Звездный бульвар - Ракша Ирина Евгеньевна 7 стр.


А позже, когда журнал уже вышел, мне посыпались сотни солдатских писем из разных воинских частей со всей страны. Писали пехотинцы, летчики, моряки. И уйму фотографий слали – одиночные и групповые. И все – бравые, симпатичные. Однажды в этой кипе я наткнулась на очередное тихое, слезное бабушкино письмо. Про журнальный портрет в нем – ни слова. А вновь и вновь бабушка умоляла меня опомниться, вернуться в Москву, поступать в серьезный вуз, например Тимирязевку, и учиться, чтоб стать человеком. (Она и не подозревала, родная, что я, вернувшись, поступлю в тот самый, «где Вася», неизвестный мне прежде ВГИК, встречу там Юру и все это навечно определит мою судьбу.) Но тогда среди шума, восторгов и прочих девичьих эмоций бабушкины слова были как глас вопиющего в пустыне. Помню, что от обилия писем тексты я уже не читала. Сохраняла лишь фотографии, и то только те, что нравились. По вечерам в теплушке за длинным столом мы с девчатами со смехом их обсуждали, разбирали, раскладывали, тасовали, как карты. Одна из подружек потом по такому письму даже замуж вышла. Ну а еще посыпалась тогда на мою голову зависть. И подружек, и прочая – «комсомольская». Помню, как горько, болезненно это переживала. Втихомолку рыдала, растирая слезы по румяным щекам. Понять не могла – за что такая несправедливость? Уже потом, с годами, с мудростью попривыкла. Многое поняла. Тем более что меня постоянно сопровождал, отравляя жизнь, этот желчный извечный человеческий грех – зависть. Помните, даже у великой Ахматовой? «Обкормили меня клеветою, обпоили отравой меня…» Или вот еще: «И всюду клевета сопутствовала мне…» Как сказано!

Откладываю в сторону яркую обложку старого журнала. (Ее в Москве долгие годы сохраняла бабушка.) Эта порывистая, восторженная девочка со своей романтикой и неуемной жаждой жизни навсегда канула в Лету.

…Вот опять фотография Васи: он в потрепанном пиджачке, в сапогах, на берегу островка, что посреди Катуни. С удочкой и большущим тайменем в руках. (Теперь уж такие в Катуни не водятся. Там все порываются построить ГЭС и уже скоро погубят заповедный Алтай.) Когда-то он просто позировал – весело, озорно, не представляя даже, что вскоре своим могучим творчеством (этим Божьим даром) будет кормить людей. Как Тот, который «двумя рыбами и пятью хлебами» накормил человечество. Здесь, на острове, молоденький Вася еще просто Шукшин-жилец, но уже грядет Шукшин-творец. И разрыв между ними, меж плотью и Духом, будет с годами все разрастаться. И, отставая, погибая телом, творец победит… А вот это фото известно, наверно, всем в России. Шукшин по-хозяйски сидит босиком на траве, на горе Пикет, откуда видны вправо и влево и его Сростки, и «Урожайный», и «Чуйский тракт до монгольской границы», по которому вот уже семьдесят лет все едет и едет за девушкой Раей лихой шофер Колька Снегирев. С горы Пикет видно далеко-далеко. Над Шукшиным огромное бездонно-голубое небо. И тишина пространства. Тишина Божьего мира, которая заставляет говорить шепотом. Василий Макарович и в фильмах своих, и в книгах, и в жизни вообще не мог без высоты, без «воздушного пространства». Вот и тут он сидит не на Пикете. Он как бы сидит на земном шаре, буквально на его темени, на макушке. И притом – понимает это. Понимает, что неизбежно и скоро в России вор-уголовник застрелит тракториста Прокудина. Понимает, что на земле все равно Бандит убьет Пахаря. И с граем взлетит черное воронье над пустой, незасеянной, осиротевшей пашней. И тогда, как возмездье, наступит-таки конец света. А потом – обязательно, неотвратимо – грянет и Божий суд. И уж там отвечать за грехи будет каждый. И каждый – лишь за себя. Там не отвертишься, не кивнешь на другого. «Всем, Господи, воздашь Ты по делам их. Делам их рук и по грехам в их душах. И всех, не внемлющих Тебе, Ты не созиждешь вновь, когда разрушишь».

…Я думаю, Шукшин ушел вовремя – у Бога нет безвременной смерти – взяв предельную планку собственной высоты. И, думаю, не случайно он не снял фильма о Разине. Его тракторист, его Пахарь-кормилец, Егор Прокудин поднялся на ступень выше. Он много выше Разина-бунтаря. В чьем бунте, кстати, в протесте, в разбое Шукшин так окончательно и не разобрался. Ни в книге своей, ни в дневниках, ни в сценарии. Да и разбираться после «Калины» уже не стоило. Хотя бунт, бесовство – всегда очень заманчиво. (Кого из великих не соблазнял, не прельщал образ бунта?!) Однако Шукшин не случайно не снял фильма о безбожном разбойнике. Это не Бондарчук, это Господь не дал ему этого сделать. Поскольку Шукшин уже свершил гораздо большее. Его Пахарь-Прокудин в «Калине красной», бывший бандит, нашел в себе силы подняться до Высшего – до Созидания, до Любви и Смирения Пахаря. Он получил наивысшее Божие послушание на земле – кормить людей хлебом насущным, а через это и Божьим Словом. За что и был бандитом, еще вчерашним сатрапом, убит. Каин убил-таки Авеля. Но в смерти этой и есть само Восхождение, само Бессмертие. И героя, и автора. И пока светит солнце, растет береза и зреет калина красная, людям надо жить не по разбоям, а по Любви и Высшим Божьим заповедям.

…Всматриваюсь в потемневший, бездонный взгляд Шукшина на Пикете. Он и мудр, и гениально интуитивен, как полагается первопроходцу. Потомки будут его еще изучать. «На нем» напишут еще и книги, и защитят диссертации, используя и его, и чужие воспоминанья и мысли. А на алтайской горе Пикет (скорее это огромный холм) поставят ему, наверное, памятник. А в Сростках, в избе Марии Сергеевны, дом-музей уже открыт. И стоит там в низенькой комнате с беленой печью и голубыми оконцами, на полочке, среди прочих, и моя книжка. А по стенам в рамочках – «похвальные грамоты» и детская фотография брата с сестрой. Та самая, из 1955 года.

…При жизни Василий Макарович был как бы вне моды и вне политики. И, на мой взгляд, уже изначально, по высшей сути, был «обыкновенным» классиком. Начиная с его первых рассказов и книг: «Сельские жители», «Беседы при ясной луне». И даже не просто классиком, больше. Он стал Вехой, вершиной этого периода русской литературы. Как, например, Вехи своего времени – Чехов и Горький. Ибо Шукшин (как и они) открыл и закрепил в литературе совершенно нового, до него не бывшего в искусстве социально-множественного героя – крестьянина, шагнувшего в определенные годы из деревни в город. (Бунин, например, не открыл своего типа, социально нового героя, хотя проза его, на мой взгляд, может быть, даже самоценней, «дороже» чеховской.)

…Словно навсегда прощаясь, перебираю конверты… Конечно, особенно близка мне переписка Сына и Матери. Эти двое любили друг друга строго и нежно, по-божески. Марию Сергеевну Вася почитал свято, как родную землю, до нервного истощения. И тот покаянный, очищающий плач Любви, что прозвучал в «Калине красной» после свиданья Егора Прокудина с брошенной им старухой-матерью, горел в его собственной груди, в сердце – всегда. Горел больно, неугасимо.

В быту считается, что читать чужие письма – зазорно, запретно. Это правильно. Но письма Гоголя, например, или Пушкина, и вот теперь Шукшина – они уже не чужие. Они – частица каждого из нас, наша совесть и наша гордость. Впервые Васины письма к матери я читала вместе с Марией Сергеевной, когда приезжала к ней в очередной раз в гости в Бийск. Настаивалась в щербатом чайничке заварка (новый, когда-то подаренный мной, берегся в буфете), на кружевной вязаной скатерти, в вазочке, солнечно рдело варенье – рыжее, облепиховое. Мария Сергеевна говорила неспешно: «Наша семья, в прошлом выходцы из России, жила строго, в уваженье друг к дружку. Уважительны были с родней, и с соседями, и со скотом. Вася любил людей как-то очень уж жалостно… да и скот, зверье всякое привечал. Как-то раз пойманная им рыбешка зажилась в кадушке с водой. Так он, мил, пошел и в Катунь ее выпустил. Как золотую рыбку. Это ей, говорит, за терпенье награда. Пусть живет, заслужила. – Она задумывается, подыскивая слово, поправляет тугую повязку поверх платка на больной голове. – Любил он все живое без меры». За шторками, за оконным стеклом метет в Бийске пурга, как четверть века назад, когда я школьницей впервые ступила на эту алтайскую землю. Слушаю глуховатый размеренный голос Марии Сергеевны. И к горлу подкатывает щемящий комок от любви и нежности к ней и ко всему прекрасному, но все-таки бренному миру. Чтобы скрыть слезы, подвигаю варенье, принимаюсь разливать чай. И еще не знаю, что вижу эту дорогую мне женщину в последний раз.

…Комитет по Ленинским и Государственным премиям, который возглавлял литературный генерал, писатель Георгий Марков, наконец удостоил В. М. Шукшина премии. Проголосовали-таки. Конечно, посмертно, спустя время, когда «Калина красная» потрясла, покорила весь мир, стала классикой. Не дать премию было просто уже невозможно… Как-то, столкнувшись в ресторане ЦДЛ с грузным, рыхлым Юрием Верченко (были тогда в Союзе писателей эти два всесильных генсека от литературы: революционный романист Г. Марков, член Президиума ЦК КПСС, и его сатрап, «не пишущий писатель» Ю. Верченко), я сказала ему: «Вас можно поздравить… – Он не понял. – …с премией Шукшину?..» Тот недовольно понизил голос: «Ну, видишь ли, – обращаться на «ты» было хорошим тоном, почти дружеским, – проживи он еще пару лет, мы бы имели с ним такие хлопоты. Такого бы диссидента получили – почище уехавших. – Он поднял толстый палец. – Заметь, инакомыслящего». – И тяжело задышал, уходя…

Мне подумалось: Бог мой! Конечно же, Шукшин мыслил и-на-ко. Совсем и всегда – инако. И никогда не сидел с ними в президиумах, где они были буквально прописаны. Он сидел на своей земле, на холме, босиком… А проживи он еще пару лет, он обязательно был бы в Храме. Он всегда шел по дороге к Храму. И подтвержденьем тому – его милосердие, все его упрямо восходящее творчество. В том числе и дневниковые записи. Его прекрасный образный русский язык, взятый от полуграмотной матери. Язык одновременно и молодой, и по-евангельски вечный. Для меня его короткие записи – как глотки свежей катунской воды. Вот например: «Добро – это доброе дело, это трудно, это не просто. Не хвалитесь добротой. Хотя бы не делайте зла». «Критическое отношение к себе – вот что делает человека по-настоящему умным». «Простая русская женщина-мать органически не способна ныть: любую невзгоду, горе она переносит с достоинством…» «Самые наблюдательные люди – дети, потом художники». «Я воинственно берег свою нежность» (у Достоевского, помните: «Нужно молитвенно желать быть лучше»). «Человек, который дарит, хочет испытать радость. Нельзя ни в коем случае отнимать у него эту радость». «Всю жизнь свою рассматриваю как бой в три раунда: молодость, зрелость, старость. Два из этих раундов надо выиграть. Один я уже проиграл». «Я, как пахарь, прилаживаюсь к своему столу, закуриваю – начинаю работать. Это прекрасно». «Когда нам плохо, мы думаем: «А где-то кому-то хорошо». Когда нам хорошо, мы редко думаем: «Где-то кому-то плохо».

А вот последнее Васино письмо к матери. Он был смертельно болен, был охвачен безмерной тревогой (Бондарчук закрыл его «Разина», предложил сниматься в собственном фильме, были для тревог и другие причины): «Мама, родненькая моя! Я жив-здоров, все в порядке. Здоровье у меня – нормально. Вот увидишь в картине («Они сражались за Родину». – И. Р.), я даже поправился. Все хорошо, родная. Известия о твоих посылочках успел получить… Спасибо, хорошая моя. Дай Бог тебе здоровья. За меня не беспокойся. Я серьезно говорю, что хорошо себя чувствую. Ну, обнимаю тебя! Василий».

Через несколько дней его не стало. Он умер без свидетелей. Как официально считается, ненасильственной смертью (Бурков считал иначе и говорил мне об этом), ночью на съемках 2 октября 1974 года. Незадолго до этого написав, словно завещание, всем нам, пока остающимся на земле:

«…Уверуй, что все было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наше страдание – не отдавай всего этого за понюх табаку… Мы умели жить. Помни это. Будь человеком».

Звездный бульвар

Эссе

На 3-й Останкинской улице мы ловили ужей

Ирина Евгеньевна Ракша́ – прозаик, кинодраматург, журналист. Лауреат многих литературных премий, как то: «Золотое перо России», им. И. Бунина, им. В. Шукшина, им. Есенина. Кавалер государственных наград, в том числе ордена Дружбы (2008 г.). Её авторству принадлежит множество рассказов, новелл, романов: «Весь белый свет», «Сибирские повести», «Останкинские дубки»… Три года назад вышел её роман «Окрасился месяц багрянцем» – о Надежде Плевицкой, знаменитой певице начала ХХ века и бабушке писательницы. А ещё Ирина Ракша – вдова выдающегося русского художника Юрия Ракши. Он известен и как художник-постановщик фильмов, вошедших в классику отечественного кино: «Время, вперёд!», «Остаются живыми», «Дерсу Узала», «Восхождение» и других, – и как автор таких живописных полотен, как «Моя мама», «Земляничная поляна», «Разговор о будущем», триптиха «Поле Куликово», ныне находящихся в Третьяковской галерее. Своими воспоминаниями писательница поделилась с «ЗБ».

На месте Звездного бульвара был глубокий овраг

Детство писательницы прошло в Останкине, где она и родилась. Её родители, агрономы, вчерашние выпускники ТСХА, были приглашены работать на вновь построенную сельхозвыставку. Папа – директором павильона «Хлопок», юная мама – экскурсоводом.

– В довоенные годы Останкино – это была глухая и по-дачному зелёная московская окраина, – рассказывает она. – Наши двухэтажные деревянные бараки стояли близь Шереметевского дворца и ВСХВ (Всесоюзная сельскохозяйственная выставка), на берегу речки Горлинки, на 3-й Останкинской улице (ныне это проспект Королёва). Речка тогда уже сильно пересыхала. Но я проводила много счастливых часов на её песчаных, заросших осокой и камышом берегах. Была влюблена во всех её обитателей: синих стрекоз, головастиков, ручейников и лягушек. Порой ловила красавцев ужей с желтыми щечками на головке, с радостью приносила их домой – показать испуганной маме, но потом всегда возвращала в реку. Наблюдала, как они счастливые удирают, уплывают по мелкой прохладной воде, как прячутся в зарослях… Потом в моей прозе, в мемуарах и моему Останкину, и этим ужам тоже найдётся место.

После войны, которую отец-танкист прошел почти до Берлина, Ирина вернулась с мамой домой из эвакуации, с Урала, и поступила в женскую школу № 271. Мальчики и девочки в те годы учились раздельно.

– Рядом с моей школой тогда проходил очень глубокий длинный овраг, по дну его текла другая, узкая, как мутный ручей, речка Каменка. Но мы называли её Тухлянкой, поскольку туда из местных домов, похожих на деревенские избы, сваливали все нечистоты, – вспоминает писательница. – Через овраг была перекинута огромная чугунная труба, по которой дети с Маломосковских улиц ходили в мою же школу, переходя с берега на берег. Иногда на трубе возникали битвы портфелями: кто кому уступит дорогу, кто кого свалит в овраг…

Особенно часто мы дрались с «элитой» – детьми из новых кирпичных престижных многоэтажных домов, выросших возле типографии Гознака. (Ныне это проспект Мира.) Мы же считались «останкинской шпаной» – с Останкинских улиц и переулков, с Хованской, что возле ВСХВ, от парка и дворца Шереметева. Но ещё круче была шпана с Казанки (улица Казанская). В тех бараках жили разные до- и послевоенные бомжи и беженцы, а также местные воры и жулики. Но с «казанскими» мы, «останкинские», дружили. И школы наши были поблизости. У девочек одна, у мальчишек другая…

Уже гораздо, гораздо позже на месте полностью засыпанного оврага появился, скорее, вырос, как феникс из пепла, Звёздный бульвар. И моя двести семьдесят первая школа, в которой я проучилась до девятого класса, оказалась уже не на берегу Тухлянки и оврага, а на живописном современном зелёном бульваре, в ряду с жилыми блочными новостройками.

Сбежала на целину

В школе она была отличницей. Обожала литературу и русский. Блестяще писала сочинения, которые учительница в классе часто зачитывала вслух. А писательский дар проявился у Ирины на алтайской целине, куда пятнадцатилетняя девушка вслед за отцом уехала по комсомольской путёвке. «Как-то, услышав по радио очередной горячий призыв к молодёжи – ехать на целину, я, наперекор маме и бабушке, буквально сбежала с родной 3-й Останкинской на Алтай, в Бийск, на Чуйский тракт, в предгорья Белухи», – пишет Ирина Ракша в автобиографическом рассказе «Голубочек мой ясный». Он посвящен также и памяти её алтайского друга Василия Шукшина.

Назад Дальше