Лишь подозрительность «короля Филиппа» помешала мне вступиться за Лусию. Я бы мог подтвердить, что кокеры – факт записные сумасброды. Как раз на днях безделье, выдаваемое за «дела», привело меня в один из портов островной столицы. Боязнь воды и любовь поглазеть на красивые лодки прекрасно уживаются в одном теле. Там, в порту, мне и довелось стать свидетелем бенефиса одного четвероногого шалопая. Воспользовавшись замешательством хозяйки, он пулей влетел по трапу на палубу чужой яхты. Не просто яхты – целого парохода. А там полное безлюдье и. другая собака. Противоположного пола, как безотлагательно выяснилось. В общем, собачья свадьба состоялась без промедления, экспромтом, напористая и бескомпромиссная. По большой, как водится собачьей – с первого взгляда – любви. Даже бесстыжие аплодисменты случайных свидетелей, заглушившие причитания мечущейся по причалу растерянной барышни (люди за границей всякую чужую собственность уважают), ее не испортили. Я из вежливости не примкнул к овациям и предъявил барышне участливое лицо, не особо ему доверяя. Оставаться на месте дольше не стоило – мальчишество и чревато разоблачением, я было повернулся, собираясь уйти, но барышня с отчаянием придержала меня за локоть:
– Что же теперь делать-то?
– Радоваться, мадам, – учтиво ответил я на предложенном языке и, присмотревшись к ней повнимательнее, добавил по-русски, надеясь, что не поймет:
– И о себе подумать.
Вот вспомнил сейчас и пожалел, что не поняла.
Когда бы я рассказал этот эпизод в компании своего приятеля и «короля Филиппа», то, вероятно, заслужил бы сомнительную похвалу Трубадура: «Спасибо тебе, старик. Очень убедительно, ко времени, а главное – в тему. Настоящий товарищ». Это при том, что история совершенно правдивая, отчего и кажется выдумкой. Я, помню, еще удивился, увидев довольно простенькую собаку на таком роскошном судне. А кокер нет. Возможно, у собак фаза удивления короче людской:
«Контакт?»
«Есть контакт!»
Ну как-то так. Про «От винта!» – это у летчиков.
По моим наблюдениям, палубная живность заметно чаще встречается на небольших парусных лодках. Там снобизма поменьше, не зашкаливает, палубные настилы внутри, как правило, тиковые – никаких ковров, все легко отчищается. Зато и животные попадаются весьма для морских вояжей экзотические. Как-то, слово за слово, совершенно случайно разговорились мы с пожилой четой из Новой Зеландии, совершавшей на парусной яхте кругосветное путешествие. Мечта, путь к которой пропахан глубоко и навечно отмечен морщинами, хохочущими над бессмысленностью и бесполезностью ботакса. Так у них на лодке жил гусь с ритуальным именем – Рождество. Они очень переживали, что птицу нещадно укачивает, на что списывали понос и пердеж. «Он от этого так сильно худеет, только посмотрите, какой он субтильный!» А то, что внутри лодки нужен противогаз, и смотреть я не мог, потому как вонь на слезу прошибала, – супруги вроде бы не замечали вовсе. Крепкий все же народ эти новозеландцы. Даже предположить боюсь, что бы придумал делать из них Маяковский. Но не исключаю, что все те же гвозди. Не было в его время других, заслуженно несгибаемых материалов. Совесть и честь белой гвардии не в счет, о другой стороне говорим.
Я тактично успокоил путешественников с гусем: мол, до декабря еще время есть, птица притерпится, войдет в форму, вес нужный наберет… И все будет хорошо. Самому Рождеству фраза «все будет хорошо» в моем исполнении не понравилась, не оценил. Он вытягивал в мою сторону облезлую, тощую шею и злобно шипел. Допускаю, что весь не пришелся ему по душе, не только мои слова. Хозяева гуся существенно уступали птице в проницательности и таланте разбираться в людях – они искренне благодарили меня за участие.
– Я же тебе говорила.
– Как все-таки здорово встретить разбирающегося человека.
«Не то слово», – мысленно, что отнюдь не принизило чувство благодарности, я подписался под сказанным.
– То есть, по-твоему, я не разбираюсь?!
– А можно подумать.
Все же для кругосветок я бы, взвалив на себя куда больше личных об этом познаний, но, что важно, кое что понимая в людях, я бы рекомендовал катамараны, где есть возможность разойтись по поплавкам.
«Брэк», – произнес я про себя и откланялся, провонявший свеже- перднувшим Рождеством и никем незамеченный.
Трубадур, чей еле тлеющий интерес к людским хлопотам и семейным коллизиям выделил из моей истории только гуся, ответил рассказом, как швартовался однажды по соседству со свиньей.
– Под голландским флагом, хамло. Дерьмо такое. Чуть до драки не дошло. Здоровенный и пьяный в мясо боров. Клянусь тебе, килограммов на сорок тяжелее меня! Поэтому до драки и не дошло, если по-честному. Убил бы, сука, на раз, а я стольким должен.
Понимаю, не моя забота, но ведь джентльмен, не отнимешь.
Я не отнял.
С чего бы сейчас Трубадуру воскрешать в памяти отвратительную стычку в фешенебельном, нашпигованном деньгами как плов рисом итальянском Портофино? Надо думать, ему славно было воображать себе хозяина собаки, надрывавшейся все это время фактически без передышки, тем самым боровом, что на сорок кило тяжелее. Ценно заметить, что на этот раз никакая разница в весе не удержал бы Трубадура от грубости и рукоприкладства.
Я заочно встал рядом с ним. Там-сям нам вышло килограмм тридцать в плюс. Пару рук я в расчет не принял, все одно держал бы их за спиной, так было бы честно – ведь суть в перевесе.
– Лучше бы кошек заводили… – проворчал Трубадур и, понятное дело, подумал о Гансе. Тот в это время года предпочитал мутить воды в Карибском бассейне.
«Как он там? Дошел ли, оторва, на своей скорлупе?»
Ганс – об этом одно удовольствие догадываться, – конечно же немец. Думаю, именно с этой отчаянной проницательности брали старт карьеры современных провидцев, не сведущих, что есть такая страна – Австрия. Впрочем, они же не заблуждались! Ганс примерно в один год с Трубадуром обосновался в этих «медвежьих», по Майоркинским меркам, краях. Они случайно познакомились в порту, для начала шапочно, без брудершафта, позже их сплотило почтение к «торфяному» виски «Лагавулин». Душа Ганса ничего другого принимала, непатриотично отвергая отечественный шнапс и наоборот, то есть с приглядом к политике – чужеродную водку. «Лагавулин» Ганс понимал нейтрально, иногда как защиту, учитывая натовское происхождение и антибактериальные свойства спирта. Трубадур в выпивке был куда более многогранен: на патриотизм в данном оттенке жизни он откровенно плевал, что подчеркивал «Лагавулин», застолбивший место в тройке его фаворитов. Трубадур, спору нет, явно меньше заморочен чем Ганс. Это ни коим образом не портит их альянс.
Иногда Ганс – не сильно какой пьяница, школы нет, – созревает до раскаяния за деда, отбубнившего сапогам при каком-то там штабе Вермахта, Трубодур, напоминает себе, что один его дед был убит белофиннами, а второй прошел главную войну без царапины. Он не утрачивает привычного миролюбия и не ломает застолье.
Каждый год по осени Ганс переходит Атлантику. Один на стареньком, внешне непрезентабельном до сочувствия двенадцатиметровом паруснике. За солнцем и потными от жары немками. К лету возвращается домой на испанский остров. Мне кажется, что за тем же. Как-то я рассказал ему про народ таино, издревле населявший карибские острова, и который якобы извели испанские колонизаторы. Тем же вечером он поклялся навсегда покинуть «проклятую во веки веков» землю кровожадных конкистадоров. И «море, из которого эти ублюдки ели, и в которое ссали». По утру, свезло парню, Ганс мало что помнил, а тем, кто как следует запомнил его, мы обещали проставиться. Во искупление.
Ганс долго допытывался, откуда у него синяк под глазом, но мы с Трубадуром были как три обезьяны вдвоем: ничего не видели, ничего не слышали, а болтать нас сам бог не велел. Фингал? Дверь на себя неудачно открыл. Ведь струна, а не человек – только тронь неудачно. Ведь если по-нормальному: где эти гребаные Карибы!
На борту у Ганса всегда две-три кошки. Он любит их за чистоплотность и неприхотливость. «Учить ничему особенному не надо – они ведь “сами по себе”, опять же компания. И молчат».
Имена своим кошкам Ганс не дает, решительно отказывает им в именах. Поначалу номера присваивал, потом и эту затею оставил. Не от лени, или не знания счета. Ха, уел немца. Посчитал, что так огорчений меньше:
– Сидишь после трехдневного шторма и ломаешь, убогий, голову: что за номер смыло? Печалишься опять же, не из бетона отлит, а дел на лодке невпроворот, не до печали. Уж не говорю о том, что ежели по уму разобраться, то номера – те же имена. Только в цифре. Круто и созвучно времени получается. Но мы обойдемся без крутизны и созвучности. И без времени.
Ганс снял с руки нехитрые пластиковые часики и, смутив меня больше чем Трубадура – тот лучше его знает, – безжалостно раздавил их пяткой.
– Так лучше. Можно просто выбросить, но потом обязательно пойду искать. Уж я-то себя знаю.
Забавный парень. Не то слово.
Трубадур как-то попросил его покатать московских гостей, к нему летом целая толпа нагрянула. Привез компанию на пристань, стал знакомить с Гансом, а тот говорит:
– Что ты меня именами мучаешь?! Я все равно не запомню. Даже пересчитывать их не стану. На лодке у меня, сам знаешь, всего два спасжилета. Один – мой, вон он. Где второй – не знаю. Скажи лучше, пусть обувь снимают и по одному поднимаются на борт.
Две москвички остались на берегу – видимо, понимали испанский, даже жестяной, колючий немецкий акцент не помешал проникнуться отношением.
Ветер в тот день раздувал нешуточную волну, красил белым ее хохолки; дурачился. Все время, пока столичная братия осваивала прибрежные воды, делясь впечатлениями между собой и остатками завтрака – с рыбами, Трубадур на берегу заметно волновался. При этом отлично понимал, что беспокойство его глупо, бессмысленно. В душе он не сомневался, что байки про кошек, потерянных в океане – они байки и есть. Может, сам Ганс их выдумал, с него станется, или услышал от кого – морякам только дай жути нагнать друг на друга до оторопи.
Москвичи вернулись из прогулки по морю все как один. «Лишней» пары обуви на причале не осталось. Босых среди гостей изначально не было, Трубадур бы запомнил.
Глава восьмая
Уже месяц, как в бухту не заходила ни одна «случайная» лодка.
Простенькие, неухоженные суденышки местных жителей дожидались сезона под городской набережной, гордо именуемой променадом, в бетонных боксах, прикрытых навешанными вкривь и вкось разномастными воротцами. С воды променад походил на заброшенную конюшню для маленьких пони. Летом можно было забраться в чужой незапертый бокс и валяться в чужой опять же лодке, окутанным теплым гниловатым духом дерева, рыбы и водорослей. Временами подремывать, временами наблюдать из глубокой тени за потным шевелением пляжа. Даже прибрежный бульон из лосьонов «для», «от» и «вместо» загара казался отсюда мятной прохладой. Неизменно отвратительными оставались лишь толстые животы разноязыких тинейджериц с пупками, пробитыми пирсингом. Эти самые металлические колечки – не важно, какую часть тела они пронзали, – Трубадур метко сравнивал с чекой у гранаты:
– Если потянуть резко и сильно, то чека непременно выскочит, и тушка взорвется на х…! Или обосрется, как минимум.
Еще три дюжины деревянных посудин нынче были в беспорядке разбросаны по берегу. С мечтой вернуться когда-нибудь в лучшие времена они подставляли дождю позеленевшие и потрескавшиеся бока, шершавые от налипших ракушек, и шевелили лохмотьями отставшей краски.
Лодки покрупнее – с десяток, не больше – зимовали «на привязи» возле буйков. Сверху они покрывались белым соленым налетом, а понизу обрастали густыми зелеными бородами, в которых легко могла укрываться стайка карликовых русалок или парочка особей нормальной, то есть человеческой комплекции.
Лишь одно судно, привязанное к буйку было обитаемым на постоянной основе. Парусник. На глазок метров двенадцати. Явная самоделка – неуклюжий, будто сваренный автогеном из небрежно раскроенного листового железа, швы неровные – чистой воды шрамы. Вдоль бортов лодки красовались выцветшие разнокалиберные спасательные круги с затертыми надписями и такое количество похожих на дреды пестрых канатов, что хватило бы на «Крузенштерн» со всеми его парусами и мачтами. Еще бы и нам с Трубадуром осталось по два-три метра – повеситься от тоски: всю неделю подряд – ветер и дождь, а теперь вот, извольте, туман…
На корме, закрывая большую часть шипучего, как газировка, названия, грустно свисал намокший польский флаг, размерами напоминавший о вечно уязвленном самолюбии восточного европейца.
Если в обеденное время не было дождя, то единственный обитатель диковинного судна в обязательном порядке появлялся на палубе со скатанным в рулон матрасом. Он расстилал его всякий раз с осторожностью и таким благоговением, с каким, наверное, потомственные часовщики раскатывают в Базеле на рабочих столах замшевые чехольчики с миниатюрными хитроумными и изящными инструментами – достоянием четырех или пяти поколений династии. Внутри матраса неизменно обнаруживался огромных размеров бинокль.
Трубадур был совершенно уверен, что, несмотря на очевидное нежное обращение, бинокль так же стар, помят и потерт, как его владелец. Сам же обладатель заслуженной оптики коротал время за увлеченным и бесцеремонным изучением то ли редких посетителей прибрежных кафе, то ли содержимого их тарелок. Возможно, он был автором гипотезы, по которой еда должна походить на едока не меньше, чем собака на своего хозяина, и проверял в нашем городке справедливость предположений.
Появление на палубе фигуры с биноклем принималось публикой, мягко говоря, неоднозначно. Испанцы, к примеру, шумно радовались, тыкали в сторону лодки пальцами, привлекая внимание детей, вместе с ними смеялись и громко приветствовали поляка. Тот, в свою очердь, традиционно сохранял завидную невозмутимость, даже отстраненность. В Бологом или Воронеже его точно побили бы за показное высокомерие или, на худой конец, за гибель Тараса Бульбы.
Иногда местная публика с хохотом принималась фотографировать грузную фигуру в несвежей майке, натянутой поверх свитера, по всей видимости, для того, чтобы удержать шерстяной раритет от распада на отдельные нити. Бестактность вообще смущает испанцев не больше, чем нас с Трубадуром – пьянство. Они, как и мы, без уговоров легко подхватывают инициативу, а дальше – только держись. Признаться, я еще не встречал страны, где жители так мало походили бы на героев собственной литературы. Классической, разумеется, литературы – с современной, кроме Артуро Перес-Реверте да Карлоса Руиса Сафона я, пожалуй, и не знаком. Где они, черт побери, эти величавые, неприступные гранды? Высокомерные и чопорные, как сталинские высотки, без которых московский пейзаж стал бы унылым, однообразным и совсем немосковским. Похоже, что растасованы они по каким-то хитрым колодам, из которых лично мне никогда не сдают. Или я не то читал? Или живу в неправильном месте? Наверное, все так и есть – мои проблемы.
Кого поляк по-настоящему, всерьез раздражал, так это англичан и немцев, коих на Майорке проживает превеликое множество. Видимо, от каждого поселившегося в Соединенном Королевстве русского сбегают в среднем по два десятка британцев. И все как один на Майорку. Сказывается привычка к островному быту. Это я так, к слову.