Смотрел ли кто-то из окна, как мой отец подходит к машине в сумерках? Скрывалась ли чья-то тень за занавеской в ожидании его реакции? Я никогда этого не узнаю. Помню только, как отец застыл, подойдя к машине со стороны водителя. Кто-то поцарапал бок его любимого «Бьюика». Огромная отвратительная борозда тянулась через всю дверь к багажнику. Она была сделана специально, ключом или камнем.
Как я уже говорила, мой отец был стоиком и никогда не жаловался, ни по большим, ни по маленьким поводам. Он с радостью ел даже печенку, если она подавалась к столу; когда доктор озвучил ему смертный приговор, папа не придал ему значения и просто пошел дальше. В этом эпизоде с машиной он повел себя точно так же. Будь у него способ бороться – дверь, в которую можно было бы постучать, призвав обидчика к ответу, – он все равно не стал бы этого делать.
– Черт меня побери, – выругался он, прежде чем открыть машину.
Мы поехали обратно в город, почти не обсуждая случившееся. В любом случае пригорода с нас хватило. На следующий день отцу пришлось ехать на работу, и я уверена, ему было не по себе. Царапине оставалось недолго красоваться на хромированной поверхности «Бьюика». Как только выдалось свободное время, отец поехал в «Сирс» и стер ее навсегда.
3
Где-то в это время в моем брате-пофигисте расцвела тревожность. Не могу сказать, когда или почему это началось, но Крейг, который был на короткой ноге со всем районом, которого буквально похищали каждый раз, когда у него выдавалось 10 свободных минут, дома стал тревожным и настороженным. Он как будто знал, что беда уже на пути к нам. По вечерам брат придумывал все новые и новые опасности, настолько погружаясь в пространство гипотетического, что мы за него беспокоились.
Он боялся потерять зрение и стал носить дома повязку на глаза, чтобы изучить гостиную и кухню на ощупь. Он думал, будто оглохнет, и стал учить язык жестов. Страх ампутации заставил его есть и делать домашнюю работу с рукой, привязанной за спиной. «Никогда не знаешь, что произойдет», – рассуждал Крейг.
Его самым главным страхом, возможно, и самым реалистичным был страх пожара. Домашние пожары – обычное дело в Чикаго. Отчасти из-за владельцев трущоб[47], которые доводили свои жилища до аварийного состояния, чтобы получить компенсацию по страховке, а отчасти потому, что дымоуловители изобрели недавно и рабочий класс не мог их купить. В любом случае огонь наведывался в гости – случайный похититель домов и жизней.
Дедушка Саутсайд переехал в наш район после того, как огонь уничтожил его прежнее жилище в Вестсайде. К счастью, тогда никто не пострадал. (Если верить моей маме, во время пожара Саутсайд стоял на дорожке перед домом и кричал пожарным, чтобы те держали свои шланги подальше от его драгоценных джазовых пластинок.) А не так давно в трагедии, слишком большой для моего детского ума, один из моих одноклассников, Лестер Маккаллом, мальчик с милым личиком и длинным афро[48], живший за углом от нас на Семьдесят четвертой улице, погиб в пожаре вместе с братом и сестрой. Они оказались заперты в ловушке пламени в своих спальнях на втором этаже.
Это были первые поминки в моей жизни: в похоронном бюро всхлипывали дети всего района; тихо играл альбом Jackson 5; взрослые замерли в ошеломительной тишине. Никто не осмеливался нарушать вакуум молчания молитвой или общими фразами. В передней части комнаты стояли три закрытых гроба с фотографиями улыбающихся детей. Миссис Маккаллом, которая выжила, выпрыгнув из окна вместе с мужем, сидела перед ними, настолько сломленная и убитая горем, что в ее сторону было больно смотреть.
Остов сгоревшего дома Маккалломов еще долго шипел и обваливался, умирая гораздо медленнее, чем его маленькие жильцы. Сильный запах гари преследовал нас по всему району.
Со временем страхи Крейга лишь возросли. В школе учителя проводили с нами учебные тревоги: показывали, как стоять, падать и катиться в случае пожара. Крейг решил провести тренировку дома, назначив себя семейным маршалом, а меня – своим лейтенантом. Он приготовился расчищать выходы и командовать родителями.
Приготовления вообще были пунктиком нашей семьи. Мы были не просто пунктуальными – мы всегда приезжали заранее, зная, что так отец будет менее уязвим. Если мы приедем заранее, ему не придется волноваться по поводу парковки, откуда нужно долго идти, или свободного места на трибунах во время очередной баскетбольной игры Крейга. Мы старались контролировать все, что подчиняется контролю.
Мы с Крейгом начали продумывать планы побега, проверяя, сможем ли в случае пожара выпрыгнуть из окна на дуб или соседскую крышу. Мы хотели знать, что будем делать, если на кухне загорится плита, в подвале замкнет электричество или в дом ударит молния.
Меньше всего мы волновались за маму. Она была маленькой и гибкой, а под действием адреналина наверняка бы перевернула даже машину, чтобы спасти ребенка. Гораздо сложнее дела обстояли с отцом. Инвалидность наверняка помешала бы ему выпрыгнуть из окна. Да и бегущим мы не видели его уже много лет.
Случись что-то страшное, наше спасение ничем не походило бы на послеполуденные фильмы по телевизору, в которых отец бросал детей через плечо с грацией Геркулеса и нес их в безопасное место. Геройствовать пришлось бы Крейгу, который на тот момент уже перерос папу, хотя и оставался при этом узкоплечим тонконогим мальчишкой. Он понимал, что подвиги требуют практики, поэтому прорабатывал худшие сценарии, приказывая отцу рухнуть мешком на пол и терпеливо ждать, пока Крейг вынесет его из угарного газа.
– О боже, – говорил папа, качая головой. – Ты серьезно собираешься это сделать?
Мой отец не привык к беспомощности. Он жил в постоянной борьбе с этой перспективой, тщательно ухаживая за нашей машиной, вовремя оплачивая счета, никогда не обсуждая свой рассеянный склероз и не пропуская ни одного дня на работе. Наоборот, он хотел быть опорой для других. Физическую помощь отец заменял эмоциональной поддержкой и советом. Вот почему ему так нравилось работать главой участка городского комитета демократической партии.
Он оставался на этом посту несколько лет, отчасти потому, что от госслужащих ожидали лояльной помощи. Но даже если отец был наполовину принужден к этой работе, он все равно любил ее всем сердцем, что всегда сбивало с толку маму. Политика отнимала уйму времени. Каждые выходные отец посещал соседние участки, чтобы проверить, все ли в порядке у избирателей. Иногда он брал с собой меня. Мы парковались на улице со скромными бунгало и поднимались на какое-нибудь крыльцо, чтобы встретиться со сгорбленной вдовой или пузатым, с банкой дешевого пива в руке работником фабрики. Они выглядывали через сетку на месте входной двери и обычно очень радовались папе, стоящему на крыльце с тростью в руке.
– Да это же Фрейзер! – говорили они. – Вот так сюрприз. Входи скорее.
Для меня в этих словах не было ничего хорошего. Они означали, что мы примем приглашение и вся моя суббота пойдет коту под хвост. Я просижу все время на диване или на кухне с бутылкой 7UP, пока отец будет получать обратную связь – на самом деле выслушивать жалобы, – чтобы потом передать их избранному олдермену[49], отвечающему за благосостояние района. Когда у кого-то возникали проблемы с вывозом мусора, расчисткой снега или ямами на дорогах, мой отец был тут как тут. В его обязанности входило сделать так, чтобы избиратели почувствовали, будто демократы о них заботятся, – и, соответственно, проголосовали за них на выборах. К моему разочарованию, папа никогда никого не торопил. Время, по мнению моего отца, – это дар, и ты обязан им делиться. Он с удовольствием кудахтал над фотографиями чужих внуков, спокойно переносил сплетни, долгие молитвы или жалобы на здоровье и понимающе кивал, когда разговор доходил до того, как тяжело стало сводить концы с концами. Он даже обнимал старушек на прощание, уверяя их, что сделает все возможное, чтобы исправить положение.
Мой отец был уверен, что приносит пользу, и гордился этим. Поэтому во время наших домашних учений его мало интересовала роль пассивного реквизита в нашей воображаемой катастрофе. Он ни при каких обстоятельствах не собирался становиться обузой, парнем в отключке, свернувшимся на полу. Тем не менее он понимал, что для нас это важно, особенно для Крейга. Поэтому, когда сын просил отца лечь на пол, тот смешил нас, падая сначала на колени, потом на попу, а потом любезно растягиваясь во весь рост на ковре в гостиной, предварительно обменявшись взглядами с мамой. Мама находила все это немного смешным и всем своим видом говорила «ох уж эти чертовы дети».
Папа вздыхал и, закрыв глаза, ждал, когда руки Крейга обовьются вокруг его плеч и начнется спасательная операция. Потом мы с мамой смотрели, как без видимых усилий, но со слоновьей неуклюжестью Крейг поднимает 170 или около того фунтов[50] отцовского веса и переносит их через воображаемый ад. Он тащил папу через весь этаж, обогнув диван, к лестнице.
Отсюда, думал Крейг, отца нужно спускать вниз к входной двери, но папа запрещал ему практиковать эту часть учения. Он мягко говорил «ну все, хватит» и настаивал на том, чтобы подняться на ноги, прежде чем Крейг попытается протащить его вниз по лестнице. В конце концов отец и сын пришли к компромиссу.
Если бы дошло до дела, каждому из нас пришлось бы непросто, и не факт, что кто-нибудь бы выжил. Но по крайней мере у нас был план.
Я постепенно становилась все общительнее и начинала открываться внешнему миру. Мое природное сопротивление хаосу и спонтанности как-то незаметно сошло на нет за время визитов по делам партии с отцом и всех остальных семейных выходов «в свет». Почти каждые выходные мы навещали десятки тетушек, дядюшек, кузин и кузенов, сидели в плотных облаках дыма от барбекю на чьем-то заднем дворе или бегали по району с чужими соседскими детишками.
В семье Саутсайда, маминого отца, было семеро детей. Он – старший из них. Родственники мамы чаще всего собирались в доме Саутсайда, привлеченные его кулинарными способностями, нескончаемыми партиями в вист и буйным джазом. Саутсайд магнитом притягивал всех нас. Его постоянное недоверие к миру за пределами собственной лужайки и беспокойство за нашу безопасность заставляли дедушку направлять всю энергию на создание оазиса вечного веселья и вкусной еды, как будто в надежде, что так мы никогда его не покинем. Он даже купил мне собаку – славного щенка овчарки коричного цвета, которого мы назвали Рексом. Мама не разрешила взять Рекса домой, поэтому я навещала его у Саутсайда. Я ложилась на пол, зарываясь лицом в мягкий мех щенка, и слушала, как его хвост радостно делал шлеп-шлеп каждый раз, стоило Саутсайду пройти мимо. Дедушка избаловал этого пса точно так же, как избаловал меня: едой, любовью и терпимостью в молчаливой, искренней мольбе никогда его не покидать.
Семью отца раскидало по всему Чикаго за пределами Южной стороны. Родственный круг включал в себя целую батарею двоюродных бабушек и троюродных кузенов, а также нескольких заблудших субъектов, чье кровное родство оставалось для нас туманным. Мы вращались вокруг них, как по орбите.
Для моего отца родня стояла выше всего. Он сиял, увидев своего дядю Калио, худощавого маленького человека с волнистыми волосами, похожего на Сэмми Дэвиса-младшего[51] и почти всегда пьяного. Папа обожал свою тетю Верделл, которая жила с восемью детьми в запущенном многоквартирном здании рядом с шоссе Дэна Райана, где условия были совсем не такими, как наши.
По воскресеньям мы вчетвером обычно отправлялись в десятиминутную поездку до «Парквей-Гарденс», чтобы поужинать с родителями моего отца, Денди и бабулей, а также с его младшими братьями и сестрой: Эндрю, Карлтоном и Франческой. Они были младше отца больше чем на десять лет, поэтому казались нам скорее кузенами, чем дядями и тетями. Да и папа, думаю, чувствовал себя с ними больше как их отец, чем как брат, раздавал советы и наличные по первой же просьбе. Франческа была умной и красивой девушкой и иногда давала мне расчесать свои волосы. Ослепительным модникам Эндрю и Карлтону едва исполнилось двадцать, они носили водолазки и брюки-клеш. У них были кожаные куртки и девушки, и разговаривали они о таких вещах, как Малкольм Икс[52] и «духовная сила». Мы с Крейгом часами зависали в их комнате, пытаясь впитать хоть немного крутизны.
Дедушка, которого тоже звали Фрейзер Робинсон, как моего отца, не так нас интересовал. Обычно он курил сигары в своем кресле с газетой на коленях и включенным выпуском вечерних новостей по телевизору. Все кругом раздражало Денди. Его выводили из себя газетные заголовки, состояние дел в мире, молодые черные парни – «бу-бу», как он их называл, – они шатались везде без дела и порочили репутацию черных. Денди кричал на телевизор. Он кричал на мою бабушку, милую женщину с мягким голосом, благочестивую христианку Лавон. (Меня назвали Мишель Лавон Робинсон в ее честь.) Днем бабушка руководила процветающим магазином Библий в Саутсайде, но в остальные часы, в обществе Денди, она вела себя тихо и смиренно, что даже для меня, маленькой девочки, выглядело странно. Она готовила дедушке еду, выслушивала шквал его жалоб и обид и не говорила ни слова в свою защиту. Было что-то в молчаливой смиренности моей бабушки, в ее отношениях с Денди, запавшее мне в душу.
Если верить маме, я была единственной в семье, кто противостоял Денди. Я делала это регулярно на протяжении многих лет, с тех пор, когда была совсем малышкой. Отчасти потому, что не могла понять, почему моя бабушка не может за себя заступиться, отчасти потому, что все остальные рядом с ним молчали, и в последнюю очередь потому, что я любила Денди с той же силой, с которой он обескураживал меня. Я помню его упорство и, думаю, отчасти его унаследовала – хотя, надеюсь, в менее грубой форме. Но были в дедушке и проблески мягкости. Он нежно гладил меня по шее, когда я сидела у него в ногах. Он улыбался, когда отец шутил или один из нас, детей, вставлял в разговор словцо. Но потом что-то снова его задевало, и он начинал рычать.
«Хватит кричать на всех, Денди», – говорила я. Или: «Не груби бабуле». А потом добавляла: «Что могло тебя так взбесить?»
Ответ на этот вопрос был одновременно сложным и простым. Сам Денди обычно оставлял его открытым, раздраженно пожимал плечами и возвращался к своей газете. Родители пытались мне объяснить всё дома.
Денди родился в Южной Каролине. Он вырос в дождливом морском порту Джорджтауна, где на огромных плантациях трудились тысячи рабов, собирая урожаи риса и индиго[53] и зарабатывая своим владельцам состояние. Рожденный в 1912 году, мой дедушка был внуком рабов, сыном фабричного рабочего и старшим из десяти детей в семье. Находчивого и умного паренька звали Профессором и надеялись, что однажды он поступит в колледж. Однако он не только был черным из бедной семьи, но еще и рос во времена Великой депрессии[54].
После окончания школы Денди пошел работать на лесопилку, зная, что если останется в Джорджтауне, то переменам в его жизни не бывать. Когда лесопилку закрыли, он, как и многие другие афроамериканцы того времени, ухватился за этот шанс и перебрался на север, в Чикаго, присоединившись к явлению, позднее получившему название Великой миграции[55], в ходе которой около шести миллионов чернокожих на протяжении пяти десятилетий перебирались в большие северные города, спасаясь от сегрегации и охотясь за городской работой.
Будь это история об американской мечте, то Денди, едва приехав в Чикаго в начале 1930-х, нашел бы хорошую работу и поступил в колледж. Но реальность выглядела иначе. На работу устроиться было не так-то просто: менеджеры крупных фабрик в Чикаго предпочитали нанимать европейских эмигрантов вместо афроамериканцев. Денди устроился расстановщиком кеглей в боулинге, подрабатывал разнорабочим. Он присмирел, навсегда распрощался с мечтой об образовании и решил, что вместо этого станет электриком. Но его планам не суждено было сбыться. В то время, если ты хотел работать электриком (или сталеваром, плотником и сантехником, если уж на то пошло) или поступить на любую другую должность в Чикаго, тебе нужен был профсоюзный билет. А если ты черный – тебе он не полагался.