В день похорон стояла мерзкая, обычная для февраля погода; после кладбищенской слякоти крошечная, жарко натопленная контора Уэттенхолла казалась истинным раем. По случаю траура адвокат надел черный костюм, прежде я видел его исключительно в спортивной одежде.
– Знаете, Рамзи, давайте сразу по делу, – сказал он, щедрой рукой разливая виски в мутные, с отпечатками чьих-то губ стаканы. – Все предельно просто: Берта назначила вас своим душеприказчиком. Все отходит Мэри Демпстер, за исключением нескольких небольших сумм – мне, старому приятелю, за то, что хорошо управлял ее состоянием, ну и там другим. Вы получите пять тысяч в год при определенном условии. Условие состоит в том, что вы возьмете опекунство над Мэри Демпстер, будете заботиться о ней и управлять ее состоянием до конца ее дней. Я должен утрясти этот вопрос с государственным попечителем. После Мэри все отходит к вам. За вычетом долгов и налогов Бертино наследство будет… ну, не меньше четверти миллиона, а может, и все триста тысяч. Если вы не желаете лишних хлопот, можете отказаться от этой ответственности, а заодно и от наследства. Не спешите, подумайте пару дней.
Я согласился подумать, хотя думать было, собственно, не о чем, про себя я уже принял опекунство. Затем я добавил несколько затертых, но тем не менее искренних фраз о том, как мне нравилась мисс Шанклин и какой утратой стала для меня ее смерть.
– И для вас, и для меня, – вздохнул Орф. – Я любил Берту – в самом, конечно же, пристойном смысле – и просто не знаю, что же будет теперь без нее.
Я взял у него копию завещания и вернулся в город; в тот день мне так и не пришлось увидеть миссис Демпстер – на кладбище ее, конечно же, не было. Но это могло и подождать, сперва нужно было разобраться с бумагами.
На следующий день я занялся расспросами, что нужно делать, чтобы взять на себя опекунство над Мэри Демпстер. Процесс оказался не слишком сложным, но продолжительным. Я испытывал удивительный подъем духа, объяснением чему могло быть лишь то, что мне удалось избыть свою вину. В детстве я непрерывно ощущал бремя ответственности перед миссис Демпстер, но потом мне начало казаться, что война покончила с этим непосильным гнетом: нога в уплату за неправый поступок – неужели мы не квиты? Рассуждение вполне первобытное, и я вполне им удовлетворился, как мне казалось. Но вина не исчезла, а только ушла вглубь, ибо вот она во всей своей прежней силе вернулась и требует воздаяния, раз уж подвернулась такая возможность.
Был еще один момент, требовавший внимания, сколько я ни старался о нем забыть: если миссис Демпстер святая, она неизбежно становится моей святой. Святая ли она? Рим, единственно уполномоченный решать, кто святой, а кто нет, выдвигает обязательное требование: три надежно засвидетельствованных чуда. На счету миссис Демпстер имеются спасение Серджонера актом милосердия безусловно героическим, если принять во внимание дептфордские нравы, воскрешение Вилли и, наконец, ее чудесное явление мне, когда мои жизненные силы были совсем на исходе.
Теперь я смогу посмотреть, что же такое святость на самом деле и даже изучить святую без всякой помощи Рима, привлечь которую я не вправе и не в силах. Меня обуяла идея хотя бы попытаться внести серьезный вклад в психологию религии и – возможно – продвинуть работу Уильяма Джеймса на шаг дальше. Вряд ли я был слишком уж хорошим учителем в тот день, когда все это бурлило в моей голове.
Еще худшим учителем был я через два дня, когда полиция известила меня по телефону, что Орфеус Уэттенхолл застрелился и что с моей стороны было бы очень любезно зайти для разговора.
Это дело велось в полном секрете. Люди уверенно рассуждают о самоубийстве и о праве человека самому выбирать время своей смерти лишь тогда, когда все это – абстракции, не имеющие к ним прямого касательства. Когда же самоубийство становится близким, осязаемым фактом, чуть не каждого из нас охватывает леденящий ужас, тем более если дело происходит в маленькой, тесно спаянной общине. Полицейские, коронер и все остальные, хоть немного причастные к расследованию, сделали все возможное, чтобы утаить правду. Пустые старания. История Орфа оказалась предельно простой и старой как мир.
Он был семейным адвокатом старой школы: присматривал за состоянием целого ряда фермеров и людей вроде мисс Шанклин, так и не сумевших освоиться в мире современного бизнеса. Слово Орфа было надежнее любой расписки, так что никому и в голову не приходило вести с ним дела под расписку. Год за годом он платил своим клиентам приличные стабильные проценты, вкладывая тем временем их деньги в акции с большим доходом для себя. Обвал фондового рынка застал Орфа врасплох, но он кое-как держался на плаву, расплачиваясь с клиентами из собственных (если можно так выразиться) средств. После смерти Берты Шанклин и эта игра стала невозможной.
Людям рассказали сказку, что Орф, имевший дело с оружием всю свою жизнь, чистил заряженный, со взведенным курком дробовик; в какой-то момент он непонятным образом засунул конец ствола себе в рот и так удивился, что нечаянно наступил на спусковой крючок и снес себе половину черепа. Случайная смерть, случайнее и не бывает.
Если кто-нибудь в это и поверил, то лишь пока не стало известно катастрофическое состояние его дел; пару дней спустя можно было видеть, как по улицам Уэстона бесцельно бродят пожилые мужчины и женщины, не в силах понять, за какие грехи им такое несчастье.
Но у кого же достанет времени и жалости на таких второстепенных персонажей жизненной драмы? Все внимание, все сочувствие общественности были сосредоточены на Орфе Уэттенхолле. Какие душераздирающие муки испытывал этот человек перед тем, как добровольно уйти из жизни! Разве не примечательно, что он отправил себя в мир иной, глядя на громадную голову лося, собственноручно убитого им лет сорок назад! А следующей осенью, когда откроется охота на оленей, кому достанет смелости занять его место? А как ловко и быстро драл он шкуру с дичи, где найдешь ему равных? О том, с какой ловкостью драл он шкуру с клиентов, почти не говорили, ну разве что кто-нибудь замечал, что, ясное дело, старик Орф намеревался при первой же возможности возместить пострадавшим все их потери.
В воздухе витало общее невысказанное мнение, что Берта Шанклин поступила не совсем порядочно, ведь если бы не ее преждевременная смерть, местный Нимрод не оказался бы в таком неприятном положении. «Лишь милостью Божьей я здесь, а не там», – сказали некоторые; подобно большинству людей, цитирующих это неоднозначное высказывание, они никогда не задумывались над его смыслом. Что же касается Мэри Демпстер, ее имя ни разу не упоминалось. Таким образом я усвоил два урока: что популярность никак не связана с добропорядочностью и что сострадание замутняет мозги быстрее любого виски.
Вся наличность, обнаруженная мною в доме мисс Шанклин, составила двадцать один доллар, на ее банковском счете, куда ежеквартально поступали переводы от Уэттенхолла, осталось всего двести долларов, все остальное было истрачено на ее лечение и похороны. Поэтому я сразу взял содержание миссис Демпстер на себя, это продолжалось до самой ее смерти, последовавшей в 1959 году. А что было делать?
Как душеприказчик я имел право продать дом и обстановку, однако они ушли за неполные четыре тысячи, депрессия – не лучшее время для аукционов. Со временем я был официально утвержден в качестве опекуна миссис Демпстер. Однако сразу возникала проблема: где и как ей жить? Если поместить ее в частную клинику, я мгновенно останусь без гроша. Всех учителей Колборна попросили отдавать часть жалованья, чтобы сохранить школу на плаву, и мы дружно согласились; родители многих ребят либо совсем не могли платить за обучение, либо просили подождать до когда-нибудь потом, а исключать таких учеников было не в обычаях нашей школы. Мои деньги были вложены много лучше, чем у подавляющего большинства людей, но в тот момент даже «Альфа» почти не платила дивидендов – Бой сказал, что в такое время это выглядело бы не слишком прилично, так что компания несколько раз выпускала дополнительные акции, и значительная часть доходов возвращалась в производство, с расчетом на будущее. Как одинокий холостяк я был обеспечен весьма недурно, но на содержание беспомощного иждивенца моих денег катастрофически не хватало. Поэтому мне пришлось скрепя сердце поместить миссис Демпстер в общественную больницу для умалишенных здесь же, в Торонто, так что я мог постоянно ее навещать.
День, когда я сдал ее в больницу, был черным для нас обоих. Персонал производил приятное впечатление, только его явно не хватало, а уж здание было хуже некуда. Его построили лет восемьдесят назад, когда психически нездорового пациента сразу же укладывали в кровать, чтобы чего-нибудь не натворил, да так и держали до выздоровления – или смерти. Поэтому комнат отдыха в больнице почти не было и пациентам только и оставалось, что бродить по коридорам, сидеть в тех же коридорах или лежать у себя в палатах. Архитектура здания была того сорта, что выглядит снаружи гораздо лучше, чем изнутри, купол и масса зарешеченных окон делали его похожим на сильно запущенный замок.
Потолки в палатах были высокие, но освещение плохое, а вентиляция ненадежная, несмотря на многочисленность окон. Больница насквозь пропахла дезинфекцией, а еще больше – отчаянием; этот трудноопределимый, но безошибочно узнаваемый запах неизменно господствует в тюрьмах, судах и сумасшедших домах.
Миссис Демпстер получила место в длинной узкой палате; когда я уходил, она стояла рядом с кроватью в компании симпатичной, дружелюбной сестрички, заботливо объяснявшей, как ей следует распорядиться содержимым своего чемодана. За какие-то минуты ее лицо успело принять выражение, знакомое мне по худшим дептфордским дням. У меня не хватило духу обернуться, и я чувствовал себя полным мерзавцем. Но что еще было мне делать?
3
Я учил ребят, с сожалением наблюдал, как Бой, по своему недомыслию, гробит Леолу, привыкал к новой – на этот раз полной – ответственности за миссис Демпстер, и все же отнюдь не вышеперечисленные занятия сделали этот период самым важным, самым напряженным в моей жизни. Дело в том, что именно тогда я установил связь с болландистами – иначе говоря, попал в самое русло исследований, принесших мне в дальнейшем не только массу удовольствия, но и известность в определенных, довольно узких кругах.
Всю свою жизнь я только и делаю, что объясняю всем по очереди, кто такие болландисты, а потому, директор, хотя в школе и считается, что Вы знаете ответ на любой вопрос, я осмелюсь Вам напомнить, что это – группа иезуитов, на которую возложена задача собирать всю доступную информацию о святых и публиковать ее в великих «Acta Sanctorum»[7], издание которых было начато Йоханнесом ван Болландом в 1643 году и продолжается по сей день, изредка прерываясь на время светских или религиозных распрей. С 1837 года болландисты работают почти без перерывов; начав со святых, чей день отмечается в январе, они издали уже шестьдесят девять томов и добрались до ноября.
В дополнение к долгой титанической работе, с 1882 года они начали издавать «Analecta Bollandiana» – ежегодные подборки материалов, связанных с их исследованиями, но не могущих быть включенными непосредственно в «Acta». При всей скромности своего названия, «Analecta» представляют огромный интерес как в плане непосредственно агиографическом, так и в историческом.
Как историку, мне всегда казалось крайне любопытным, кто имеет большие шансы стать святым в ту или иную эпоху. Некоторые века предпочитают чудотворцев, а другие – талантливых организаторов, чья деловая активность приносит результаты, оставляющие полное впечатление чуда. В последние годы добрые старые святые, вызывавшие любовь даже у протестантов, постепенно уступают место личностям значительно меньшим, родившимся, на свое счастье, с черной, желтой или красной кожей, – расовое равноправие, провозглашенное в сей юдоли скорбей, переносится и на мир горний. Мои болландистские друзья ничуть не боятся признать, что в отборе святых гораздо больше политики, чем могло бы показаться неискушенным верующим.
Скромность моих доходов не позволяла даже думать о покупке «Acta», однако я часто – до двух-трех раз в неделю – работал с ними в университетской библиотеке. Зато я однажды наткнулся на полный комплект «Analecta» и не смог пройти мимо, несмотря на его безумную, по меркам Великой депрессии, цену. Эти объемистые, в явно иностранных переплетах тома вызывали почтительное удивление практически у каждого, кто впервые заходил в мой школьный кабинет.
Узнав, что я действительно читаю по-французски, по-немецки и на латыни, ребята выпучивали глаза; думаю, им было полезно воочию убедиться, что эти языки действительно существуют, а не придуманы нарочно, чтобы мучить школьников. Кое-кто из коллег поглядывал на мои книги иронически, а находились и надутые дураки, распускавшие слушок, что я «переметнулся к Риму»; старик Игл (это было задолго до Вашего времени) посчитал своей обязанностью предостеречь меня против блудницы вавилонской и риторически вопросил, ну как я могу «проглотить Папу». С того времени миллионы людей проглотили Гитлера и Муссолини, Сталина и Мао, да и мы не поперхнулись некоторыми демократическими лидерами, так что уж там говорить про Папу. Но вернемся в 1932 год, когда я только что подписался на «Analecta» и жадно их читал, а кроме того, усиленно изучал греческий (не древнегреческий Гомера, а диковатый язык средневековых монахов-летописцев), чтобы расширить круг доступного мне материала.
Именно тогда у меня появилась наглая идея послать заметки по Анкамбер главному редактору «Acta», великому Ипполиту Делэ, который в худшем случае мог проигнорировать их либо вернуть с парой слов благодарности. Но во мне-то все еще жили протестантские представления, что католики норовят при первой же возможности плюнуть тебе в лицо, а уж с этих иезуитов, искушенных в обмане и двуличии, вполне станется украсть мою работу, а затем, чтобы и концы в воду, взорвать меня бомбой. Но я решил рискнуть.
Через месяц с небольшим я получил письмо следующего содержания:
С.er Monsieur Ramsay,
Ваши заметки по образу Вильгефортис-Куммернис были прочитаны некоторыми из нас с определенным интересом; хотя содержащуюся в них информацию нельзя назвать совершенно новой, интерпретация и обобщения проведены настолько убедительно, что мы просим вашего согласия на публикацию работы в ближайшем выпуске «Analecta». Время поджимает, поэтому я буду крайне благодарен, если вы ответите на это письмо при первой же возможности. Если вам доведется попасть в Брюссель, мы были бы очень рады видеть вас у себя. Нам всегда приятно познакомиться с серьезным агиографом, а особенно с таким, который, подобно вам, занимается исследованиями не по профессиональной обязанности, но из любви к предмету.
Avec mes souhaits sincères[8],Ипполит Делэ, О. И.Société des Bollandistes24 Boulevard Saint-MichelBruxellesНемногие вещи приводили меня в такой восторг, как это письмо; я храню его и по сей день. Со времен войны я приучил себя не говорить о своих радостях, если собеседники не готовы их разделить – как чаще всего и бывало, после чего я обижался и радость моя блекла; ну почему каждый раз оказывается, что то, что интересно мне, глубоко безразлично окружающим? Но на этот раз мне было не сдержаться. Когда я вскользь заметил в учительской, что мою статью приняли в «Analecta», коллеги посмотрели на меня, как коровы на проезжающий мимо поезд, и вернулись к разговору о гольфе – какой-то там Бребнер уложил вчера мяч в лунку с одного удара, это просто потрясающе…
Затем я похвастался Бою; до его мозгов дошло только одно: статья написана по-французски. Честно говоря, я не стал рассказывать ему историю про Анкамбер и ее бороду, психологически-мифологические сплетни подобного рода могут вызвать интерес только у бесхитростного верующего или у изощренного интеллектуала. Бой не был ни тем ни другим, зато он хорошо подмечал класс, как в вещах, так и в людях; теперь меня приглашали к Стонтонам заметно чаще, и не в одиночку, а отобедать вместе с его влиятельными друзьями. Иногда я слышал краем уха, как Бой характеризует меня какому-нибудь банкиру или брокеру: «Очень способный парень, свободно говорит на нескольких языках, много печатается в европейских изданиях, немного чудаковат, уж что есть, то есть, но со старого приятеля какой спрос?»