Храм любви. Книга первая. Надежда - Девера Виктор 3 стр.


Военный муж, серьезно осмотрев все и удивленный этим, спросил:

– А звезда на кресте что значит?

Она пожала плечами.

– Это как звезда добра. Вот на погонах солдат, чем больше звезд, тем больше, наверно, они добра сотворили. Я бы всем святым звезды выдавала. Звезды должны умершим душам жизни возвращать и на каждый храм их вешать от добрых дел. При каждом храме должна быть аллея героев добра и книга добрых свершений. Сделал запись в такой летописи, посиди на аллее в тени энергии их добра и станешь лучше. Пожал руку герою добра, значит, энергию добра получил и сам добрым стал, и жизнь себе продлил, и какую-то добрую душу оживил. Может быть, я тогда и маму с папой оживила бы. Все бы стремились к добру и кланялись бы ему.

– Ну, ты прямо нарисовала мне мир добра с его диктатурой. Похоже, что мышь родила гору. Только оживить добром ныне никого нельзя. Пусть пока она будет звездой надежды добра. Согласна? Тебя тоже Надеждой зовут, вот и будет твоим символом. Да и весь этот ваш храм – действительно, голубая надежда, и воистину храм мечты по праву твоих голубях роз и грез. Розы тоже олицетворяют надежды жизни. Надежды желанные убить невозможно, поэтому соглашусь с тобой, что это олицетворение мечты спасает этот мост.

Она, соглашаясь с ним, кивнула головой, а он подумал о своем. Звезда ему напомнила об Афганистане, о его интернациональной миссии и, по сути, являлась для него эмблемой интернационализма, отражающей суть Советской армии.

Уже смеркалось. Они вернулись к будке. В ней сидели в раздумье военные и о чем-то между собой вели разговор. Наконец, один из них на вопрос Надюшки: «Где мои друзья?» – сказал:

– Надюшка, твой вагончик как нельзя лучше подходит нам под блиндаж для отдыха, мы вынуждены здесь заночевать, но всем нам с твоими друзьями здесь будет очень тесно и опасно. Поэтому ты завтра с этим дядей, который сейчас гулял с тобой, поедешь в Москву, – он показал на Арабеса. – Друзей твоих мы уже отправили по домам, их слегка задело осколками снарядов. Можешь не волноваться – все будет хорошо. Оставаться здесь тебе тоже очень опасно – могут нечаянно и убить. И на улицу пока постарайся не выходить. Посиди с нами, мы тебе сейчас и песенки свои споем.

Пока местные с воплями забирали трупы детей, Арабес, чтобы она ничего не слышала с улицы, пел ей песни. Они были разные, но одну из них она запомнила. Это была песня:

От доброго отношения и таких песен она немного повеселела, и хворь как будто куда-то ушла. Лечебным бальзамом на ее подействовала и мысль, что завтра она поедет в Москву и навсегда расстанется с этой жестокой для нее землей по прозвищу Чечня.

Вояки, общаясь с ней, отметили у нее феноменальную память, она в точности, почти наизусть могла рассказывать сказки и разные страшные истории. Кроме того, тоже пела на свои стишки незамысловатые песенки. Арабес с участием подыгрывал ей на солдатской гитаре и со свойственной ему склонностью к импровизации добавлял что-нибудь свое.

Так и не дослушав его песен до конца и не выяснив, что в действительности случилось от разрывов, она уснула.

Решив отправить ее в сопровождении Арабеса в Москву, они просили сообщить, в какой детский дом он ее сдаст.

Утром следующего дня военные провели операцию по обмену двух пленных чеченских боевиков на одного своего, находившегося у них в плену. Его звали Рушави. Он был Арабесу как сын. Ради его освобождения он приехал к своим полковым друзьям – побратимам по Афгану, хотя сам после Афганистана по ранению вышел в отставку и, как говорится, свою доблесть давно и с честью стране отдал.

Полдня они втроем добирались до комендатуры, и девочка тихо сидела с ними рядом. После комендатуры Рушави на некоторое время оставили в больнице. Добираться до Москвы уже самостоятельно поездом он решил позже.

В это время ни Арабесу, ни освобожденному из плена Рушави не могло присниться даже в кошмарном сне, что эта красивая, как куколка, девочка, в лохмотьях похожая на гадкого грязного утенка, через несколько лет превратится в прекрасного лебедя. Как русалка, увлекающая в пучину страсти моряков, проплывающих мимо берегов Древней Анталии, она станет роковой и любимой женщиной для них обоих.

***

На следующий день она ехала уже в лучшем купейном вагоне, следовавшем на Москву. Ей было немного грустно, и она стеснялась непривычной обстановки купейного вагона. Робко сидя в своей затертой голубой кофточке у окошка, она бережно придерживала свой узелок, где лежали вещи, и о чем-то думала.

– Мы, когда приедем в Москву, я обязательно схожу в мавзолей к Ленину, – так неожиданно, в полузадумчивом состоянии, заговорила она. – Дедушка Ленин, он был такой хороший, такой добрый. Так нам говорили. Его все любили и вдруг ныне стали почему-то ненавидеть.

– Ты с чего вдруг вспомнила о нем, – спросил он ее.

– В том поселке, где я жила, возле школы стаял памятник ему. Дети, люди к нему ходили и цветы приносили, мира просили. Когда его все любили, мы жили мирно. Однажды мы пришли к памятнику, а ему кто-то руку отрубил. Говорили: «Не туда показывал». В следующий раз пришли и видим: он уже без головы. Какой-то лихой всадник все скакал вокруг него и, негодуя, свою доблесть проявлял. Всех тогда это только занимало.

Когда его с постамента свалили, мы голову и руку ему обратно приставили. Нас тогда чуть не побили. Был бы он живой, может быть, люди так же мирно жили, как и раньше. Его надо воскресить.

Арабес усмехнулся ее рассуждениям и вышел покурить. Отсутствовал он долго. Когда он вернулся, она просила своего попутчика надолго ее больше не оставлять и каждую его отлучку переживала, как трагедию. В эти моменты она брала из своего узелка игрушку и, играя, разговаривала с ней, как с живым существом, отдаваясь каким-то воспоминаниям. Когда попутчик находился с ней, она убирала игрушку на прежнее место, в свой узелок. Эта деревянная игрушка на подставке привлекла внимание Арабеса. Русалочка, сросшаяся своим хвостом с хвостом дельфина, выполняла одно простое движение. Если дергать за ниточку снизу игрушки, дельфин и русалочка поднимали навстречу друг другу руки, как бы даря один – цветы, другая – сердце.

– Забавно, оригинально и даже символично, – заметил он.

– Эту игрушку сделал и подарил мне еще папа, – объясняла она. – Дельфины – говорил он – это, наверно, родители людей, которые от ужаса содеянного спрятались в море.

– Интересно-интересно, – усмехнувшись, заметил он. – Возможно, этой игрушкой он хотел сказать, что человечество – это следствие после потопного греха обезьяны с дельфином на горе Арарат. Несчастное подобие человека из-за этого греха потеряло ноги и приобрело хвост, чтобы выжить в воде. Больше он тебе ничего не рассказывал?

Она застеснялась и, как бы выходя из неудобного состояния, продолжила:

– А вот картина, о которой я вам рассказывала, – она вытащила из целлофанового свертка картину, написанную маслом.

Посмотрев игрушку, он с разрешения развернул и ее, потом долго всматривался, разглядывая изображение.

Надюшка объясняла, что это картина ее второй мамы, и это все, что осталось в память от нее и отца.

На этой картинке был изображен корабль наподобие Ноева ковчега, который поднимали человеческие руки, вырывающиеся из реки над облаками и горами. Алые паруса, словно крылья «Летучего голландца», гордо поднимали его величественный образ аллегорией мечты Грина и легенды потопа.

– Она хотела, чтобы на земле был такой Храм любви, ну как ковчег религий для разных вер и обрядов.

– Вы его с ребятами там, у моста, почти таким и построили, ничуть не хуже. Мне он очень понравился, и хочется, чтобы кто-нибудь об этом мог рассказать всем, – сказал он и задумался.

После он что-то писал, а Надюшка молча смотрела на него. Закончив писать, он просмотрел написанный текст, усмехнулся и, смяв листок, вышел. Листок смятым остался лежать у окна.

Она взяла листок и развернула его. Сначала долго читала, разбирая корявый почерк, а потом потихоньку запела:

– Интересные слова, кажется, может получиться песенка, – сказала она, когда он зашел.

– Да это так, мое баловство, – ответил он. – Я иногда так расслабляюсь, скорее, от скуки, для себя. Вряд ли споется, даже под гитару не получилось, но вот ты как будто их пропела и уж как-то сильно меня задела. Твоя недетская затея с храмом – тоже. Если нравится, возьми. Голосок у тебя неплохой. Приедешь в Москву и там, в детском доме, убедишь других ребят, а уже когда станете взрослыми, возможно, построите настоящий Храм любви. Я даже готов шефство над затеей взять и чем смогу, помогу.

Упоминание о детском доме оказалось роковой ошибкой. Привыкшая за время бродяжничества к свободе, она не могла смириться с любым ограничением этих свобод, как бы они плохи ни были. Наверно, многие знают, как в семьях пугают детей, что отдадут в детский дом, если они проявят непослушание. Видимо, именно такое понимание имело место в ее жизни. Она, услышав о детском доме, заплакала, и нежность, с которой она до этого относилась к сопровождающему, моментально исчезла.

Уже в Москве, выйдя из вагона, она, выбрав момент, когда он отвлекся, сбежала. По его просьбе милиция ее вскоре поймала.

Он зашел в отделение, когда дюжий милиционер через двери буквально затаскивал ее в отделение. Видно, он сильно сжал ее руку. Она всхлипнула и укусила его за руку. Высвободив так свою, бросилась бежать.

Развернувшись, милиционер со всей силы пнул вдогонку ее под зад. Она упала и еще больше заплакала от боли, а точнее, закричала. Узелок с ее вещами полетел по полу. Ее картина Храма вылетела из него. Милиционер неловко наступил на нее и, слегка потеряв равновесие, прыгнул ей на попку, прижал ее, как дрянного котенка, ногой к земле, чтобы не убежала. Арабес не выдержал этого хамства и, подскочив к милиционеру, ударил его. На него налетели другие. Пока они дрались, Надюшка скрылась, и больше ее никто не видел.

Скрутив под угрозой пистолета руки и надев наручники, на него завели уголовное дело. Вместе с его вещами рядом с ним лежала и подобранная с пола помятая картина с изображением ее Храма люби. Все остальное Надюшка, видимо, успела подобрать и унести с собой.

– Вот так всегда ломают жизни, красивые мечты, помыслы, а с этим и светлые чувства детей, бросая их под пресс уголовщины, – сказал он милиционеру. – Девчонка-то была чудо, хоть и сирота. Пройдя через горе и страдания, она лелеяла красивую мечту, которую не смогла убить даже война людской вражды. Обидно за власть. В одно мгновенье вы своим хамством можете убить все человеческое. Обидно.

Через некоторое время его выпустили, и милиционер извинился перед ним.

– Вы бы лучше извинились перед той девочкой. Нашли или нет ее? – спросил Арабес.

– Нет.

– Неизвестно, к каким последствиям в ее судьбе приведет это безобразие, – сказал он и подумал: «Ох, не к добру это. Никакие извинения уже не воскресят те светлые и чистые мечты о Храме любви, которые жили в этой юной душе. Надеяться буду, что, живя постоянно в преследующим ее по жизни зле, с созерцанием разрушений и боли, она в душе выработала иммунитет спасения, как своего Храма мечты. Все было бы спокойней на душе, если бы новая череда событий не грозила ей возможностью озлобления на весь мир. Ведь так и может получиться, как она и говорила, только, похоже, душу ей уже заменят и без Храма, в котором она пыталась эти души лечить». В глубине души он надеялся, что в девчонке живет сильный дух, и он поможет сохранить ей ее чистую душу и мечту о своем Храме.

Как сообщить друзьям в Чечню, что он ее не довез, тоже не знал. Оправдываться не хотелось. Взял у милиционера картину Храма и шел домой.

В тот же день зашел в церковь и поставил свечку во спасение ее души. Он не понимал себя, почему он проникся к этой девочке каким-то щемящим сердце чувством. Это чувство не было похоже на отцовское беспокойство, а скорее, было общим состраданием. Оно было чем-то большим, как будто частью его самого, отрезанного пережитой судьбой, и вдруг стало ноющей раной взбудораженной усопшей души от утраченной где-то и какой-то мечты. Чтобы облегчить давящую сердце тяжесть, молясь перед иконой Божьей матери, просил дать этой девочке в жизни ангела-спасителя.

– Пусть она окажется в каком-нибудь церковном приходе. Дай ей силы и веры в тебя, Господи, и я надеюсь на твое чудо, – шептал, крестясь, он. – Воспитываясь в Храме, она спасет душу, и, по крайней мере, умереть с голоду там не дадут.

В течение нескольких месяцев после этого его не покидали размышления о девочке и ее судьбе. Некоторое время он постоянно интересовался в милиции результатами розыска, но все было тщетным. Милиции дел хватало и без этого. После тяжести бытовых забот этот случай потихоньку вроде бы стал забываться, но уж больно сильно задела его идея Храма любви, которой она взбудоражила его сердце. Эта идея Храма заполняла вакуум его воинской борьбы и миропонимания о смысле жизни.

Как истинно русского разрывает страсть любви к истине, так и его сознание охватил этот далекий луч света, вырвавшись монстром озарения из его дремлющих недр души. Он, требуя от него некой-то значимости, схватил его мертвой хваткой за душу. Удавка его была сильнее любви к женщине, да и, наверно, к красоте жизни, которую до этого он видел в благополучии.

Огонь истины во все времена призывал лучших представителей общества, не раздумывая, отдавать жизнь за нее. Женщина или истина, революция или любовь – что требует большей жертвы от мужчины, что оправдывает его жизнь и смерть? Этот извечный вопрос истории перед ним не стоял. Настоящая любовь к женщине для него могла быть или не быть, и в этом он уповал на Бога, но жить не по лжи, а значит, следовать закону и зову природы для него было истиной в первой инстанции. Жить не по лжи самому себе, так, чтобы его мелкое «хочу, хочу, хочу» не втаптывало в грязь его совесть.

Единственной дилеммой для него был выбор между совестью или любовью, и где истина тут, он не знал. Совесть – это всегда догматическая прививка общественного сознания, а любовь – зов внутренней его природы как протест военному насилию одного над другим. «Если совесть – это божий зов, а любовь – это Бог, то что первично?» – этот вопрос задавал он своему внутреннему голосу и ответа не слышал.

Храм любви, который он стал сравнивать с горой, которую родила маленькая мышка мечты из Чечни, отныне по преследующим его размышлениям и понятиям должен был разрешать эту проблему. Он своей интернациональной прививкой должен был призвать себя и людей к поклонению свободе любви без чувства греховности, чтобы все люди были от нее счастливы всегда, сохраняя свою совесть незапятнанной грехом страсти и сознанием порочности. Как творить чудо любви, не попирая совесть? Наверно, через музыку чувств, религиозным инстинктом веры? «Последнее было бы правильно», – говорил он себе и снова касался веры, как совести.

Он где-то читал, что ныне наука может одним внушать страх и ненависть, другим – любовь и уважение даже при душевной пустоте и отсутствии действительных дел и соответствующих качеств у людей. Эту науку взяли на вооружение политики. «Почему, – думал он, – эту науку нельзя взять для сотворения любви между людьми? Если человек выбрал объект любви, а этот объект не отвечает ему взаимностью, то при использовании достижений этой науки на какое-то время можно даже отвращение превратить в любовь и взаимность. Сколько трагедий личного характера можно было бы избежать?»

Назад Дальше