– Что там, Ванечка, голубчик? – крикнула она, радуясь возможности поговорить с мужем.
– Да река разлилась, дороги не видать, – беззаботно отвечал Иван, вглядываясь в даль из-под руки, козырьком приставленной над глазами. И добавил поспешно: – Не бойся, моя ясынька, видно, крюк дать придется, ну так что ж?
Посовещавшись, кучера вернулись к своим экипажам; гайдамаки развернули карету вправо, подняв за заднюю ось; людей высадили из фур и колымаг для того же маневра; кучера стали нахлестывать лошадей, осыпая их грубой бранью. Немка-гувернантка, сидевшая рядом с Наташей («мадам», как та ее называла), досадливо морщилась: она почти двадцать лет жила в России и брань распознавать научилась давно.
Теперь тащились едва-едва: несмотря на удары бича, лошади, привыкшие к городским улицам, едва выпрастывали ноги из топкой жижи, карету подбрасывало на кочках и нещадно раскачивало во все стороны. Прасковью Юрьевну растрясло, младшие княжны начали хныкать; кучеру велели остановиться и открыть дверцу, чтобы дать им воздуху; расторопная девка куда-то сбегала и принесла барыне пососать лимон. Средство подействовало, двинулись дальше; Анна и Елена чмокали лимоном, Екатерина отказалась, хотя была бледна как смерть.
Взобрались на пригорок. Оттуда, куда ни глянь, открывался все тот же вид: справа – буроватая земля с налетом яркой зелени, слева – серо-синяя маслянистая вода, отгороженная частоколом сухого прошлогоднего рогоза и шатрами желтоватых ив. За растекшейся рекой висело солнце, и снизу к нему поднималось вытянутое простынкой облачко.
Решили заночевать здесь. Несмотря на тряску, свежий воздух быстро вернул путешественникам аппетит. Слуги суетились, разводя костер и готовя ужин. Лошадей распрягали.
Младшие Долгоруковы развлекались, бросая комья грязи в реку – кто дальше. Наташенька выбралась из кибитки и неуверенно подошла к свекрови, стоявшей у кареты в окружении дочерей. Она еще не привыкла к новой семье, робела своего положения младшей и не знала толком, как себя вести.
– Ступай, ступай, матушка, – махнула на нее платком Прасковья Юрьевна. Екатерина отошла в сторону и всем своим видом показывала, что хочет побыть одна. Провожаемая взглядами хихикавших младших золовок, Наташа пошла обратно.
Слуги достали из фур палатки и принялись их устанавливать: самое сухое место отвели для князя с княгиней, рядом – для барышень, для барчуков и для Ивана с женой. Мадам осталась ночевать в кибитке: ничего, успокаивала она Наташу, укутаюсь, не замерзну. Наташа обвила ее руками за шею и поцеловала; она чувствовала себя виноватой.
Ужинать подали, когда уже свечерело. Ели кашу, приправленную салом. Костер дымил, щелкали сыроватые дрова. Искры взмывали в сапфирное небо. Наташенька проследила за ними взглядом и ахнула от удивления: в синеве сияли два месяца – большой и малый.
– Ванечка, что бы это значило?
Иван посмотрел, пожал плечами: не мастак он знаменья толковать.
– Как ты думаешь, к добру или к худу?
– Конечно, к добру, куда уж хуже-то, – сказал Иван и засмеялся, чтобы она поняла, что он шутит. – Иди, ясынька, ложись, я скоро.
В палатке Наташа раскрыла походный складень, встала перед ним на колени и помолилась. Потом легла на приготовленную постель, свернулась калачиком и расплакалась. От слез веки отяжелели, голова приникла к мокрой подушке. Полог откинулся и тут же закрылся, кто-то теплый привалился рядом – от него попахивало вином, но когда он обхватил ее своей сильной рукой, Наташа прижалась щекой к его груди, просунула холодные руки под кафтан, угрелась и скоро заснула.
…По лестнице, спускающейся от крыльца усадьбы, она сбегает к пруду. На той стороне стоит матушка у беседки и машет ей рукой, и ей очень хочется туда, но как перебраться? Наташенька оглядывается в поисках лодки, но нет никого, все ее покинули. У воды становится холодно, так что по телу пробегает дрожь. Она со страхом наклоняется и смотрит на свое отражение поверх склизких буро-зеленых водорослей. И вдруг из них выпрастывается цепкая рука с твердыми острыми когтями и хватает ее за ногу, тащит к себе. Водяной! Наташа падает, цепляется за землю, царапая ладони, хочет закричать, позвать на помощь – и не может. Вот уж ноги ее в воде…
Наташенька вскрикнула и проснулась. Лежала, вытаращив глаза в темноту, а сердце билось пойманной птичкой где-то у самого горла. Наконец в ушах перестало звенеть, и она расслышала рядом чужое дыхание. Муж! Муж ее здесь, она не одна! Но ноги совсем заледенели, она даже не чувствовала пальцев, не могла ими пошевелить. Чулки были мокры, да и попона, которую им постелили, насквозь сырая.
– Ванечка, Ванечка! – Губы прыгали, челюсти сводило, дыхание перехватывало. Наташа коснулась холодной ладонью мужниной щеки.
– Что? Где? – Иван спросонья пошарил перед собой рукой и вляпался в какую-то мокрядь. – Ах ты, еть…
Он вовремя опомнился.
Палатку им поставили в низине, практически на болоте, и теперь они лежали в воде. Иван выбрался наружу, расчихвостил людей, дремавших у полупотухшего костра, велел разжечь его пожарче и приготовить барыне горячего питья.
По земле стлался молочный туман. Было тихо, даже птицы еще не проснулись. Окоем на востоке посветлел, но солнце еще не показало и краешка. Люди тихо переговаривались осипшими голосами. Затрещали сучья, костер окутало едким сизым дымом. Иван на руках перенес Наташу в кибитку, снял с нее мокрые башмаки и чулки, стал растирать ей ноги водкой и соломой.
– Oh mein Gott, sie ist ganz erfroren! – всполошилась немка. – C’est un crime de faire ça à votre femme, Monsieur Ivan, pensez à vos futurs enfants! [1]
Наташенька застыдилась.
Переодеться было не во что. Иван снял с себя тулуп и обернул им ее голые ноги. Заставил выпить водки. Наташа к водке была непривычна, закашлялась, так что слезы выступили на глазах. Ей дали краюшку хлеба – зажевать, но голову мгновенно повело. Зато стало тепло. Она привалилась к плечу Марии Штауден, подобрав под себя ноги, и заснула крепко, без снов. Когда ее разбудили завтракать, солнце уже поднялось и сбросило с себя алую перину зари.
День выдался теплый, даже жаркий. Святой Николай не оставил путников своей милостью: послал им мужиков, шедших куда-то по своим делам, и те вывели на торную дорогу. Лошади бежали ходкой рысью. По обе стороны дороги простирались поля и луга, но не ровной скатертью, а вспученные буграми холмов с венчиками березняка. Яркая зелень поначалу радовала глаз, но по мере того как солнце поднималось к зениту, густой, острый запах лугового чеснока залепил ноздри, проникал во все щелочки. От него ужасно болела голова. Не спасал и смоченный водой платок, прижатый к носу.
Когда вдалеке показалось село со скромной маковкой низенькой церкви, ему обрадовались, точно земле обетованной. Выслали вперед людей – договориться о постое.
Наташу провели в избу, постелили ей на лавке в красном углу, чтобы она могла отдохнуть. С полатей высунулись три светлые лохматые головки и, разинув рты, во все глаза смотрели на то, что происходит. За окном послышалось хлопанье крыльев, всполошенное кудахтанье, резкий металлический удар топора. В сени вошла молодая женщина в повойнике, заглянула с любопытством в комнату сквозь приоткрытую дверь, но не вошла, а села и стала споро ощипывать безголовую курицу.
Иван взбежал на крыльцо, вошел скорой торопливой походкой:
– Ластынька моя, доставай шкатулку, мне денег надобно. Сена лошадям купить.
– Сколько, Ванечка?
– Рубль с полтиною.
Наташа всплеснула руками.
– Что ж так дорого, Ванечка? Этак ведь скоро все деньги издержим! Едем всего пять ден, а двадцати рублей как не бывало!
– Так ведь весна, матушка, сена ни у кого не добудешь, нижé овса; сами, говорят, соломой кормим. Насилу уговорил одного, и то еще дешево!
Наташа развязала кошелек и подала ему деньги. Иван тотчас ушел, а она легла, зарылась лицом в подушку и немного поплакала. Дура она, дура! Пока свой умишко не отрос, чужим бы попользовалась! Ведь видела, как свекровь и золовки собираются в дорогу: рассовывают по карманам бриллианты, золотые часы, всякую галантерею, а она что имела при себе из золота, серебра – все отпустила брату на сохранение, оставила лишь золотую табакерку, царский подарок. Не то что алмазные вещи, даже кружевные манжеты, чулки, платки шелковые – все отослала: зачем, мол? Где их там носить? Да ведь и воротимся скоро. Шубы богатые все оставила, взяла лишь тулуп заячий мужу да себе шубу попроще. Брат прислал на дорогу тысячу рублей – взяла четыреста, остальные вернула назад: едем-то на общем коште… Как же, на общем! Они князь и княгиня, сами за себя платить должны! А Иван понадеялся на нее…
Поплакав и поругав себя так, она села на постели, кликнула девку и велела подать себе умыться: муж не должен видеть ее в слезах. В избе было душно и скучно, и Наташа пошла искать Ивана.
Заядлый лошадник, Иван взял с собой пять любимых лошадей: одного жеребца и четырех кобыл. Смотреть на них, пока их кормят, выводят и чистят, было Наташиной отрадой. Все гнедые, только ласковая и послушная датчанка рыжая, со светлыми хвостом и гривой и белыми пятнами на морде и на передних ногах. Наташа больше всех ее жаловала, ласкала и баловала; вот и сейчас припасла ей ржаную краюшку.
– И отчего это, Ванечка, ты больше гнедых лошадей любишь?
– Умные люди говорят: «Люби серую, продай вороную, а на гнедой езди сам».
Наташе нравилось слушать, как Иван рассказывает о лошадях, их достоинствах и повадках. Вот стройный изящный аргамак. Точеная головка с широкими ноздрями и маленькими ушами, красивый изгиб подщечины, лебединая шея, шелковистая грива. Когда бежит, держит хвост торчком, закрывая всадника. А вот высокая ганноверская лошадь с выразительными глазами на горбоносой морде, кажется, вся сплошь состоит из мускулов. Прыжок у ней больно хорош, как в сказках: реки и долы хвостом заметает, горы-леса между ног пропускает.
– А это шведка, ух ты, моя красавица! Король шведский Каролус разводил их для своей кавалерии.
– И при Полтаве такие были? – спросила Наташа.
– Должно, и при Полтаве.
– Может, и мой батюшка ездил на такой. – Наташа и ей отщипнула хлебушка.
Отца своего она совсем не помнила, он умер, когда она была еще несмышленышем, но матушка рассказывала детям о его подвигах и заслугах пред государем и отечеством. В московском доме Бориса Петровича хранились его ордена, мундир, а еще седло того самого Каролуса шведского, добытое в Полтавском сражении.
Голштинская кобыла потянулась за своей порцией лакомства; на большой голове влажно блестели глаза под длинными пушистыми ресницами, крепкое копыто нетерпеливо стучало об пол. Иван любовно потрепал ее по холке.
– Вот, говорят, чистокровные лошади всех ценней, а ведь в этой всяких кровей намешано: и немецких, и итальянских, и испанских, и арабских. И какова? Загляденье!
Наташа, любуясь, снова обошла всех лошадей:
– Была бы я живописцем, писала бы их портреты.
Лошади жевали дорогое сено, а молодые хозяева стояли и смотрели на них, позабыв обо всем.
– Ванечка, а ты научишь меня ездить верхом? – спросила Наташа.
– Зачем это? – искренне удивился Иван.
– Да как же? Вон царевна Елизавета Петровна какая ловкая наездница и с вами завсегда на охоту ездила!
– Шалава она. А ты у меня только на одном жеребце скакать будешь, да без седла!
И привлек ее к себе. Наташа прятала жарко вспыхнувшее лицо, даже побила мужа кулачками по груди, но было ей и стыдно, и отрадно.
Глава 3
Линялый заяц, лакомившийся озимью, заслышал конский топот и лай собак, встал столбиком, а потом пустился улепетывать к спасительному леску в зеленой дымке проклюнувшихся почек. Но было поздно: его заметили. Алексей Григорьевич не утерпел и велел подать себе коня. Тотчас собралась партия; стаю борзых спустили со своры и поскакали следом.
Охота была любимым (и единственным) развлечением мужчин в пути, и они никогда не упускали случая позабавиться; только Алексей остался при матери.
Земля задрожала… Охотники разворачивались в равнинку, чтобы объехать зверя, а затем травить внутрь круга. У каждого была своя свора борзых, даже у двенадцатилетнего Александра.
– Иван, постой! – Заслышав голос Николая, Иван натянул поводья и попридержал коня. – Постой, мне поговорить с тобой надо.
Аргамак нетерпеливо перебирал ногами на месте и коротким ржанием выразил свое недовольство.
Николай подскакал, и братья поехали рядом, пустив лошадей шагом и отправив людей вперед. Младший смотрел прямо перед собой, хмурил густые черные брови, собираясь с мыслями.
– Как думаешь, надолго ли? – спросил он наконец.
Иван понял, что он хотел сказать, и понурил голову.
– Виноват я перед тобой, брат, – сказал он, теребя поводья. – Ведь вас всех из-за меня… Да на тебе вины-то никакой нет, в указе и помину не было. Поживем в деревне тишком да молчком, оно и позабудется. Напишешь прошение государыне… Это меня Ягужинский со свету сжить хочет, а тебе-то что ж…
Николай невесело усмехнулся:
– А то ты не знаешь! У нас ведь как: если дерево рубить, то под корень.
Они помолчали. Обоим было не по себе.
– Эх, не надо было Катьку государю сватать! – с сердцем воскликнул Иван.
– Ты ж их и свел?
– Свел… Батюшка приказал. Я ведь, Николаша, меж двух огней: и отцу покорность окажи, и государю услужи. А ведь любил же его я!
– Кого?
– Государя нашего, Петра Алексеича. Веришь ли, как родного любил! А сказал бы он мне в огонь за него пойти – пошел бы! Добрый он был и ласковый, а то вдруг замолчит – и взгляд затуманится… Хоть и отрок еще, а многое понимал. Меншиков его все за дитя считал, думал, что командовать им сможет, – да просчитался. А батюшка думал обманом взять, улестить – и он просчитался. Государь-то видел, что его хотят насильно женить, за рога да в стойло. Ох, не надо было ему Катьку-то подкладывать… Пусть бы на Елизаветке женился…
– Что ты, она ж ему тетка родная!
– Ну и что? Синод бы разрешил. А государь бы счастлив был, может, и не заболел бы да не помер бы тогда… Были бы мы с тобой сейчас в чести… Эх, да что говорить! – Он махнул рукой.
– Да Елизавета Петровна не любила его. Она в Шубине своем души не чает.
– А Катька любила?… Шубин – что, первый он у нее, что ли? Наигралась бы да бросила. Петр Алексеевич бы в пору вошел – красавцем бы стал. Ему ведь возрасту было годом меньше, чем Алешке нашему, а уж каким орлом смотрел!.. Эх, жаль мне его, ах, как жаль! – Ивану сдавило горло, слезы побежали из глаз, он утер их рукавом.
Звук охотничьего рога оборвал их разговор. Оба разом повернули головы. Оказалось, что они сильно забрали вправо и теперь едут берегом какой-то речушки, скрытой от глаз зарослями орешника, а охота идет на той стороне: лают собаки, щелкают арапники, выгоняя зайца из мелочей на борзятников со сворами, шумят кричаны…
– Надо бы туда поскорей, – встревожился Иван, – батюшка хватится, что нас нет, осерчает.
Он тронул коня и направил его к воде.
– Погоди, брат, – остановил его Николай. – Не зная броду…
– Да ручей-то курам на смех, – указал Иван кнутовищем. – Три сажени, не боле. Где ему глубоким быть, враз перейдем.
– Дай сперва я, – не уступал младший. – Ты в шубе, на мне один кафтан, да и лошадь у меня посмирнее будет.
Иван пожал плечами и посторонился. Николай осторожно подъехал к краю воды. Его кобыла фыркнула и остановилась, встряхнув длинной гибкой шеей. В лицо пахнуло сыростью. Берега были глинистые, подмытые потоком. На темной маслянистой глади – ни ряби, ни морщинки; длинные склизкие стебли грязно-зеленых водорослей тянутся за течением. Призывный рог послышался снова, лай усилился: травля была в разгаре. Николай решился и сжал коленями бока лошади, гоня ее вперед. Кобыла снова фыркнула и осторожно ступила передними ногами в воду; по всему ее телу пробежала дрожь. «Вода-то, видать, холодненька», – успел подумать Николай, и тут копыта заскользили по глине, лошадь окунулась по грудь, дернулась, коротко всхрапнув, и он свалился в воду, от которой сразу же перехватило дыхание.