Не наябедничал, однако, дядя Леша, не зашел к Кирсановым. Сказал грустно:
– Совсем вы странные, дети. Мы ведь вас не такими задумывали. Другими.
Он поднял к грязному потолку, на уровень глаз, тонкую нежную руку – о таких говорят «аристократическая», такие же встречаются у чахоточных и иных доходяг, если отмыть и обстричь ногти. Поднял раскрытой ладонью вверх, будто держал в ней, робея от значимости момента, спутник, сердце Данко или, на худой конец, белого голубя мира. Смотрел тоже вверх, недолго, секунду-другую, ровно столько, сколько требовалось единственному собеседнику, как сейчас Антону, или множеству, как бывало по-видимому чаще, чтобы сосредоточиться на руке, и забыться, нафантазировать, разглядеть в ней то, что подсказывало воображение, захотеть вот так же.
Дядя Леша был известен в подъезде и, без сомнения, за его пределами тоже, тем, что никогда не кричал, не ругался. Ему не было нужды проявлять эмоции всякими привычными и, увы, примитивными способами: лишнее.
«Атавизм», – говорил. Никто другой не умел так обидно и уничижительно просто отмахиваться от собеседника… Жест и слово… Я и сам не знаю, правильно ли описал словом «отмахиваться» многослойное по сути действие. Есть на сей счет у меня сомнения. Так вот, он намеренно обрывал начатую фразу, бросая ее, как что-то там в царскую водку.
Что именно надо бросать в царскую водку я не помню. С какой такой целью все это делалось – тоже вылетело из памяти на волю и на веки вечные, как таблица Брадиса, суть происходящего с пестиками-тычинками, почему толщину дерева нельзя подчеркнуть количеством «н» в слове «деревянный», и еще многое-многое прочее. Наверное опыт такой был по химии. Да и не в царской водке, в конце концов, дело (она с краю), а в том – что в нее бросают! А также в том, что оно, брошенное, обязано добровольно раствориться без осадка. Ничего другого от брошенного в царскую водку не требуется. Лишь готовность принести себя в жертву. Как от сахара в чае.
Главным же в микро-спектакле дяди Леши было не умирающее в полете слово, а жест! Еще, пожалуй, кое-что значила мимика. Кое-что, но не все: гримаса мучительного страдания работала исключительно на «подтанцовке». Сама по себе она «зал не собирала», не могла собирать. Страдал дядя Леша не так убедительно, как шевелил руками и говорил.
Словно загипнотизированный, Антон наблюдал за свободным, исполненным подлинного трагизма полетом-падением ладони с переворотом вниз, будто стряхивали с нее что-то неловкое, стыдное даже. Спутник! Он же сердце Данко! Сам Данко! Голубь! Мир! Жизнь!
Вдребезги!
Все вдребезги!
Антон, как и требовалось, почувствовал себя морально раздавленным и уничтоженным: «Уж лучше бы наорал! Или подзатыльник отвесил!» Понимал при этом, что раньше Санькин рыжий кот накукует дяди Леше долгую или недолгую жизнь.
И ведь накуковали… Не кот, понятно, и не водитель молоковоза – тот всего лишь подсуетился и выполнил, чтобы земной срок, «накукованный» дяде Леше, тот не переходил. Совсем скудный срок отвели дяде Леше.
В день, когда молоковоз задавил его насмерть, Санька из принципа, хотя говорил почему-то «из солидарности», перестал пить молоко, но творожные сырки так и остались его любимым лакомством, ценимым выше мороженого. Антон никогда не мог понять, как так можно: где сырки и где мороженое?! А фамилия того шофера в самом деле была Кукушкин. Не вру. Клянусь.
Отец Антона сказал как-то о дяде Леше: «Не знал бы, что обычный месткомовский прыщ, подумал бы, что из киношных актеров». По тому, как сказано это было, каким тоном, обитатели квартиры Кирсановых в который раз убедились, что профсоюз у отца семейства явно не в числе фаворитов, да и актерское племя он тоже не сильно жалует. Зато с заполошной Санькиной мамой Кирсанов-старший был обходителен и вообще относился к ней с симпатией. «Казачка! – говорил. – Ее за три квартала слышно, кого хочешь перекричит! У меня на войне ротный был из казаков. Ух, какой голосище!» Трех солдат из части прислал в помощь – мебель к поминкам собирать по подъезду и свою, домашнюю, передвигать, чтобы было где рассесться.
Маму Санькину в те печальные дни было слышно чаще обычного, несмотря на основательность дома, его перекрытий и стен, и Антон пуще прежнего не понимал, что уж так восхищает отца в монотонной скороговорке на верхней октаве.
Поминки вышли показные и многословные. Герман Антонович после первых двух рюмок удалился под какой-то заминкой, не выдержал, да и старался не очень. Дома на вопрос «Как там?» сказал:
– Только дяди Леши не хватает.
Бабуля Кирсанова, судя по лицу, готовилась завести разговор, который мама Антона называла «шарманкой»: о том, как правильно будет ее проводить в мир иной и кто непременно должен быть приглашен на поминки, но потом передумала, пожала губы, будто на что-то обиделась, и ушла в свою комнату. Сообразила, что рассуждать о своих будущих похоронах, когда двумя этажами ниже реальная смерть, совсем не то, что изводить и дразнить домочадцев в обычный день.
Все это – гибель дяди Леши, поминки и неожиданная бабулина щепетильность – станет отметиной предстоящей осени. Антон к этому времени будет великодушно прощен своим другом Санькой, и опять станут на пару бегать по субботам в бассейн, где Санька будет скрытно завидовать, разглядывая в раздевалке «свежак» из Антоновых «боевых отметин».
– Первое сентября прогулял, ну ты помнишь. Не поверишь, только вчера узнали. Видал?! – расхвастается битый. Его плавки будут маскировать лишь ничтожно малую толику багровых полос. Карающая рука Кирсанова- старшего была, если судить по рисунку, крепкой, тяжелой, но «инструментом» – ремнем – владела не очень уверено, наверняка хуже, чем стрелковым оружием.
– Орал? – участливо будет спрашивать Санька.
– Еще как! – приосанится младший Кирсанов, отвечая на оба вопроса сразу. – Но отец орал громче. Я думал, у вас слышно.
– Не-а, – потянет Санька разочарованно, словно уснул в новогоднюю ночь раньше времени и пропустил «Мелодии и ритмы современной эстрады».
Натурально ведь, вот болван, будет Антону завидовать! Чуть позже признается, что не знает, как пойдет в армию таким неопытным, не приспособленным. ни к чему, что спит из-за этого плохо, так как страшно ему, и не хочется быть слабаком. Антон в шутку пообещает похлопотать, уговорить отца преподать Саньке по-соседски пару уроков «мужской выучки». Санька же сникнет и скажет в ответ серьезно:
– Ты понимаешь, Тоха. Дядя Леша не поймет, обидится.
Жить дяде Леше на тот день оставалась неделя.
Герман Антонович, когда подошел срок, вопреки своим убеждениям – неравнодушен к казакам и казачкам – выправил Саньке «белый билет», и тот вместо армии остался с матерью, хотя «вечерников» призывали всех, а завзятых «ботаников» типа Саньки, отчего-то в первую очередь. Из вредности, наверное. Больно раздражали они военкомов своей очевидной неприспособленностью ни к дисциплине, ни к службе вообще. Вот и напоминали себе военкомы про «сказку», которую следует «сделать былью», имея ввиду «жизнь» и «ад», это всего лишь вопрос выбора слов. Кстати, о словах: таких слов как «ботаник» или «ботан», в модной лексике того времени не было, зато армия была советской и непобедимой.
Разговоры на трудные темы
Разговоры на трудные темы никогда не манили Антона, что роднило его с большинством населения нашей планеты, а уж с матерью он и вовсе старался их избегать. Если доводила судьба до края и зажимали его на кухне между фартуком и холодильником, то юлил, не откровенничал, чаще просто молчал, как партизан, обижал мать скрытностью и сам обижался на «буку». Учён был с малолетства. Обмишулился раз, дал слабину, открылся. Еще в детском саду было дело. Потом все знакомые семьи Кирсановых спрашивали сочувственным шепотом:
– Что, Тоха, в самом деле – молния сверкнула, а ты и обкакался? Прямо вот так?
При этом каждый интересующийся считал своим долгом потрепать его ласково по вихрам, а Антон ненавидел причесываться, и в утешение непременно делился какой-нибудь схожей, «стыдной» историю из своего детства, чаще всего на ходу и придуманной. Но даже если не выдумки это были, чужой позор ни коим образом не уменьшал его собственный. Лишь еще раз напоминал о самой оплошности, о неловкости жизни полдня без трусов, в одних шортах, трусы сохли, и обиде на маму, растрезвонившую о неприятности, случившейся сыном, всем и вся.
Вот что характерно: стоило Антону промолчать про грозу, опустить эпизод с молнией, сократив происшествие до голого факта – «обосрался и все», как событие в миг оказалось бы лишено интриги, становясь заурядным, а значит неинтересным: «С кем не бывает подумаешь, ну съел парень что-то недоброкачественное, может с пола поднял, и – здасьте.» Этим премудростям Антон научится позже, пока же ему хватило простецкого знания, что столь сложные материи, из каких соткан был состоявшийся- несостоявшийся «мужской разговор», не предназначались для материнских ушей.
По мне, так зря перестраховался мальчуган, не того опасался: поделись он с матерью мыслями и рассуждениями, которыми одарил отца, оторопь бы нашла на бедную женщину, или икота, а может что и похуже. Но если бы Светлана Владимировна счастливо пережила стресс и пожелала бы поделиться услышанным с милыми сердцу подругами, то на большее, чем «Вот шалопай! Такой трудный возраст.» ее бы все равно не хватило – красноречивые откровения сына пересказу не поддавались. Я, к примеру, выслушал монолог Антошки Кирсанова в исполнении Антона Германовича, скажем так – в зрелом возрасте, да и «причесал» он его худо-бедно нажитым опытом, но и то, бог свидетель, с трудом пробивался к сути, а может быть сам придумал ее по-быстрому, когда понял, что мозг вот-вот закипит. Маму его, Светлану Васильевну, я искренне пожалел: точно – редким «букой» был ее Тошка, с такими ой как трудно приходится. Однако же, и товарища поддержать хотелось, не просто так, смею думать, поведал он мне эту часть истории. И вот что я ему рассказал. Или только хотел рассказать, но «скомкал» тему? Неважно.
Бытует мнение
Бытует мнение. Само слово «бытует» уже звучит, как начало эпоса об унылой, но сытной жизни моли в складках зимней одежды. Итак, бытует такое мнение, что мужской шовинизм чуть ли не часть нашей интернациональной-национальной культуры. Мне и самому доводилось слышать эти строго произнесенные, но по сути пренебрежительные слова от разных женщин – русских, не очень русских (эти клеймили мужской шовинизм «махровым»), и совсем не русских. Иностранки – вот уж странность, так странность – все как одна ссылались на труды графа нашего Льва Николаевича Толстого. Вероятнее всего, они пребывали в непоколебимой уверенности, что раз изобразил Лев Николаевич несметное число человеческих судеб, людских мыслей, томлений и поведений, то и сексизм вряд ли упустил из виду, потому как дотошен был сверх всякой меры. А уж коли заметил граф такой огрех общества, то и осудил его, как водится. Все русские гении обязательно и пренепременно что-либо осуждают, невольно культивируя тем самым порок, так как нет, всем известно, плода, вкуснее запретного. Как нет и вернее пути записаться в классики, чем обличать и вновь обличать людские пороки, потому что нет под луной ничего более живучего и неистребимого, вот тема и не устаревает.
Ну как-то так. Длинно вышло, но вроде бы складно. Выдохну.
Забыл упомянуть. Раз при мне одна дама приписала Льву Николаевичу авторство «энциклопедии русской жизни», на что я скромно заметил, что это Пушкин, что он хоть и не граф, но зато «наше все», и получил в ответ:
– Именно об этом и речь, вы, мужчины, все знаете лучше всех!
Вынужден, имея в виду вольности современных нравов, обозначить, что антураж для таких непростых разговоров с дамами был исключительно деловым. Только работа, ничего вместо работы. И после работы, к слову, тоже ничего. Что само по себе могло запросто послужить мотивом для безоглядных атак со стороны противоположного пола. Так диктует мне гипертрофированная самоуверенность и бесспорное сексистское начало, да и вообще грех не съехидничать. Шутка. Под диктовку я со школьной скамьи не пишу, и мужской шовинизм давно уже меня не заводит.
Вообще я думаю, что гневные филиппики по поводу «мужчинского эго», водруженные словно гроб в похоронной процессии на плечи безропотных и услужливых классиков, бессмысленны – ничего не изменится. Не убедительно как-то звучат все это из женских уст. Меня, по крайней мере, эти речи не убеждают. Куда лучше, естественнее – никакого наигрыша! – женщинам удаются простые житейские реплики и восклицания. Особенно я бы выделил следующие:
«Ты где шлялся?!»
«Почему у нас в доме никогда нет денег?»
«Откуда ты только взялся, урод, на мою голову?!»
«Где твой шарф и левый ботинок?»
И универсальное: «Боже мой! Ты меня в могилу сведешь! Какой же ты стал скотиной!»
То есть, все-таки был шанс. Стал скотиной. А когда-то не был. Не справилась. Проморгала человека. А тут и Герцен, то есть классик в помощь: «Кто виноват?» Земной вам поклон, дражайший Александр Иванович.
Импульсивность, экспрессия, непосредственность женского проявления и есть их живая природа. Она привлекает, а все эти квелые, безжизненные и остывшие, как рыба на льду, культурологические и философские умозаключения – нет. «Не вставляет», – говорит в таких случаях дочь моих близких друзей – отличница, умница, воплощение феминизма. Знает ведь, о чем говорит, и формулирует, как всегда, откровенно и точно, я бы сказал – вызывающе точно.
Вот и все, что хотелось заметить по этому поводу с высоты последней четверти средних лет. А юный, да что там юный – маленький еще и неискушенный Антоша Кирсанов просто чувствовал: с женщинами лучше быть настороже. Природа предостерегала. Ну и детсадовский опыт ко всему прочему.
Перечитал и выходит, что не настолько уж эти женщины заблуждались насчет шовинизма и интернационально-национальной культуры. Впрочем, это я так, не особо искренне. По примеру Антона Кирсанова: пробьет час – может, и зачтется.
Пока же Антон был вынужден решать задачу архиважную и архисложную.
Как выскальзывать из материнских объятий?
Как выскальзывать из материнских объятий? Точнее, из объятий материнского любопытства? Целая наука, однако. И, как водится в прочих науках, далеко не все опыты и эксперименты проходили удачно. Смешно признавать, но без вездесущей бабули Антон чаще терпел бы фиаско, чем справлялся с задачей. Помощь в лице энергичной старушки прибывала как на пожар, при том, что спасать внука она вовсе не собиралась и если бы дожила до этих строк, то расстроилась бы всенепременно, а затем призадумалась. Или наоборот, в смысле последовательности.
У бабули было чутье. Антон затруднился бы определить, на что именно было чутье у бабули, но его быстро крепнущий разум подсказывал, что на все!
– Ну что ты, Светланка, на него нервы тратишь, – увещевала бабуля невестку. – Извелась вся, лица нет, а ему, гаденышу, хоть бы хны! Драть его надо как сидорову козу, и будет толк. Вон на Геру моего глянь. Отец никогда спуску ему не давал, а если в отъезде был, то я и сама управлялась, ты уж мне поверь, приструнивала. Зажимала голову между колен и приструнивала чем под руку попадется. Раз, помню, у черпака ручку сломала.
Ей верили оба – и Антон, и его мама. При этом, верили, скажем, по- разному. Антон можно сказать бесстрашно, скорее даже с любопытством – никак не вязалось «приструнивание» рослого, крупного, грозного отца с сухонькой, согбенной старушкой – бабулю яростно мучил радикулит. Мама, похоже, знала побольше сыновьего, и то, что знала, не вселяло в нее добрых дочерних или невесткиных чувств. Во время таких разговоров она мрачнела, Антон замечал, как дрожат ее руки, а на скулах вздуваются бугорки, будто мама что-то пережевывала, не желая при этом ни с кем делиться. И сам он неожиданным образом проникался страхом перед тем, о чем знать не знал, и не мог – кто станет посвящать малолетку в семейные тайны? Та часть его тела, ну. служившая проводником «приструнивания», откликалась на бередящие душу тревоги самостоятельно, Антон принимался ерзать на стуле, и попа его нагревалась и обильно потела.