– Слышал новость? – спросил как-то вечером Том, прибежавший под дождем домой с тем победоносным видом, какой у него всегда бывал после успешного словопрения.
– Нет. Кто-нибудь срезался? Или немцы пустили ко дну еще один пароход?
– Хуже. На третьем курсе примерно треть студентов выходит из состава клубов.
– Что?!
– Факт.
– Почему?
– Реформистские веяния и прочее в этом духе. Это все работа Бэрна Холидэя. Сейчас заседают президенты клубов – изыскивают пути для совместного противодействия.
– Но какие все-таки причины?
– Да разные: клубы, мол, наносят вред принстонской демократии; дорого стоят; подчеркивают социальные различия; отнимают время – все то же, что слышишь иногда от разочарованных второкурсников. И Вудро Вильсон, видите ли, считал, что их нужно упразднить, да мало ли что еще.
– И это не шутки?
– Отнюдь. Я думаю, что они одержат верх.
– Да расскажи ты толком.
– Так вот, – начал Том. – Видимо, идея эта зародилась одновременно в нескольких умах. Я недавно разговаривал с Бэрном, и он уверяет, что это логический вывод, к которому приходит всякий разумный человек, если даст себе труд подумать о социальной системе. У них состоялась какая-то дискуссия, и кто-то выдвинул предложение упразднить клубы. Все за это ухватились, потому что, так или иначе, сами об этом думали и недоставало только искры, чтобы разгорелся пожар.
– Здорово! Вот это будет спектакль! А как на это смотрят в «Шапке и Мантии»?
– С ума сходят, конечно. Спорят до хрипоты, ругаются, лезут в бутылку, кто пускает слезу, кто грозит кулаками. И так во всех клубах. Я везде побывал, убедился. Припрут к стенке какого-нибудь радикала и закидывают его вопросами.
– А радикалы как держатся?
– Да ничего, молодцом. Бэрн ведь первоклассный оратор, а уж искренен до того, что его ничем не проймешь. Слишком очевидно, что для него добиться поголовного ухода из клубов куда важнее, чем для нас – помешать этому. Вот и я – попробовал с ним поспорить, а сам чувствую, что это безнадежно, и в конце концов очень ловко занял некую нейтральную позицию. Бэрну, по-моему, даже показалось, что он меня убедил.
– Ты как сказал, на третьем курсе треть студентов решили уйти?
– Ну, уж четверть – во всяком случае.
– О Господи, кто бы подумал, что такое возможно?
В дверь энергично постучали, и появился сам Бэрн.
– Привет, Эмори. Привет, Том.
Эмори поднялся с места.
– Добрый вечер, Бэрн. Прости, что убегаю, – я собрался к Ренвику.
Бэрн быстро обернулся к нему:
– Тебе, наверно, известно, о чем я хочу поговорить с Томом. Тут никаких секретов нет. Хорошо бы ты остался.
– Да я с удовольствием.
Эмори снова сел и, когда Бэрн, примостившись на столе, вступил в оживленный спор с Томом, пригляделся к этому революционеру внимательнее, чем когда-либо раньше. Бэрн, широколобый, с крепким подбородком и с такими же честными серыми глазами, как у Керри, производил впечатление человека прочного, надежного. Что он упрям, тоже было несомненно, но упрямство было не тупое, и, послушав его пять минут, Эмори понял, что в его увлеченности нет ничего от дилетантства.
Позже Эмори ощутил, какая сила исходит от Бэрна Холидэя, и это было совсем не похоже на то восхищение, которое некогда внушал ему Дик Хамберд. На этот раз все началось с чисто рассудочного интереса. Другие люди, становившиеся его героями, сразу покоряли его своей неповторимой индивидуальностью, а в Бэрне не было той непосредственной притягательности, перед которой он обычно не мог устоять. Но в тот вечер Эмори поразила предельная серьезность Бэрна – свойство, которое он привык связывать только с глупостью, и огромная увлеченность, разбудившая в его душе замолкшие было струны. Бэрн каким-то образом олицетворял ту далекую землю, к которой, как надеялся Эмори, его самого несло течением и которой уже пора, давно пора было показаться на горизонте. Том, Эмори и Алек зашли в тупик, никакие новые интересы их не объединяли: Том и Алек последнее время так же впустую заседали в своих комитетах и правлениях, как Эмори впустую бездельничал, а темы обычных обсуждений – колледж, характер современного человека и тому подобное – были жеваны-пережеваны.
В тот вечер они обсуждали вопрос о клубах до полуночи и в общих чертах согласились с Бэрном. Тому и Эмори этот предмет представлялся не столь важным, как два-три года назад, но логика, с какой Бэрн обрушивался на социальную систему, так совпадала с их собственными соображениями, что они не столько спорили, сколько задавали вопросы и завидовали здравомыслию, позволявшему Бэрну так решительно ниспровергать любые традиции.
Потом Эмори увел разговор в новое русло и убедился, что Бэрн неплохо осведомлен и в других областях. Он давно интересовался экономикой и был близок к социализму. Занимали его ум и пацифистские идеи, и он прилежно читал журнал «Мэссис» и Льва Толстого.
– А как с религией? – спросил его Эмори.
– Не знаю. Я еще многого для себя не решил. Я только что обнаружил, что наделен разумом, и начал читать.
– Что читать?
– Все. Приходится, конечно, выбирать, но главным образом такие книги, которые будят мысль. Сейчас я читаю четыре Евангелия и «Виды религиозного опыта».
– А что послужило толчком?
– Уэллс, пожалуй, и Толстой, и еще некий Эдвард Карпентер. Я уже больше года как начал читать – по разным линиям, по тем линиям, которые считаю важнейшими.
– И поэзию?
– Честно говоря, не то, что вы называете поэзией, и не по тем же причинам. Вы-то оба пишете, так что у вас, естественно, другое восприятие. Уитмен, вот кто меня интересует.
– Уитмен?
– Да. Он – ярко выраженный этический фактор.
– К стыду своему, должен сказать, что ровным счетом ничего о нем не знаю. А ты, Том?
Том смущенно кивнул.
– Так вот, – продолжал Бэрн, – у него есть вещи и скучноватые, но я беру его творчество в целом. Он грандиозен – как Толстой. Оба они смотрят фактам в лицо и, как это ни странно для таких разных людей, по существу, выражают одно и то же.
– Тут я пасую, Бэрн, – сознался Эмори. – Я, конечно, читал «Анну Каренину» и «Крейцерову сонату», но вообще-то Толстой для меня – темный лес.
– Такого великого человека не было в мире уже много веков! – убежденно воскликнул Бэрн. – Вы когда-нибудь видели его портрет, видели эту косматую голову?
Они проговорили до трех часов ночи обо всем на свете, от биологии до организованной религии, и когда Эмори, совсем продрогший, забрался наконец в постель, голова у него гудела от мыслей и от досадного чувства, что кто-то другой отыскал дорогу, по которой он уже давно мог бы идти. Бэрн Холидэй так явно находился в процессе роста, а ведь Эмори воображал то же самое о себе. А чего он достиг? Пришел к циничному отрицанию всего, что попадалось ему на дороге, утверждая только неисправимость человека, да читал Шоу и Честертона, чтобы не скатиться в декадентство, – сейчас вся умственная работа, проделанная им за последние полтора года, вдруг показалась пошлой и никчемной, какой-то пародией на самоусовершенствование… и темным фоном для всего этого служило таинственное происшествие, случившееся с ним прошлой весной, – оно до сих пор заполняло его ночи тоскливым ужасом и лишило его способности молиться. Он даже не был католиком, а между тем только католичество было для него хотя бы призраком какого-то кодекса – пышное, богатое обрядами, парадоксальное католичество, которого пророком был Честертон, а клакерами – такие раскаявшиеся литературные развратники, как Гюисманс и Бурже, которое в Америке насаждал Ральф Адамс Крам со своей одержимостью соборами XIII века, – такое католичество Эмори готов был принять как нечто удобное, готовенькое, без священников, таинств и жертвоприношений.
Не спалось, он зажег лампу у изголовья и, достав с полки «Крейцерову сонату», пробовал вычитать в ней первопричину увлеченности Бэрна. Стать вторым Бэрном вдруг показалось ему настолько соблазнительнее, чем просто быть умным. Но он тут же вздохнул… может быть, еще один колосс на глиняных ногах?
Он перебрал в памяти прошедшие два года – представил себе Бэрна нервным, вечно спешащим куда-то первокурсником, затененным более яркой фигурой брата. А потом вспомнил один эпизод, в котором главную роль предположительно сыграл Бэрн.
Большая группа студентов слышала, как декан Холлистер пререкался с шофером такси, доставившим его со станции. По ходу спора рассерженный декан заявил, что «лучше уж просто купит весь таксомотор». Потом он расплатился и ушел в дом, а на следующее утро, войдя в свой служебный кабинет, обнаружил на месте, обычно занятом его письменным столом, целое такси с надписью «Собственность декана Холлистера. Куплено и оплачено»… Двум опытным механикам потребовалось полдня, чтобы разобрать машину на мелкие части и вынести из помещения, – что только доказывает, как деятельно может проявиться юмор второкурсников под умелым руководством.
И той же осенью Бэрн произвел еще одну сенсацию. Некая Филлис Стайлз, усердно посещавшая любые вечеринки и праздники в любом колледже, на этот раз не получила приглашения на матч Гарвард – Принстон.
За две недели до того Джесси Ферренби привозил ее на какие-то менее интересные состязания и завербовал в помощники Бэрна, чем нанес этому женоненавистнику чувствительный удар.
– А на матч с Гарвардом вы приедете? – спросил ее Бэрн, просто чтобы о чем-то поговорить.
– А вы меня пригласите? – живо откликнулась она.
– Разумеется, – сказал Бэрн без особого восторга. Уловки Филлис были ему внове, и он был уверен, что это не более как скучноватая шутка. Однако не прошло и часа, как он понял, что связал себя по рукам и ногам. Филлис вцепилась в него намертво, сообщила, каким поездом приедет, и привела его в полное отчаяние. Мало того, что он всеми силами души ее ненавидел, – он рассчитывал в тот день провести время с приятелями из Гарварда.
– Я ей покажу, – заявил он делегации, явившейся к нему в комнату специально, чтобы подразнить его. – Больше она ни одного невинного младенца не уговорит водить ее на матчи.
– Но послушай, Бэрн, чего же ты ее приглашал, раз она тебе ни к чему?
– А признайся, Бэрн, втайне ты в нее влюблен, вот в чем беда.
– А что ты можешь сделать, Бэрн? Что ты можешь против Филлис?
Но Бэрн только качал головой и бормотал угрозы, выражавшиеся главным образом в словах «Я ей покажу!».
Неунывающая Филлис весело вынесла из поезда свои двадцать пять весен, но на перроне взору ее представилось жуткое зрелище. Там стояли Бэрн и Фред Слоун, наряженные в точности как карикатурные фигуры на университетских плакатах. Они купили себе ярчайшие костюмы с брюками-галифе и высоченными подложенными плечами, на голове лихо заломленная студенческая шапка с черно-оранжевой лентой, а из-под целлулоидного воротничка пылает огнем оранжевый галстук. На рукаве черная повязка с оранжевым «П», в руках – тросточка с принстонским вымпелом, и для полного эффекта – носки и торчащий наружу уголок носового платка в той же цветовой гамме. На цепочке они держали огромного сердитого кота, раскрашенного под тигра.
Собравшаяся на платформе публика уже глазела на них – кто с жалостливым ужасом, кто – давясь от смеха. Когда же приблизилась Филлис с удивленно вздернутыми изящными бровками, двое озорников, склонившись в поклоне, испустили оглушительный университетский клич, не забыв четко добавить в конце имя «Филлис». С громогласными приветствиями они повели ее в университетский городок, сопровождаемые целой оравой местных мальчишек, под приглушенный смех сотен бывших принстонцев и гостей, причем многие понятия не имели, что это розыгрыш, а просто решили, что два принстонских спортсмена пригласили знакомую девушку на студенческий матч.
Можно себе представить, каково было Филлис, когда ее торжественно вели мимо принстонской и гарвардской трибун, где сидело много ее прежних поклонников. Она пыталась уйти немножко вперед, пыталась немножко отстать, но Бэрн и Фред упорно держались рядом, чтобы ни у кого не осталось сомнений насчет того, с кем она явилась, да еще громко перебрасывались шутками о своих друзьях из футбольной команды, так что она почти слышала, как ее знакомые шепотом говорят друг другу: «Плохи, видно, дела у Филлис Стайлз, если она не нашла кавалеров получше!»
Вот каким был когда-то Бэрн – неуемный шутник и серьезный мыслитель. Из этого корня и выросла та энергия, которую он теперь старался направить в достойное русло…
Проходили недели, наступил март, а глиняные ноги, которых опасался Эмори, все не показывались. На волне праведного гнева около ста студентов третьего и четвертого курсов покинули клубы, и клубы, бессильные их удержать, обратили против Бэрна свое самое сильное оружие – насмешку. К самому Бэрну все, кто его знал, относились с симпатией, но его идеи (а они возникали у него одна за другой) подвергались столь язвительным нападкам, что более хрупкая натура нипочем бы не выдержала.
– А тебе не жаль терять престиж? – спросил как-то вечером Эмори. Они теперь бывали друг у друга по нескольку раз в неделю.
– Конечно, нет. Да и что такое престиж?
– Про тебя говорят, что в политических вопросах ты большой оригинал.
Бэрн расхохотался:
– Это самое мне сегодня сказал Фред Слоун. Видно, не миновать мне взбучки.
Однажды они затронули тему, уже давно интересовавшую Эмори, – влияние физического склада на характер. Бэрн, коснувшись биологической стороны вопроса, сказал:
– Разумеется, здоровье играет очень большую роль. У здорового вдвое больше шансов стать хорошим человеком.
– Не согласен. Не верю я в «мускулистое христианство».
– А я верю. Я уверен, что Христос был наделен большой физической силой.
– Не думаю, – возразил Эмори. – Слишком уж тяжело он работал. По-моему, он умер сломленным, разбитым человеком. И святые не были силачами.
– Некоторые были.
– Пусть даже так, я все равно не считаю, что здоровье влияет на душевные свойства. Конечно, для святого очень важно, если он способен выносить огромные физические нагрузки, но мания дешевых проповедников, которые поднимаются на цыпочки, чтобы показать, какие они атлеты, и вопят, что спасение мира в гимнастике, – нет, это не для меня.
– Ну что ж, не будем спорить – мы ни до чего не договоримся, да к тому же я и сам еще не вполне в этом разобрался. Но одно я знаю твердо – внешность человека очень много значит.
– Цвет глаз, цвет волос? – живо откликнулся Эмори.
– Да.
– Мы с Томом тоже к этому пришли, – сказал Эмори. – Мы взяли журналы за последние десять лет и просмотрели снимки членов Совета старшекурсников. Я знаю, ты невысоко ценишь это августейшее учреждение, но в общих чертах оно отражает личные успехи в пределах колледжа. Так вот, в каждом выпуске примерно треть – блондины, а среди членов Совета блондинов – две трети. Не забудь, мы просмотрели портреты за десять лет; это значит, что из каждых пятнадцати блондинов старшекурсников в Совет попадает один, а из брюнетов – только один из пятидесяти.
– Вот именно, – согласился Бэрн. – В общем, светлые волосы – признак более высокого типа. Я это как-то проверил на президентах Соединенных Штатов, – оказалось, что больше половины из них были блондины, и это при том, что в стране у нас преобладают брюнеты.
– Подсознательно все это признают, – сказал Эмори. – Обрати внимание, все считают, что белокурые умеют хорошо говорить. Если блондинка не умеет поддержать разговор, мы называем ее «куклой»; молчаливого блондина считаем болваном. А наряду с этим мир полон «интересных молчаливых брюнетов» и «томных брюнеток», абсолютно безмозглых, но никто их почему-то за это не винит.
– А большой рот, квадратный подбородок и крупный нос – несомненные признаки высшего типа.