…В октябре темнеет рано.
– На, посветишь государю в спальне. – Иван сунул Екатерине шандал. – Держи, ну!
Он придвинул свечи почти к самому ее лицу, так что выбившиеся из прически светлые волоски вокруг высокого лба закрутились колечками. Но Екатерина не отшатнулась и не протянула руки за шандалом.
– Сам посветишь, – зло сказала она. – Это твое дело – сапоги с него стаскивать!
Брат и сестра стояли в сенях у лестницы, ведущей в верхние покои. Грозно подняв руку с шандалом, словно хотел ударить, Иван надвинулся всем корпусом на Екатерину, но та храбро смотрела на него снизу вверх, выпрямившись и вскинув подбородок; ее прозрачные голубые глаза блестели холодными льдинками.
– Умаялся, батюшка наш! – послышался из-за двери трапезной слащавый голос Алексея Григорьевича: он всегда напускал на себя приторно-сладкий вид при разговоре с Петром. – Знамо дело: с утра в седле! Ну уж и знатная охота была! Какого волчищу матерого затравили, а? Вот это по-царски!
В ответ раздалось невнятное бормотание.
Иван, отступивший назад, прислушиваясь к разговору, вновь повернулся к сестре и совсем другим, деловитым голосом сказал:
– Сегодня надо дело сладить; завтра в Москву возвращаемся, там уж такой оказии не будет. Так что не зыркай глазищами-то, гляди поумильнее.
За дверью задвигали стульями, и голос Алексея Григорьевича сладко произнес:
– Вот и верно, и в постельку, и баиньки…
Иван снова протянул Екатерине шандал. Она усмехнулась:
– Может, мне ему еще колыбельную спеть?
– И споешь, и спляшешь, коли надо будет.
Иван уже не угрожал. Он был спокоен и уверен.
– П-пусти меня! Я сам пойду! – прозвучал нетвердый юношеский басок, срывающийся на высокие ноты, почти у самой двери.
По лицу Екатерины словно провели невидимой рукой, стерев с него надменное выражение. Ее расширившиеся глаза заволокло влажным страхом.
– Ваня, Ваня, я не могу! – быстро зашептала она. – Ему ведь Елена больше нравится, а я… я…
Дверь распахнулась, и на пороге появился Петр II, угодливо поддерживаемый под локоть Алексеем Григорьевичем. Ему было четырнадцать лет, но выглядел он на восемнадцать: высокий, с крепкой, хорошо развитой фигурой. Его слегка удлиненное лицо с высоким лбом, большими синими глазами под бровями вразлет, тонким носом, красиво очерченными губами и чуть раздвоенным подбородком было не лишено приятности и некой женственной прелести; его щек еще не касалась бритва, только по краям верхней губы пробивался темный пушок. Но сейчас он был пьян; белки глаз покрылись красными прожилками, взгляд остекленел, отяжелевшая голова свешивалась вниз, заставляя смотреть исподлобья.
Иван поклонился и одновременно подал шандал Екатерине. Та присела в реверансе, взяла шандал и стала медленно подниматься по лестнице, чересчур высоко подняв подол юбки, чтобы были видны ее маленькие изящные ножки, и покачивая бедрами. Петр шел сзади, стуча сапогами и тяжело сопя. Алексей Григорьевич остался внизу, знáком велев Ивану идти следом и присмотреть за этой парой.
В спальне Екатерина поставила подсвечник на столик в изголовье кровати, бросила взгляд на темную икону в тяжелом, тускло отсвечивающем золотом окладе, откинула занавесь и, наклонившись, принялась взбивать подушки. Она знала, что сейчас произойдет, но все-таки вскрикнула, когда ее сзади обхватили грубые руки и повалили на постель…
Иван какое-то время смотрел в щелку, затем удовлетворенно кивнул и осторожно прикрыл дубовую дверь. Но не ушел, остался караулить. Четверть часа спустя дверь открылась. Бледная Екатерина со сбившейся набок прической вышла, взглянула на брата, прислонилась к стене и тихо сползла по ней вниз. Иван схватил ее в охапку и отнес в ее комнату, а сам вернулся назад: нужно было в самом деле стянуть сапоги с царя, который уже храпел, лежа лицом вниз и некрасиво распялив рот. Полусонная девка раздела барышню. Облачившись в ночную сорочку, Екатерина легла в постель, свернувшись калачиком на пуховой перине, чтобы замкнуть в себе боль. Ее мутило, во рту было противно, и все это гнусно, мерзко и больно, Господи, как же больно…
Глава 6
После литургии Дуняша забежала домой и взяла приготовленный загодя узелок с едой. Сегодня Троица, праздник, можно весь день гулять и играть с подружками. В доме пахло пирогами, травами и чистотой: вчера они с Марьей, женой старшего брата Василия, вымыли все полы, окошки, отскребли ножом стол. Небо тоже чистое, ни облачка, денек выдался погожий, и куда ни глянешь – кругом красота. Хорошо! На Дуне новый сарафан, она сама его сшила из отреза, который тятя привез ей с ярмарки; на шее крупные красные бусы – не из сушеных рябиновых ягод, а настоящие, покупные, тоже тятин подарок. Соседская Дашутка уже ждала ее на улице. Девушки окинули друг друга быстрым оценивающим взглядом. На Дашутке тоже новый сарафан и новые лапти, в косе яркая лента, а в ушах сережки кольцами.
Матушка-покойница говорила Дуне, что она родилась незадолго до Петрова дня в тот год, когда вышел царский указ, чтобы кликуш волочь на съезжую; в их селе тогда как раз объявилась кликуша, которая лаяла по-собачьи и говорила срамные слова, и ее, сказывают, били кнутом, только это было, слава тебе господи, уже после того, как матушка разрешилась от бремени, а то бы с ней, как она говорила, родимчик приключился. Стало быть, Дуне вскорости сравняется пятнадцать годков. Она еще худая и угловатая, всей красы – густая русая коса да улыбка с ямочками на щеках: глядя на нее, люди и сами улыбаются. А Дашутка годом постарше, уже в пору вошла: грудь налилась, плечи и бедра округлились, да и все при ней, глаз не оторвать – брови темные, глаза синие, лицом красавица, только ростом слегка не вышла, с Дуняшей вровень. Вот и не ее нынче подружки Тополей выбрали, хотя Дашутке это было досадно. Конечно, она об этом ни словом не обмолвилась, но Дуняше не все надобно говорить, чтобы поняла; она первая предложила подружке не ходить с девушками за Тополей по селу, а сразу после службы побежать взглянуть на свои березки, что они давеча завивали.
Взявшись за руки, они одним духом сбежали по косогору и взобрались на холмик, где была березовая рощица, обняли каждая по деревцу и засмеялись без причины. Хорошо-то как! Свои березки они отыскали быстро: Дуняшина развилась, а на Дашуткиной венок из веточек и лент был целехонек. Дашутка довольно кивнула каким-то своим мыслям и расплела березку, чтобы та не обиделась. Девушки развязали свои узелки, уселись на платки, чтобы не зазеленить сарафаны, и стали угощаться пирогами с яйцом, запивая их квасом.
– Ну что, кума, покумимся? – спросила Дашутка.
Они встали между своими березками, взялись за руки, серьезно произнесли в один голос: «Нам с тобою не браниться, вечно дружиться», поцеловались – и снова засмеялись.
Где-то высоко и чуть вдалеке послышался печальный зов кукушки.
– Кукушка-кукушка, долго ли мне еще в доме у батюшки куковать? – громко крикнула Дашутка и запрокинула голову, щурясь из-под ладони.
Они подождали, затаив дыхание, но кукушка не отозвалась. Дашутка снова чуть наклонила голову, словно получив ответ, которого ждала. Девушки походили по рощице, нарвали трав и веток и уселись плести венок. Плели и пели на два голоса: Дашутка тянула основную нить, а Дуняша выводила по ней тоненькие узоры.
Из села уже шли девушки и парни – наособицу, но переговариваясь, перешучиваясь. Начались хороводы, игры – в воробышка, в заиньку; глядишь, кое-где и парочки сложились, прячась за деревьями, да разве в березовой роще спрячешься… Девушки выбрали березку покудрявее, увили ее лентами, парни ее срубили, и все с песнями отправились к речке, змеившейся под холмом.
Где-то здесь вскоре после Пасхи чуть не утонул молодой барин, которого спас барский конюх. Дуняша тогда рассказывала об этом Дашутке, но сегодня эта история казалась такой далекой, будто много лет прошло, а не недель. Дуняша всегда подходила к реке с опаской: наслушалась рассказов про водяных и русалок, а уж нынче и вовсе русалочий день. Берега крутые, вода зеленая, бежит быстро, заглянешь в нее – и голова закружится: ух! Одна бы ни за что не пошла, но сейчас с ней подружки, и всем весело. Парни бросили березку в воду, и все смотрели, как она поплыла: будет ли год урожайным? А потом девушки прогнали парней прочь, велев ждать их за рощей. Нечего им тут подглядывать.
Дашутка и Дуня прошли немного вперед по течению, где речка становилась чуть шире. Они немного постояли, глядя на воду; мимо проплыл уже чей-то венок. Дашутка подошла к самому краю и бросила венок на середину; он качнулся и поплыл. Дуняша бросила свой почти одновременно, он шлепнулся в воду ближе к берегу, покружился, а потом зацепился за куст, нависший над рекой. Девушки постояли, подождали.
– Может, куст потрясти? – предложила Дашутка.
– Ой, что ты! – испугалась Дуняша.
– Ну, не потонул – и ладно! – разрешила все сомнения Дашутка, и вновь стало весело и хорошо.
На лужку за рощей играли в горелки. Когда Дуня с Дашуткой вышли туда от реки, пары уже встали и готовились начинать закличку.
– Бежим! – Дашутка дернула Дуню за руку, они припустили и успели встать последними.
«Горящим» был Егорка с их улицы, из крайней избы, – двадцатилетний верзила, озорник и балагур, которому палец в рот не клади; Дуняша его слегка робела, потому что не умела отвечать на его шутки, только краснела.
– Гори-гори ясно, чтобы не погасло, глянь на небо – птички летят, колокольчики звенят!
Дуняша почувствовала, как вспотела Дашуткина ладошка в ее руке.
– Раз-два, не воронь! Беги, как огонь!
Они разомкнули руки и понеслись вдоль вереницы вперед. Егорка изготовился их ловить; Дуняша метнулась от него в сторону, а Дашутка сплоховала, и вот они уже встали первой парой, а Дуняше теперь «гореть».
– Глянь на небо – звезды горят, журавли кричат: гу-гу, убегу!
Толстую неуклюжую Варвару, поповскую дочку, Дуняша поймала без труда, и они встали в пару перед Дашуткой с Егоркой. Дуне хотелось обернуться и посмотреть на Дашутку, но что-то ее от этого удерживало. В глубине души ей было слегка досадно: чего это Дашка вдруг стала такая неповоротливая, раньше они ото всех убегали и никто их пару разбить не мог. Но чутье девичье подсказывало, что неспроста это. И тихо так сзади, будто не Егорка там, привыкший зубы скалить, и не Дашутка, которая своим острым язычком любого охальника как бритвой срежет, а двое немых. И в то же время от их молчания за спиной у Дуняши ни с того ни с сего запунцовели щеки.
– Дуняша! Дуня-ш-а-а-а! – послышался звонкий детский голосок.
По косогору, быстро перебирая босыми ножками, бежала Дуняшина сестренка Параша; руки в стороны раскинуты, платочек с головы сбился. Дуня выпустила Варварину руку и поспешила туда: что еще стряслось?
– Дуняша, подь, чего скажу!
У Параши ясные голубые глазенки сияют, как самоцветы, длинные загнутые ресницы распахнуты, сердчишко бьется так, будто сейчас выпрыгнет из груди. Она поманила Дуню рукой, чтобы наклонилась поближе, и страшным шепотом выдохнула ей прямо в ухо:
– Сваты приехали!
– Кто?
– Сваты! Два дядьки зашли в избу и говорят тяте, что они купцы, приехали за товаром, а тятя велел нам со Степкой на двор идти, а Марья сказала, что это сваты приехали, не иначе за Дуняшей.
Выпалив все это, Параша в страхе уставилась на сестру, прикрыв щербатый ротик ладошкой.
Дуняша распрямилась, глядя прямо перед собой, и тут сказанное дошло до нее, ноги вдруг ослабели, и она села прямо на траву, забыв про новый сарафан. Вот, значит, почему тятя, когда с ярмарки вернулся и отдал ей подарки, сказал, что пора уже приданое готовить, заневестилась девка! А она-то думала, что он с ней шутит…
– Стряслось чего? – раздался сзади встревоженный голос Дашутки.
– За Дуняшей сваты приехали, – всхлипнула Параша, готовясь заплакать.
Дуня тоже смотрела на подругу такими глазами, будто ее сейчас кинут в реку вслед за венком.
– Ой, как же ты растрепалась-то! – Дашутка поправила Параше платочек и одернула подол. – Пойдем-ка домой, узнаем все толком!
И добавила, обернувшись к Дуне:
– Жди меня возле наших березок.
Дуняша смотрела, как они взбираются по откосу, держась за руки, и в душе ее всколыхнулось теплое чувство к Дашутке: вот ведь, не бросила, пришла, хотя ей бы сейчас играть в горелки со своим Егоркой! Но тотчас нахлынули совсем другие мысли – о ней самой, и пока она шла к рощице, от гаданий о том, кто бы мог заслать к ней сватов, ажно голова разболелась, и Дуня изнывала в ожидании Дашутки – что ж она так долго! Как только знакомая фигурка показалась на вершине холма, она не утерпела и бросилась навстречу.
Дашутка запыхалась (всю дорогу бежала), но выложила все сразу, не отдохнув: и впрямь сваты, два мужика незнакомых с рушниками через плечо, она их никогда не видала, знать, не из нашего села; как они с Парашей к тыну подходили, они как раз вывели со двора свою кобылу, сели на телегу да поехали.
– Может, тятенька им отказал? – с робкой надеждой прошептала Дуня.
– Не похоже: веселые были; дядя Мирон их провожать вышел, он и Парашу принял у меня. Я сказала, что мы Майское дерево ходили смотреть, а мне кое-что из дома взять нужно.
Дуняша понурила голову и стояла, глядя на свои лапти. На лугу теперь играли в лапту; Егорка наяривал на балалайке песню про стоявшую во поле березу, которую некому заломати; парни заигрывали с девушками. Солнце, потихоньку спускавшееся к горизонту, спряталось за облачко, на луг и рощу легла тень, березки всполошенно зашелестели листвой. Дашутка нетерпеливо глянула в сторону луга, потом на подругу – и поняла, почему так говорят: стоит, как просватанная. Точно пелена с глаз спала: ничего этого – хороводов, горелок, троицких песен, венков – для Дуни больше не будет! Расплетут косу, обведут вокруг алтаря, увезут в другую деревню – и все, поминай, как звали! И как-то еще там жизнь сложится, какой муж попадется – злой али нет, да какая свекровь? Гаданья на суженого, венки на березе – какая это все чепуха!.. Дашутка тронула Дуню за плечо:
– Говорят, если на Троицу сосватают, к счастью, – неуверенно сказала она.
Дуняша закрыла лицо руками и заплакала.
Глава 7
Алексей Григорьевич сделался набожен, чем радовал Прасковью Юрьевну. По воскресеньям всей семьей ходили к обедне, и старший Долгоруков занимал в церкви почетное место. На Троицу служба была особо торжественной. Запах воска и ладана смешивался с ароматом свежескошенной травы, устилавшей пол, и горьковатым духом березовых веток, которыми украсили иконы. Грудь распирало от ожидания чего-то радостного и светлого, но, когда все встали на колени и священник принялся читать молитвы о спасении всех молящихся и об упокоении душ усопших, в рай вознесшихся и во аде держимых, из глаз сами собой брызнули слезы. У каждого было о ком вспомнить и о ком помолиться…
Дни стояли теплые, Наташа маялась в своем черном платье и корила себя, что не взяла никакой одежды. Мадам где-то раздобыла полотна и другой материи, договорилась с девушками и к празднику справила княгинюшке «приданое», как она говорила в шутку: две батистовые сорочки, холщовую исподнюю юбку, два канифасовых сарафана и душегрею. Родители Долгоруковы тоже облачились в русское платье, Наташины золовки Елена и Анна ходили в сарафанах, и только Екатерина по-прежнему носила платья немецкого покроя, затягиваясь в корсет. Дома ей было тошно; каждый день, пока еще не жарко, она велела заложить коляску и уезжала подальше за околицу, взяв с собой только горничную и верного слугу Теодора, вывезенного из Варшавы. Выбрав какое-нибудь тихое место, она подолгу оставалась там, предаваясь своим мыслям, а потом нехотя возвращалась в дом к обеду. После обеда, когда все, по русскому обычаю, ложились спать и в доме слышался только храп, сопение и жужжание вездесущих мух, садившихся спящим на лицо и не желавшим попадаться в расставленные для них стеклянные ловушки с узким горлышком, Екатерина садилась к окну и невидящим взглядом смотрела на уходящую вдаль дорогу, словно ей там являлись совсем иные картины, или раскрывала французский роман, но страница оставалась неперевернутой.