизан. Сидел, укутанный периной в своем сугробе, шевелил отогретыми пальцами ног в колючих шерстяных носках и, поперек недавних планов, уплетал конфету «Гулливер».
Почти засыпая, упорно вглядываясь в комнатную темноту, я вдруг припомнил, как на мгновение оглянулся, выбравшись на берег. Да, моя прекрасная семерка утонула целиком. На ее месте образовалось круглое пятно зеркально-черной воды, в которой отразились звезды и луна. Вода, оказывается, тоже бывает темной, она тоже часть космоса.
Эх ты, космос!
Кулемы
Ехать в товарном вагоне нежарко даже в самый знойный день. В товарном ехать даже лучше, чем в плацкартном. Это конечно же если сначала правильно раздвинуть высокие дощатые двери с обеих сторон, и если вагон пустой, и если ехать лежа на полу, и если поезд не плетется, как черепаха, часами пропуская на всех полустанках встречные воинские эшелоны.
Как только Маша обрадовалась прохладному ветерку, поезд и остановился. Никаких станций и разъездов рядом не было, вокруг цвели луга, стрекотали кузнечики, гудели мухи, пчелы и жуки. В вагонные двери потек солнечный жар, вновь разогревая только-только охладившееся сено на полу.
«Вечно все не так, как надо», – тихо подумала Маша и зевнула.
На сене, чтобы оно не кололось соломой, у нижнего края двери, лежали телогрейка и платок, а на них – не шибко-то расстроенное лицо юной путешественницы. Зной ведь пока не донимал, дышалось легко. Да и двери для тени можно было не задвигать, вагон остановился удачно, солнце висело прямо над ним. Вытянешь руку – вот оно, солнышко, на ладошке, за спину спрячешь – и нет его, тень.
Из-за края вагона выплыл огромный арбуз. Почти уже дремавшая девчонка не сразу разобралась, сон это или явь. В реальность ее вернул звонкий крик знакомого голоса:
– Ну, ты соня! Ну, ты спать! Чего ты смотришь? Помогай давай уже!
Из-под арбуза торчала ликующая рожица подружки Мани.
– Ты где его взяла?
– Тебе какая разница? Принимай давай!
Маша помогла загрузить тяжеленный полосатый шар, напоминающий школьный глобус, откатила его подальше от дверей, в угол вагона, а потом протянула руку помощи карабкающейся Маньке. Как только та забралась, скрежетнули колеса, и поезд тронулся.
– Ты же могла отстать!
– А вот и не отстала!
Девочки очень походили друг на друга. Обе худенькие, обе с тонкими косичками, обе остроносые, обе в одинаковых ситцевых сарафанах. За эти сизые сарафаны уличные мальчишки их дразнили инкубаторскими или детдомовскими, но они не обижались, поскольку на самом деле жили в настоящем детском доме и, совершенно не смущаясь, называли себя детдомовками.
– А Гитлер какой? – спросила Маша, уютно укладываясь рядом с Маней.
– Гадкий, худой, противный… Волосы у него немытые всегда… – перекрикивая стук колес, ответила Маня. – Нам же его по кинохронике на станции показывали. Помнишь?
– Нет.
– Кулема.
– Сама ты кулема.
– Орет как дурак. И усы у него квадратные.
– Сволочь какая…
– Гадина, да…
– Ты вот зачем арбуз притарабанила? Скиснет на солнце-то…
– Ничо не скиснет. Слупасим, как миленькие.
– Уссымся же! Савич говорила, станций не будет до ночи. – Ничо не уссымся. Чо ты? Остановимся еще сто раз.
Обеда же тоже не будет, вагон со столовкой бомбанули вчера. А мы им и наобедаемся.
– Вагоном? – рассмеялась Маша.
– Арбузом.
– Фу, он же теплый будет.
– Вагон? – теперь уже смеялась Маня.
– Арбуз!
– Он и был теплый. Они всегда теплыми растут. Их уже потом, когда сорвут, на леднике охлаждают, чтобы жажду людям утоляли.
Слишком жарким получился конец лета в сорок первом году, они ехали уже почти неделю, а дождика так и не было ни одного. В некоторых водокачках на станциях даже вся вода высохла. Зато урожайным выдался тот год: арбузы, дыни, виноград, помидоры, яблоки, другие овощи и фрукты девчонки видели каждый день.
– Ух! Гляди! Лен цветет!
– И чо?
– Красиво.
До самого горизонта, встык безоблачному синему небу, со всех сторон плескалось огромное море светло-синих цветов.
– Да… Лен-конопель… Синее такое все. А это разве лен? Я думала, он коричневый, – задумчиво спросила Маня.
– Дурочка. Он потом коричневый, когда из него веревки делают и тряпки. А когда цветет – он синий-синий очень, как незабудки. Видишь?
– Дай шаркунок!
– Не-а… – Маша крепко сцепила кулачком ворот сарафана, под которым на суровой, видимо пеньковой, нитке болтался невзрачный берестяной шаркунок, будто подружка собиралась отнять его силой.
– Ну дай… Я же отдам потом…
– Ты мне тогда два дня не отдавала. От самого Николаева… И в тупике когда стояли… Не дам, не проси.
– Жадина-говядина, пустая шоколадина!
– Ну и пусть! Зато у меня мой шаркуночек есть!
– Жмотина!
– Ну и пусть! Ты же тогда как-то не так обзывалась?
– Буржуйка?
– Нет.
– Жадница?
– Да! – смеялась Маша. – Жадница… Получается: и жадная, и задница…
– Не дашь – я с тобой вообще разговаривать не буду до вечера. Дай!
– Маня, не попрошайничай, пожалуйста. Он же мой. Он же только у меня должен быть. Я же его нашла.
– Я его нашла! Я первая увидела.
– А подняла его я! Значит – мой!
– И мой! Я же не насовсем, на денек только. Желание загадаю, и все. Дай?!
– Пионерка, а в сказки веришь. Не дам.
– Всем расскажу, что ты хоть тоже пионерка, а сама у боженьки просишь!
– Не прошу, а загадываю! Не у боженьки, а у шаркунка!
– А он взаправду желания исполняет?..
– Смотри, уж сколько едем, а лен все не кончается. Синий-синий, как море.
– Ага… Синий-синий, как небо… Красиво… Хорошо… Не жарко…
– А вон там журавли летят, смотри!
– Да, опять снова летят. Какие-то они маленькие. Может быть, это утки?
– Нет, журавли!
– Утки!
– Журавли. Только они далеко.
Девочки надолго замолчали. Просто ехали, слушали ритмичные колесные стуки и гудки паровоза, таращились на поля, редкие перелески и высокое синее небо.
– Да… – напевно выговорила Маня. – А наши парни, дураки, все на фронт убежали.
– Как это?
– Так это! Еще утром на станции. Спать надо меньше. Савич как сирена орала, а чо орать-то? Все! Тю-тю! Догонять их не стали. Телеграммы на прошлые станции пульнули с приметами по списку, и все. Вояки! Твой Пашечка их подзудил, наверное. Вертля! Сели на встречный товарняк и укатили. Даже все средние отряды тоже. Пашка их подговорил. Блоха на гребешке! Теперь у нас из-за него целый эшелон малышни и баб. Приедем на Урал, нам скажут: «Давайте делайте гранаты», а мы скажем: «Мы не можем, у нас парни на фронте, а малышня обсерлась».
Маша поднялась, одернулась и села на коленки.
– А… как же?..
– Так же!
– И Паша убежал?
– Тетеря сонная. Я думала, ты знаешь…
– Мы же звезду смотреть хотели ночью.
– Теперь вдвоем посмотрим. Что ее смотреть? Она уже три дня за нами едет.
– Мы же загадали, если она отстанет, значит, мы уже приехали в новую жизнь.
– Так это же Полярная звезда. Не знаешь ничего по географии! На Украине ее не было. А тут она везде висит. Вот ночью поглядишь, она опять поедет рядом с нами. Понимаешь? Мы, получается, уже приехали! А он давным-давно в другую сторону поехал. Назад, где нет звезды… Обратно…
Маша плюхнулась на сено и прошептала сквозь слезы:
– Его убьют!
– Маш, ты чо, влюбилась, – приподнялась над нею Маня, – ты влюбилась, бедная? Да ты не волнуйся, может, он героем станет. Война-то скоро кончится. А он поймает Гитлера. А мы ему гранат наделаем на «Уралмаше». Мы же без парней гранаты сможем делать? Правда? Да?
– Убьют его! Убьют…
– Маша, что ты говоришь? Кому он нужен, твой этот Пашка-вошка? Из-за него, что ли, немцы на нас войной напали? А на фронте кормят хорошо, каждому дают две банки тушенки в день! Сколько можно порчеными помидорами, грушами и арбузами пробавляться по овощным вагонам? Хоть мяса парень поест досыта. Еще и Гитлера убьет. К Новому году приедет в орденах и медалях. Не реви ты, глупая! Все же хорошо! Наше дело правое, победа будет за нами!
Маша перестала плакать, села рядом.
– Хорошо… Ты сама придумала его вошкой дразнить?
– Я придумала! Сама!
– Смешно.
– Вернется, вместе посмеемся… Не реви…
– Хорошо, что мы с тобой! Давай всегда вместе будем.
– Будем-будем! Мы и так всегда вместе были. Ты вот помнишь, где нас поймали?
– На рынке… под прилавком…
– А город помнишь?
– Нет. Башню помню и собак.
– Ну, собак я тоже помню, с ними в обнимку спать тепло. Давай, когда вырастем, собак себе заведем больших? Пойдем на улицу и подберем себе пару бродячих псов, на наших тех похожих. Возьмем?
– Возьмем. А мы еще не выросли?
– Нет. Надо в комсомол вступить сначала.
– Смотри, а лен все не кончается…
– Ты не отвлекайся. Надо же знать, откуда мы взялись. Я, кроме шаркунка, вообще ничего толком не помню.
Базар, башня, собаки, шаркунок…
– Там еще трамваи были. Много трамваев…
– Точно! Значит, город был большой! Киев? Одесса?
– Да не похоже. Холодно там было. Помнишь, нас привезли к детдому, будто кукол завернутых? Помнишь? В больших и длинных полушубках. Таких зипунов на Украине осенью не бывает. Может, мы из Москвы?..
– Эх, Машка, Машка, беспризорная ты моя душа!
– Маняшка, Маняшка, подружайка ты моя сердечная!
Потом они опять просто ехали, устроившись на самом краешке вагона, свесив ноги вниз, просто молчали и смотрели на алый закат. Маша, уткнувшись в плечо подруги, тихо плакала.
– Не плачь, Машка. Подождать немного надо. Вернется твой живчик. Мы же девочки. Дождемся, пока мальчишки гадов победят, все опять хорошо потом будет. Костры будем делать, песни петь. Смотри, какие здесь вечера быстрые. Раз – и темно. Вот она и звезда твоя, как миленькая. Солнышко еще не закатилось толком, а уже и луна, и звезды!
– Где это?
– Гляди, плакса!
– Ой! Маруся, глянь! Вот же она опять!
– Я же тебе говорила. Так и приедем мы с ней. Почти приехали.
– Скорей бы уже. Буду ждать. Я дождусь.
– Подожди. Уже скоро. Видишь, льна снова не видно, коричневый опять уже.
– Это потемки потому что. Так-то он синий.
– Синий… Да… Дай шаркунок! – лукаво усмехнулась Маня.
– Ты что? Не поняла? Не дам!!!