Человек на войне (сборник) - Алексей Алексеевич Солоницын 2 стр.


Старик улыбнулся в усы:

– Ладно уж, будет вам спиртяга. – Посмотрев искоса, с лукавинкой на своих спасителей, он заголосил: – Ой, братцы, как же это меня не разорвало?! Какое-то помрачение нашло. Красивая полянка. Увидел, сердце зашлось. Даже не подумал, что здесь минная заградзона. Поперся. Но Бог сохранил.

– Бог-то Бог, да и сам будь не плох. А сохранил тебя потому, что ты знаешь, как передвигаться по минному полю. Ну, пойдем отселева. Ступай за мной шаг в шаг. Пошли.

Слушая рассказы Михаила Ивановича о войне, я всегда становился в тупик, когда дело доходило до встречи со старцем на минном поле. Я его спрашивал: «Да было ли это въяве или, может, это призрак какой?» Он отвечал, что в это время дошел до крайности в своем психическом и физическом состоянии. И ему уже было безразлично, погибнет он на минном поле или нет. Даже казалось, что было бы лучше ему погибнуть. Он так устал от войны, крови, смерти, что даже завидовал мертвым, которые уже отдыхали от грохочущего ужаса войны, а он все еще не мог отдохнуть. И еще, он не мог совершенно определенно сказать, что было вначале: встреча со старцем или сон. А минное поле манило его, притягивало, и он пошел туда, как на первое свидание.

– Ну, а старец был?

– Старец-то был.

– Настоящий или призрак?

– Старец настоящий. После я узнал, что в урочище был православный скит. В Польше тоже есть русские православные люди, но я до сих пор думаю, что ко мне выходил сам Преподобный Сергий Радонежский.

Я больше не стал допытываться у Михаила Ивановича, потому что сам знал, что такое война, а на войне все бывает.

Когда еще только вошли в Польшу, и ярость боев нарастала, а поток раненых увеличивался, Михаил Иванович вспомнил, что в Первую мировую войну в Галиции раненых приспособились вывозить с поля боя на двуколках. Вспомнил он об этом потому, что у одного хозяина-поляка увидел такую крепкую двуколку и договорился обменять ее на лошадь. Лошадей в обозе было много, и ему за бутылку медицинского спирта дали пару лошадей. Он оставил себе пегую мосластую кобылку, которую назвал Шваброй за ее лохматую гриву и густую челку, спадающую на глаза. Это была смирная, крепкая и послушная лошадь и хорошо ходила в двуколке, но погонять ее надо было немецким криком «Й-о, о-йат!» Дело у Михаила Ивановича пошло споро. Лазая по местам боев, он собирал раненых в гнездо, подъезжал, грузил их в двуколку и быстро увозил. Не раз немецкие снайперы охотились за ним, но Господь его хранил. Один раз они отстрелили лошади ухо. Другой раз пуля попала в медаль «За отвагу», прямо против сердца. Толи пуля была на излете, то ли Бог спас, но она только покорежила медаль, а дальше не пошла. Так и застряла в медали, вызвав на груди багровый кровоподтек. Михаил Иванович с гордостью носил эту покореженную медаль и, щелкая по ней ногтем, говорил:

– Вот вам доказательство, что Бог есть. Жив Господь!

А после любил рассказывать, как с поля боя тащил солдата, которому немецкая мина небольшого калибра, выпущенная из миномета, попала в плечевой сустав и, не разорвавшись, застряла там в мышцах. Спереди торчал стабилизатор, сзади головка. Михаил Иванович вынес солдата с поля боя с оружием и положил в стороне от гнезда. Сделав ему обезболивающий укол, он прочитал молитву: «Живый в помощи Вышняго в крове Бога Небеснаго водворится…» Перекрестился три раза, перекрестил раненого, перекрестил мину и с Иисусовой молитвой благополучно удалил взрыватель. За это его представили к ордену Отечественной войны II степени.

Лошадка очень ему помогала в деле вывоза раненых с поля боя, и об этом скромном фельдшере знал даже командующий армией. Однажды, когда он на своей двуколке ехал к передовой линии, его засекла немецкая артиллерия и обстреляла осколочными снарядами. Михаил Иванович соскочил с двуколки, поставил ее за кирпичный сарай, а сам спрятался в этом сарае. Снаряды продолжали рваться снаружи. Вдруг раздался сильный грохот в дверях, двери повалились, и в сарай ворвалась обезумевшая от страха лошадь с висящими по обеим сторонам постромками. На боках и спине у нее было множество мелких ранений, по шкуре и по ногам струйками стекала кровь. Зубы ее были оскалены, уши прижаты, и она тонко и визгливо ржала. Бросившись к Михаилу Ивановичу и продолжая визжать, она, как испуганный ребенок дрожа, спрятала свою голову ему под мышку. Михаил Иванович обхватил ее голову руками, гладил и целовал лошадку, бормоча в умилении:

– Ну ладно, хватит, успокойся, Швабрушка, успокойся. Сейчас поедем назад, и я тебе дам овса.

Он ее огладил, перекрестил, и лошадь успокоилась. Ранения у нее были мелкие, поверхностные, и через неделю она уже была здорова. После присвоения Михаилу Ивановичу звания младшего лейтенанта он был поставлен на сортировку раненых и с лошадью своей расстался, отдав ее в хорошие руки одному польскому крестьянину.

Однажды, проходя мимо артиллерийской батареи, он остановился и понаблюдал, как пожилой артиллерист-наводчик отливает из олова ложки.

– Ловко, брат, у тебя получается, – похвалил его Михаил Иванович. – Сделай-ка и мне такую.

Наводчик поколдовал над своей снастью и вскоре подал Михаилу Ивановичу еще горячую ложку.

– Знатная ложка, – повертев ее в руках, сказал тот. – Ну, что я тебе должон за нее?

– Да ничего, пользуйся на здоровье.

– Ну, спасибо, дай Бог тебе со своими орудиями дойти до Берлина и живым и невредимым вернуться до дома, до хаты.

– Спасибо на добром слове, – сказал наводчик.

И вот сейчас, в 1999 году, хлебая этой ложкой щи или продовольствуясь горячей кашей, я перед трапезой всегда поминаю моего дорогого Михаила Ивановича, который учил меня доброте, наставлял в православной вере и любил мне рассказывать жития святых или что-нибудь из Пролога. Он был из крестьян Нижегородской губернии и всем своим обликом был очень похож на Льва Толстого. А жития святых он рассказывал так:

– И вот злокозненный царь Ирод воспылал яростью, нажал на кнопочку звонка и вызвал свое НКВД: «Вот что, ребята, отправляйтесь за этими волхвами и вызнайте, куда они пойдут».

Или еще так:

– И, узнав о чудесах и исцелениях, которые творит Христос, прокаженный Эдесский царь Авгарь вызывает своего личного фотографа и приказывает ему: «Садись на самого быстрого ослятю, скачи в Иерусалим и сфотографируй батюшку Иисуса Христа, да быстрее, а не то голова с плеч».

Михаил Иванович участвовал со своей дивизией в штурме Берлина, в последний раз он опять взялся выносить раненых из-под огня. Хотя он уже был стариком, но силушки ему было не занимать. Был он силен и телом, и духом, этот русский человек. Подойдя после взятия Рейхстага, он расписался на его стене:

Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Михаил Иванович Богданов из Ленинграда

Старик уже упокоился на Серафимовском кладбище, неподалеку от могилы молоденького десантника, погибшего в Афгане.

Умирая, Михаил Иванович плакал и говорил:

– А помилует ли меня Господь? А ну как не помилует?

После отпевания и погребения, откушав поминальных блинов, игумен Прокл откинулся к стенке и, сложив руки на животе и повращав в одну и в другую сторону большими пальцами, сказал:

– Вряд ли ему будет отказано в Царствии Небесном, напрасно он беспокоился перед кончиной.

Помню, еще за месяц до исхода я просил Михаила Ивановича, Бог весть каким образом, дать мне знать оттуда, как и что там. Но он, строго нахмурив кустистые стариковские брови, твердо сказал, что между нами и ими ТАМ стоит непреодолимая преграда и передать сообщение с того света невозможно. Но, видно, для русского солдата нет непреодолимых преград, и как только закончили по Псалтири читать Сорокоуст, так явился он мне во сне, свежий видом и полный сил, почему-то в небесного цвета иерейском облачении, поправляя которое большой крестьянской рукой, сообщил, что повышен в звании, что на новом месте все как надо, приняли хорошо, и довольствие идет как положено, и уже успели побывать в гостях у Владычицы.

Проснувшись утром, я вспомнил этот сон, и мне было приятно и радостно, что ТАМ так уважили старого солдата.

Вечная тебе память, русский солдат, прошедший через огонь трех страшных войн.

ВЕЧНАЯ ТЕБЕ ПАМЯТЬ!

А. Тиранин

Шел разведчик по войне

Отцу моему, блокаднику, матери моей, труженице тыла, и всем, от юности и отрочества прошедшим ту страшную войну, посвящаю…

Низкие облака сгущают без того немалую предрассветную тьму. Время от времени в ней пытаются пробить брешь вспышки осветительных ракет, но, не достигнув успеха и едва одолев зенит, быстро иссякают, никнут к земле и пожираются тьмой, да пулеметы короткими трассирующими очередями прочерчивают длинные, но недолговечные пунктиры. Мороз несильный, но мозгло, сыростью и холодом протягивает насквозь. Хочется тепла.

Часовой прошел по окопу к ходу сообщения и тихонько спросил у собрата, переминавшегося возле двери блиндажа.

– Коль… Никола… на затяжку не найдется?

– Нет… Говорил уже… – равнодушно отозвался Никола.

В блиндаже лейтенант. Сладко спит сидя, положив голову щекой на вытянутые вдоль столешницы руки. В такт посапыванию медленными толчками сползает с его головы ушанка, открывая свету тусклой, заправленной трансформаторным маслом, коптилки белесый чуб и редкие конопушки на круглом и курносом лице.

Кроме лейтенанта в блиндаже подполковник с артиллерийскими эмблемами. Среднего роста, крепко сбитый, с недлинной, но густой шевелюрой, набегающей от темени на лоб тупым клином, и вытянутыми мысиками от висков. О лице его, широком и продолговатом, можно было бы сказать «ящиком», если б не сглаживал его мягких очертаний подбородок.

Подполковник нервничает. Много курит, ходит по блиндажу, часто посматривает на часы. Да иногда, с завистью, на безмятежно спящего лейтенанта. Впрочем, завидовать особенно нечему, умотался воин.

Может быть, время подошло, или нервы решил успокоить, надевает шапку, поправляет накинутую на плечи шинель.

Лейтенант неведомым образом почувствовал намерение начальства, встрепенулся, помотал головой.

– Пора, – подполковник сказал тихо, но четко и резко, точно подстегнул.

Лейтенант молча кивнул, надел шапку, шинель.

– Проверь, чтоб все было нормуль. Приступки поставь плотно, чтоб не качались и не скрипели. И чтоб до окончания мероприятия по окопу никаких хождений, – так же тихо, но твердо приказал подполковник. И за твердостью той слышалось: не будет нормуль, голову откручу, медленно и без наркоза. – Сразу же, как закончим, приступки убери. Лично. Если я по каким-то причинам не смогу убрать.

– Есть! – покорно внешне и согласно внутренне ответил лейтенант: они делали важное дело, не допускающее промахов и даже малейших огрехов.

– Патроны проверь.

– Проверил, – ответил уверенно и в подтверждение повернул к подполковнику запасные диски, отстегнул диск своего ППШ и в нем показал такие же зеленые головки – трассирующие пули.

– Пулеметчиков проверь и еще раз проинструктируй: чтоб трасса шла четко по центру прохода. Ни сантиметра вправо, ни сантиметра влево. Строго по центру. Так и передай: на сантиметр вправо, на сантиметр влево от заданного азимута – под трибунал пойдут.

– Проверю.

– И сам директрису точно держи, не то что градуса – ни минуты, ни секундочки в сторону. Понятно?

– Так точно, понятно, – лейтенант, по-прежнему, собран, покорен и согласен. Ведь они вместе делают одно очень важное скрупулезное и ответственное дело.

– Тогда ни пуха, ни пера. И, как говорится, с Богом.

Лейтенант из блиндажа пошел по окопу. За изгибом на минутку остановился, быстро, но осторожно, не стукнув и не брякнув, сложил двумя ступеньками снарядные ящики, надавил ладошкой, потом и ногами проверил. Плотно стоят, не качаются и не скрипят. Как говорит подполковник – нормуль.

Поднял взгляд над бруствером, присмотрелся. Трассы пулеметов с нашей стороны шли короткими очередями, но часто, порой перекрещиваясь над нейтральной полосой. Так и должно быть.

Двумя-тремя минутами позже вышел подполковник.

– Холодно? – спросил у часового.

– Не так холодно, как противно. Климат здесь сырой.

– На болоте рожденный… – согласился подполковник.

Прикрывая полой шинели огонь зажигалки от несильного, но резкого ветра и еще больше от противника, закурил. Сделав пару затяжек, протянул портсигар часовому.

– Согрейся.

– Не положено на посту, – для порядка отказался тот.

– Если аккуратно, то ничего страшного. Давай заслоню, – оттянул полу шинели, чиркнул зажигалкой, дождался, пока солдат прикурит, и погасил. – Присядь. Увидят огонь с той стороны, в момент мину пришлют. А я разомнусь немного и в случае чего шумну. Сиди.

Подполковник погасил свой окурок, положил его в выщерблину стенки блиндажа и по ходу сообщения вышел в окоп. Часовой в окопе повернулся, чтобы уйти, но подполковник догадался: видел, как он сам курил и дал закурить солдату. Вроде неловко теперь. Предложил и этому. Он, как и первый, сначала отказался, но долго упрямиться не стал. Закурив, солдат из вежливости решил отойти, но подполковник и его усадил на дно окопа.

– Кури спокойно, я посмотрю. – И, похоже, был не прочь поговорить. – Сам откуда?

– С Васильевского.

– Питерский, значит. Можно сказать, местный. А родные где?

– Отец на фронте. На Юго-Западном.

– Переписываетесь?

– Да… Только от него давно уже ничего не было. Месяца два.

– Сам знаешь, сейчас там жарко, не до писем. Фашисты своего фельдмаршала Паулюса освободить пытаются. Не унывай, станет полегче, напишет. А кроме отца есть кто?

– Мать. Здесь, рядом, в Ленинграде.

– Держится?

– Держится. Только… Не самая ж большая она грешница на белом свете. Не понимаю, за что ей так мучиться…

– В Ленинграде всем сейчас нелегко. И бомбежки, и обстрелы. И с продуктами не густо… Ты уж сам не раскисай и ее, по-мужски, поддержи, – попробовал подбодрить солдата подполковник. – Письма почаще пиши. Может, банку консервов или хлеба буханку с оказией переправишь. Отпускают навестить?

– Отпускают. Редко, но отпускают.

– Так война.

– Понимаю. Про войну я понимаю. И про обстрелы, и про бомбежки, и про нехватку продуктов, это я все понимаю. Я не понимаю другого, как могут нормальные люди, соседи, с которыми в одном дворе жили, столько лет знакомы, дружили даже… – Голос у солдата перехватило. Гулко сглотнул. Но голоса тем не поправил и быстрым и хрипловатым шепотом завершил: – Да какие они нормальные… и не люди вовсе…

Подполковник дал время солдату успокоиться и спросил:

– А что такое?

– Тяжелая история. Стоит ли…

– Расскажи.

– В прошлую зиму… Мать осталась с младшими… Сами знаете, какая зима была. Послала Кирюшку, братишку моего младшего, десять лет ему к той поре уже исполнилось… за дровами послала… В дом поблизости бомба попала. Пойди, говорит, щепок каких-нибудь для печки набери. Самой-то… сил нет. После работы, почти две смены у станка отстояла, да восемь остановок пешком в каждую сторону на блокадном пайке. И рискованно самой. Если патрульные застанут, мародерством, скажут, занимаешься. И ладно, если только оштрафуют. А с детей какой спрос, прогонят и все. Ждут они его, ждут, а ни дров, ни Кирюшки. Посылает тогда Танюшку, сестренку, она на два года старше Кирюшки. «Иди, встреть, – говорит, – да задай ему хорошенько, чтоб не шлялся неведомо сколько». Ушла Танюшка и тоже пропала. Ну, мать тут уже не сердиться, беспокоиться начала. Оделась и тоже к разбитому дому. Добрела, как могла, а их нет.

Повернула обратно, стала встречных людей расспрашивать: ни налета, ни обстрела не было, куда дети могли пропасть? Никто не видел. Возле дома соседа встретила, дядю Борю Евстифеенкова, воду на саночках с Невы вез. Он и говорит: «Как же, видел. Возвращался когда с завода, видел, Кирюшка ваш с жиличкой из 34-й квартиры через двор шел, я про это потом, когда пошел за водой, Тане сказал. Она сразу пошла в 34-ю, а я – на Неву».

Назад Дальше