Чердак - Соколов Александр А. 3 стр.


Мне не требуется идеально чистый унитаз. Я могла бы пописать поверх ее мочи, но только не поверх кала. И уж тем более не покакать, чтобы наши испражнения смешались. Невыносимо думать, что мое окажется темнее или светлее, чем ее, и можно будет определить, где чье. Однако еще хуже, если субстанция будет одинаковой и перемешается в воде. Придется ждать, пока завтра утром не промоют туалет, и поспешить занять унитаз раньше.

Мэри разговаривает с кем-то снаружи. Этот кто-то, вероятно, на дереве напротив нашего окна. Целый день я видела пляшущую за решеткой ветку, однако не сомневаюсь, что она прикреплена к стволу. Мне слышно только Мэри и шум ветра, но, вероятно, я слишком далеко от окна. Она же стоит прямо под ним и кричит:

– Что ты сказал? А? Я в порядке. Сообщи ребятам, со мной все хорошо! Ты-то как, Джо? Нормально? А жена? Ха-ха! Понимаю. Ты только держись. Вот выйду и все устрою. А? Что? Ну да, пока.

Плечи Мэри опустились, и она, усмехаясь, с новой силой накинулась на жуков.

Время струилось вокруг, как вода. Я чувствовала себя совершенно занятой и очень бы рассердилась, если бы меня отвлекли. При помощи ворота свитера Мэри разговаривала со своей сестрой в Уичито – все это требовалось выслушать. Затем песни и размышления о мочевом пузыре. И холод.

Поздно. Голоса в соседней камере давно стихли. Появилась новая девушка. Тоненькая, красивая, в красном пальто. Пальто не сняла, забралась с ногами на нары и нервно закурила. Сигарета в ее темных пальцах кажется бледной. Губы сочные, фиолетовые, будто сливы на черном лице.

Когда мы с Мэри решили лечь, девушке места на нарах не хватило. Но она и не хотела ложиться. Ходила по камере и курила, пока я не заснула.

Когда в мой сон ворвался шум воды и я открыла глаза, девушки не оказалось. Осторожно, чтобы не разбудить, я перебралась через Мэри и пошла к унитазу. Подняла юбку, освобождая промежность, чтобы дать выход жидкости. И впервые увидела трико после того, как оно выбилось из-под форменного пояса. Все еще блестящее и не жеваное, однако бедра покраснели и сильно чесались там, где оно соприкасалось с кожей. Поскольку ноги настолько сведены, горячая влага плещет бесконтрольно и производит много шума. Крепко тужусь, чтобы все успеть, пока что-нибудь не произошло. Хотела бы и покакать, но, боюсь, нет времени до того, как проснется Мэри и принесут завтрак. Кроме того, мне неудобно, что она увидит мое плавающее дерьмо. Мне будет невыносимо сознавать, что оно в воде. Поэтому я встаю и оправляю юбку. Туалетной бумаги не предусмотрено. Неловко сидеть с полным кишечником. Никому не приходилось видеть сестру Блендину на горшке.


Принесли обед, и мы пластмассовыми вилками едим макароны с сыром. Дверь скрипит. Входит старик и смотрит на меня:

– У тебя есть пальто, мисс?

Нет. Я оставила его вместе с арахисовым маслом и банановым сандвичем, когда пошла обналичивать чек.

– Плохо. Тебя перевозят в Канзас-Сити. Предстанешь перед расширенной коллегией присяжных. Идешь со мной?

Расширенная коллегия присяжных… А я даже не знала. Я поднялась и посмотрела на Мэри.

На самом деле твое имя не Мэри, а Софи, и здесь нет никаких жуков Швинн. Я это вижу даже без очков. Как и то, что за окном не было никакого Джо, а у тебя в воротнике свитера – телефона на транзисторах. Я дышу учащенно. Она смотрит на меня со смутным интересом и возвращается к макаронам. Пятно на груди ее белого свитера демонстрирует то место, где с ним соприкасались подошвы моих кроссовок, когда она спала. Улыбаясь, я взглянула на старика, но он отвернулся и открыл передо мной дверь.

В машине тепло, сиденье мягкое. Старик за рулем, я рядом. На заднем сиденье – отказавшийся финансировать собственных детей негр. Ему предстоит провести в тюрьме год. Рядом с ним еще один человек в форме. Мы выехали из Индепенденса задворками, и мне не пришлось еще раз увидеть карусель. У меня поднялось настроение: стало радостно, захотелось общаться. И даже удалось контролировать шкуру, не садясь на нее.

Черный железный узор пейсли режет снег. Лилия в мучимом металле перекручивает белое небо. Не для нас. Для них. Для тех, кто снаружи. Даже здесь, на тринадцатом этаже внешние окна своими решетками создают обманный образ замороженной утробы и форм семени. Возможно, для дочери бывшего президента – иногда она выбирается на вертолетную прогулку.

Внутри металл разряжен, сплавлен так, чтобы приспособиться к чужеродному жару нашего присутствия. Сталь, но более естественная, которой позволено течь в собственных неорганических формах, – только трубки и диски без попыток прикинуться пародийными картинами живого.

Между нами и мерзлым фасадом бруски и стекло – переохлажденная жидкость. Все железо раскрашено по совету некоего пенолога с ученой степенью в области психологии. В холодный розовый. Обманный розовый – чтобы мы думали, будто помним жаркий розовый и багровый внешнего мира, в то время как замороженная память хоронит разум в потоках прошлого.

Мы двигались медленно, словно болотная трава во время прилива, – укорененная, прозябающая своей растительной жизнью, клонящаяся по течению то в одну, то в другую сторону. Однако существовало и некое подводное течение, обладающее более фундаментальным ритмом, подавленное, но тем не менее живое. У затопленной травы сохраняется память о ветре. Есть моменты, когда мы наносим ответный удар. Если мы овощи, то в то же время каннибалы.

Скоро ворота откроются, и мы будем вольны переместиться в зал для ожидающих суда или остаться в камерах, если захотим. В моей камере бодрствует лишь Блендина. Ее карты перемещаются медленно. В других камерах царит тишина.

Главная девушка Кэти уйдет первой, когда створка отъедет в сторону. Другие камеры переполнены – по девушке на одни нары, восемь на площади восемь на двенадцать дюймов. В главной камере только Кэти, потому что она главная. А главная, поскольку находится здесь дольше остальных. Когда мы идем в кухню за едой, от нее не требуют, чтобы она надевала зеленую форму. На ней джинсы «Левайс» и мужская футболка.

Она первая, кого я увидела, попав сюда. Надзирательница вышла принять меня из машины. Водила по коридорам, через двери, пока я не запуталась настолько, что понятия не имела, как отсюда выбраться. Двери, двери, затем лифт, и наконец я здесь, в отсеке С. Вокруг много женщин, но я не могу разглядеть их лиц. Вижу только одно лицо – Кэти, – и она ведет меня в главную камеру.

Главная камера также известна под номером один. Цифра «1» висит над дверью, но никто не называет ее первой. В ней на решетках и на воротах шторы, скрывающие внутреннее помещение даже днем, когда выход свободен. Кэти сказала, чтобы я сняла одежду. Я застеснялась, потому что мне требовалось в ванную. Одежда сильно перепачкалась, ведь днем я в ней ходила, а ночью спала. Заметив мое колебание, Кэти ударила меня по лицу. Не сильно – она была меньше меня, – но глядела твердо, и я, стыдясь, разделась. Под юбкой было трико. Кэти подошла вплотную и положила ладонь на то место, где кожа была стерта до крови. Я посмотрела сверху вниз на ее голову и ощутила запах тоника в ее коротких, блеклых волосах. Она отняла руку, понюхала ладонь и улыбнулась мне.

Помню, как я быстро шла по тротуару с пробивающейся в трещины травой и молилась: Боже, милый Боже, пусть она скажет «да» и я сумею пойти в кино, Боже, помоги, но пропустила финал серий с Дэвидом Кроккетом в Аламо, хотя не переставала молить, ведь что еще вымаливать, как не то, что очень хочется.

Летняя лужайка, облака, набухшие и близ-кие, свет белый и яркий далеко от солнца – взрывается в облаках. Бог улетучился, но я падаю на колени, понимая, что это ангел – о Боже! – потом замечаю, что это прожектор на площадке подержанных автомобилей на бульваре, но все равно: «О Боже!», хотя на это требуется больше сил, но если я христианка или вроде того, то справлюсь.

На старом диване с включенным на всю катушку отоплением, обложившись хлебом, болонской колбасой, горчицей и майонезом, еще молоком, шоколадно-арахисовыми пальчиками и всякой ерундой от Ван-Дейна, с умыкнутой генеттой в соку, но перевалившей за середину жизни, читать вслух отменную прозу в полутемной комнате, онемевшей, с обритой головой, рваться к нему, омывать и кормить его, следовать за ним с запасным мачете, отрубить стопу и истекать кровью. Пусть кровь течет, затем отрубить руку, потянуться оставшимися пальцами и вырвать глаз, чтобы почувствовать себя спрятавшейся, целиком погрузившейся во зло – не ради искусства, а ради самого зла. Купаться в нем, потягиваться в нем. Но вот звенит дверной звонок, сейчас включу электричество, чтобы их там всех поубивало, пожру их всех. Дверь открывается, и на пороге – монахини в колеблющемся черном.

Меня моментально вырубают, но по ошибке – им нужны люди, живущие внизу.

В миссии с фасада магазина, где раньше жили цыгане, исправившаяся проститутка и исправившаяся прачка с тамбурином и аккордеоном, в компании святых и неровных рядов складных стульев с проходом к стеклянной двери с колокольчиком, распростертых сзади старых бомжей с вино-тощими телами и преподобного, который не делал и не делает ничего такого, о чем мы можем подумать, его крутозадой жены с худым кошельком, играющей на старом пианино за кафедрой. Все эти Майи, Бетти и Перлы на сцене, они любят Бога ради него и подбираются поближе к его плоской ширинке, когда он простирает к небу руки – о, Иисус! – играющие на гитарах и аккордеонах уродливые женщины и долбящие фортепиано его седовласой жены, поющие – о Иисус! И старик в пятом ряду с газетами в ботинках, стоящий и опирающийся на спинку стула перед собой и с зеленой бутылкой между ботинок. Он поднимает кулак – о Иисус! – и его надтреснутый пропитой голос свободно катится вперед: я грешник, Иисус, о да! Я видел мир, ходил на танцы, в таверны и на роликовые треки. Этот мир – помойка, да, да, мусорное ведро, в компании зеленых бутылок у задней стены, тускло светящих сквозь зеленое стекло голых лампочек на потолке, уснувших и пукающих на складных стульях людей, вопиющего в потолок преподобного, бренчащей на гитаре одной рукой исправившейся прачки и другой, подбирающей шесть своих нижних юбок, и никто не обращает ни на кого внимания. Затем кофе, засохшие сандвичи и кровать, если человек демонстрирует убеждение в вере, и все называют друг друга братьями и сестрами, а я слушаю и слушаю, поскольку неизвестно, когда обретешь спасение.


Я могу уйти к конкуренту: еда лучше и ешь сидя, но проповеди «Армии спасения» обычно дольше, и все это позорная ненавистная, тяжелая еда.

Лягу в постель, если это удобно, с Хлопчатобумажной Матерью – посмотрим, насколько будет уютно, если его задница прижата к моей груди, а теплая миссис М. лежит за мной; его мягкое, скользкое имя оттягивает мне язык, и – похоже это или не похоже на то, будто я маленькая в кровати с братом, и его гладкая, округлая рука на подушке – мне хочется укусить, отхватить порядочный ломоть, как от куска мяса, и если я этого не делаю, то только опасаясь ссоры, шума, возни, – укусить не значит проглотить, именно укусить; он вещает в аудитории, еще не старый мужчина, и, поскольку философ произносит слово «утроба», а я размышляю, каково это будет, если укусить его за губы, когда они, как сейчас, сжаты на моем языке, укусить сквозь них за его язык и ощутить, как трепыхаются теплые ошметки, а потом немного приоткрыть губы, чтобы теплое вывалилось мне на подбородок, а если я улыбнусь в зеркало, то увижу красное между зубов и просвечивающие сквозь красное белые зубы. Меня останавливает мысль, что́ он будет делать, пока я буду делать это. Мне не хочется думать о нем, но мысль в меня вползает и не дает поступить, как я хочу, из боязни шума и драки.

Я в камере 4. Это последняя камера в отсеке, в ней находятся новенькие и те, кого поместили на одну ночь. А те, которые и не новенькие, и не временные, отличаются от женщин в других камерах. Таких только две: Блендина и я. Блендина всех успокаивает. Ежедневно, день за днем раскладывает солитер. Новенькие сначала пугаются ее, но затем она их успокаивает. Я ни разу не слышала, чтобы Блендина заговорила. Не видела, чтобы она заснула. Когда по ночам засыпаю я, Блендина продолжает раскладывать солитер. Не замечала, чтобы она ела. Говорят, когда остальные отправляются за едой в кухню, надзирательница приносит ей поднос. Но я ничего подобного не видела. Не видела, чтобы она ходила в ванную. Чтобы гуляла. Не видела, чтобы Блендина делала что-либо иное, кроме как сидела на скамье в бюстгальтере и трусах и раскладывала пасьянс.

Думаю, она не молода. Можно судить по ее лицу. А тело худое и смуглое, только обвисли груди и слегка выступает живот.

Сестра Блендина перемешивает карты и раскладывает между ног на нарах в камере 4.

Я тоже остаюсь в камере 4. Прошло много времени с тех пор, как я была новенькой. Не понимаю почему.


Торжественная обедня в женском туалете терминала автобусной компании «Грейхаунд». Закутанная в длинное пальто, она тихо посмеивается рядом со мной. Верующие в длинной очереди к свободной кабинке: стервы с горящими мочевыми пузырями мысленно сжимают бедра, маленькие пожилые дамы с проблемами с почками переминаются с ноги на ногу. Никто друг друга не касается. Косые взгляды очень похожи на шантаж: если ты сделаешь вид, будто я не писаю, то я тоже притворюсь, что не понимаю, что писаешь ты.

Всегда находится милая дама с десятицентовиком – тот, кто платит, выглядит респектабельнее, – ей не нужно спускать воду. Она писает так, что очередь этого не слышит, и у людей нет доказательств, что она пришла сюда именно за этим. Некоторые, заняв кабинку, упираются в дверь ногами, закрывая ступнями щели, чтобы сквозь них не смотрели снаружи. Отрываются от собрания, уединяясь с божеством, и спускают воду, скрывая звук своих отправлений, а вскоре появляются на людях, и никто точно не знает, чем они занимались в кабинке. Когда дама, решившая заплатить, выходит из кабинки, следующая в очереди хватает дверь, чтобы сэкономить средства, а за ней – следующая, до тех пор, пока служительница не пригрозит иждивенкам ключом. Она запирает дверь, и та, что внутри, больше не может выйти. Служительница покачивается, темная, мускулистая рука совершает полукруг вверх, золотой ключ между большим и указательным пальцами. Женщина запрокидывает голову, ее живот надувается, в воздухе металлический блеск, ключ брякает о зуб, влажное чавканье глотки, и ключ проваливается в пищевод. Мне кажется, я слышу, как он ударяется о самое дно. «Посиди-ка несколько часов, дорогуша, – говорит служительница, – пока я не найду человека, который возьмется его выудить». А что плененная дама? По ней плачут дети. Муж прыгает в автобус, ее сестра в Кеокуке готовит особенный обед, она же мурлычет оду сортиру:

Тринадцатый этаж здания – тюрьма округа Джексон. Это подводная лодка во чреве кита. Пол представляет собой единый металлический каркас в камне. В подводной лодке четыре помещения: отсеки А, В, С и D. А и D для мужчин, один цветной, другой белый. Отсек В женский цветной, хотя в нем есть несколько белых женщин. С – наш, белый, и у нас нет ни одной цветной женщины. Я пишу на стене за своими нарами огрызком карандаша, который нашла под унитазом. Линии тонкие, блестящие на розовой стали.

Я привыкла обходиться без очков. Решила: не существует никакой ясности зрения, только стойкость искажений.

Первую проведенную здесь неделю каждый день обязательно сажала синяк и разбивала нос. Если бы не Мардж, не знаю, что бы со мной было. Она поступила в тот же день, что и я, – крупная, краснощекая, добродушная. Мы сопротивлялись им вместе.

Назад Дальше