– Тоже, видно, постарались большевики проклятые, – сказала жена, раскачивая дверцу плиты.
– Я подклею. Как буду посвободнее, так и подклею. И подмажу.
– А я как буду посвободнее, так и обед тебе сварю. Господи, Гар, да если бы я делала только то, что нравится, и в свободные минуты, ты бы уже давно умер с голоду и зарос грязью. А ты – пожалуйста! Обои клочьями – пусть, ничего. Розетка сломана – тоже нормально. Дверь в комнату не закрывается – плевать. Какая разница, раз коммунисты у власти!
– Все сделаю, – туманно пообещал Гарафеев, зная, что не сделает.
– Живешь, как хочешь! Нет, я смирилась уже с тем, что у жены всегда на одного ребенка больше чем у мужа, но мы с тобой продвинулись еще дальше и стали как бабушка и внук.
– Что ж, бабуля…
– А ничего смешного! Только пирожками тебя кормлю и умиляюсь, как ты хорошо покушал и сходил на горшочек, а мусор вынес – вообще достиг космического совершенства. Ты хоть вспомни Новый год…
– Сонечка, это же полгода назад было.
– Зато показательно. «А зато я елку нарядил», – передразнила жена, сморщив носик и выпятив нижнюю губу. – Тьфу, как ребенок малый!
– Я же извинился.
– Но ничего не понял.
– Соня…
– Вот когда поймешь, тогда и поговорим, а сейчас я не хочу даже ругаться с тобой!
Жена ушла в комнату дочери. Дверью она не хлопнула, но на пороге обернулась и сказала: «Я просто в ярости сейчас».
С тех пор как Лиза вышла замуж, Соня проводила в этой комнате много времени, иногда даже оставалась на ночь.
Гарафеев поставил чайник. Он не любил и не умел ссориться, просто практики не было, ведь предыдущие двадцать лет супруги прожили в мире и согласии. По крайней мере, он так думал. Поженились они на третьем курсе мединститута, почти сразу родилась Лиза. Жили в общаге, комнате узкой, как пенал, бедно до нищеты, но дружно и весело. Когда видишь много чужого горя, болезней и смертей, то поневоле начинаешь смотреть на вещи проще и мудрее и стараешься не мотать любимым людям нервы по пустякам. И все у них складывалось удачно – после учебы их оставили в Ленинграде, жену на кафедре, а самому Гарафееву предложили работу в новой крупной больнице и дали квартиру в ведомственном доме. Через несколько лет они обменяли ее на двухкомнатную в том же доме и стали считаться вполне зажиточной семьей. Гарафеев трудился анестезиологом-реаниматологом, жена преуспевала на кафедре психиатрии, недавно защитила докторскую. Дочь выросла, поступила по стопам родителей в медицинский и, как и они, на третьем курсе вышла замуж.
Спокойная жизнь без особых треволнений, зато достойная.
Гарафеев вышел в коридор. Да, обои висят, тут не поспоришь. Но если не приглядываться, то и незаметно… Да, в большую комнату дверь не закрывается, но это надо всю коробку переделывать, а он все-таки не плотник. Розетка вообще бог знает как устроена. Гарафеев нахмурился, думая, что зря, наверное, прогуливал в школе уроки труда. С другой стороны, он посвящал это время химии и биологии и без блата поступил в медицинский, а иначе срезался бы и загремел в армию, а после нее к учебе уж, наверное, не вернулся бы.
Лучше накопить денег и сделать нормальный ремонт силами специалистов. Хотя тоже придется таскать мебель из комнаты в комнату, газетами ее накрывать, потом отмывать от мела, который имеет коварную особенность проступать снова. И опять жена скажет, что он внук по сути своей, и уклоняется, и на него невозможно положиться.
Гарафеев поскребся в дверь:
– Сонечка?
– Отвяжись.
– Ты долго еще будешь дуться?
– Сколько надо.
– Я тогда на работу схожу?
– Иди, осчастливь коллектив, а то они без тебя прямо не знают, что и делать.
Чтобы попасть на работу, ему не надо было даже переходить дорогу, и Гарафеев почти каждый вечер заглядывал в отделение реанимации. Проверял пациентов, корректировал назначения с дежурным доктором, словом, всегда ему находилось дело.
Сегодня, редкий случай, все было стабильно, даже пустые койки радовали глаз. Мерно шипели аппараты ИВЛ[1], а пациент, которому Гарафеев сегодня давал наркоз, полностью проснулся и готовился к переводу в отделение.
Ни суеты, ни беготни, благодать. Можно было и не появляться.
Гарафеев сплюнул через левое плечо и постучал по столу медсестры, зная, как обманчива и мимолетна бывает эта тишина.
Он выкурил сигаретку в ординаторской и собирался уже уходить, как в дверях столкнулся с молодым доктором Кожатовым.
– Ой, Игорь Иванович, как хорошо, что вы здесь, – сказал Кожатов, с улыбкой придержав Гарафеева за локоть. – Вы мне, случайно, не поможете?
Улыбка на молодом сытом лице растянулась еще шире и безмятежнее. Действительно, разве можно отказать такому симпатичному парню?
Гарафеев потянулся за халатом, который уже снял.
– Надо пациентку на ИВЛ переводить…
– Точно надо?
– Да, мы с заведующим посоветовались.
– Хорошо.
– А бабка тучная и шея короткая. Вы поможете заинтубировать?
Гарафеев кивнул и ухмыльнулся. Изящный эвфемизм, но интубация трахеи – это тебе не канаву копать. Это работа для одного человека, поэтому Кожатову следовало бы спросить – вы заинтубируете вместо меня?
Подошла сестра-анестезистка с набором, улыбнулась: «Как хорошо, что вы с нами, Игорь Иванович!» Гарафеев сказал, что уже уходит, скомандовал ввести релаксанты, взял клинок[2], вывел челюсть, и через секунду трубка была уже в трахее.
– Все, Петя.
– Ой, спасибо вам огромное!
– Да не за что.
Гарафеев послушал легкие – дыхание проводится, раздул манжетку и сделал режим аппарата искусственной вентиляции чуть помягче.
Тут мимо промчался заведующий – целеустремленный плотный дядька, формой и повадками напоминающий торпеду.
Увидев Гарафеева, он притормозил, подхватил его и увлек в свой кабинет.
– Гар, ну ты чего? – спросил он, закрыв дверь.
– Чего?
– Так и будешь за сыночком подтирать? Я специально сказал ему самому делать.
– Он бы не справился.
– На то и был расчет. Чтобы он хоть раз в жизни обосрался, может, задумался бы тогда о времени и о себе.
Гарафеев пожал плечами.
– Бабке бы все горло истыкал так, что мы бы после него тоже гортань не нашли, и что?
– Что? Он бы виноват был, вот что, и у нас появились бы основания для оргвыводов. И не надо на меня с таким ужасом смотреть. Еще скажи, что в первую очередь надо думать об интересах больного.
– Да, Вить. Не хочется, но надо.
– Гар, ты же врач, а не бабка старая! Хуже мамаши моей, ей-богу!
– Мамаша тут при чем? – не понял Гарафеев.
– Терапевт, которая консультировала хирургию, ушла в декрет, и мою жену пытались подписать на это дело. В смысле больных смотреть перед операцией, а не декрет, – засмеялся заведующий и достал сигареты, настоящее «Мальборо», – угощайся.
– Декрет тоже хорошо, – Гарафеев медленно вдохнул сладковатый дым, – я вот жалею, что у нас с Соней одна Лиза, только поздно теперь.
– Короче, жене стали подпихивать больных, а четверть ставки не дали. Она раз посмотрела, два, три, а денег как не было, так и нет. В итоге она отказалась смотреть, позвонила заведующему хирургией, предупредила, что не будет, а он, такой же иисусик, как и ты, решил, что она же врач, то есть гуманист до мозга костей, поэтому все равно посмотрит, и ни замену ей искать не стал, ни в бухгалтерию не пошел. В итоге операционный день оказался сорван.
– И как? Жене сильно попало?
– Так а за что? Она усердно и добросовестно пашет в пульмонологии, а про консультации в хирургии, простите, где написано? Где приказ? Где расчет? Я тебя сейчас удивлю, Гаричек, скажу одну вещь, которая перевернет все твое мировоззрение: никто никогда и ни при каких обстоятельствах не может заставить тебя работать бесплатно. Даже субботник дело сугубо добровольное. Звучит чудовищно, однако это правда.
Гарафеев засмеялся и с сожалением заметил, что сигарета подходит к концу, а стрелять вторую неудобно.
– А мама твоя тут при чем? – спросил он.
– А мама у меня трудится в нашей доблестной больничке библиотекарем. Насколько я помню, ни разу ее не выдергивали ночью из кровати, потому что людям срочно требуется книги почитать, но поведение моей жены крайне ее возмутило, так что она не поленилась явиться к нам домой с монологом о нашей бездуховности и корысти. Тоже вопила как резаная, что интересы пациента прежде всего и надо сначала их соблюсти, а потом уж решать свои вопросы. Когда речь идет о жизни человека, не время думать о своих шкурных интересах! И это еще самое мягкое, что мы от нее услышали.
Гарафеев промолчал, потому что был больше согласен с мамашей заведующего, чем с ним самим.
– И ты, Брут? – догадался заведующий.
– И я. Уж явно мама на вас дольше орала, чем Таня бы больного смотрела.
– Ты еще скажи, что у нее в голове знаний не убавилось от консультации, так не за что и платить.
– Ну…
– Гну! Запомни, Гар, уже оказанная услуга ничего не стоит. Конечно, нам никогда не будут нормально платить, если знают, что мы поорем-поорем, да и так сделаем. Но, с другой стороны, на чистую совесть сколько можно работать?
– Всю жизнь.
– Фу! Героизм неотделим от глупости. Вот ты пасешь Кожатова, подтираешь за ним все ошибки, так он это считает уже в порядке вещей. Уже и спасибо тебе через раз говорит. А помнишь, к нам инструктор обкома с аппендюком загремел, кто ему по сути наркоз провел?
– По сути я.
– А формально Кожатов. И после операции его смотрел, и в глаза заглядывал, и облизал, а про тебя инструктор даже не узнал, что ты живешь такой на белом свете. В итоге ты в заднице, а Кожатов тут подольстится, там улыбнется, да папа еще словечко замолвит, и вот он уже главврач или профессор и диктует, как нам жить и работать. А виноват кто?
– Кто?
– Да ты, что вывел в люди это жопорукое ничтожество.
Гарафеев улыбнулся. Как хорошо, когда затишье, можно посидеть, покурить и поделиться с другом теми мыслями, о которых не думаешь, а только хочешь думать. Примерить на себя рубашку циника и корыстолюбца.
Закон подлости работает отлично. Пока он здесь сидит, смакуя импортную сигаретку, в отделении тихо, но стоит только уйти за дверь, у смерти тоже закончится перекур, и она вновь примется махать своей косой, и хлынет поток жертв автомобильных аварий, инфарктников, а может, и самоубийц. Все койки заполнятся, и Витька будет стремительно носиться от пациента к пациенту, интубируя, ставя подключички, делая назначения, и не присядет до самого утра, и не вспомнит, что по норме ему полагается двенадцать пациентов, а не двадцать. А Кожатов… Хорошо, если не будет путаться у Витьки под ногами, больше от него ждать нечего.
Гарафеев поморщился. Может быть, в Витькиных словах есть резон? Он действительно думал о больных, когда помогал Кожатову, а стучать с детства не приучен. Ничего нет отвратительнее, чем жаловаться и закладывать товарища, поэтому формально Кожатов хороший молодой доктор, крепкий профессионал, которому можно доверить самостоятельную работу. А по факту Витька остался с больными один.
Гарафеев постоял в дверях. Нет, все тихо. Надо идти домой, к Соне, которая неизвестно будет ли рада его возвращению.
* * *
Стас давно хотел подновить свой стол, и теперь время для этого наступило. Конец мая, все в отпусках или в поле, так что редко встретишь в лаборантской живого человека.
Он распахнул окно и высунулся наружу. Пахло сиренью и теплым асфальтом, а на улице почти никого не было. Солнце ласкало пыльные каменные дома, отражалось в окнах проходящего трамвайчика, который деловито постукивал и звенел, вызывая в памяти стихотворение Гумилева «Заблудившийся трамвай».
Стас нахмурился, потом улыбнулся. Он любил и чувствовал поэзию, но всегда немного огорчался, что сам никогда так хорошо не напишет. Так, может, и не надо?
Ладно, не попробуешь – не узнаешь, а пока на повестке дня стол.
Он подстелил газет в несколько слоев, переоделся в тренировочные брюки и заработал кисточкой. Старое иссохшее дерево вбирало краску как будто с благодарностью.
Увлекшись, он не заметил, как открылась дверь.
– Не свисти, денег не будет, – дружелюбно сказал профессор Шиманский. – А ты чем вообще занимаешься?
– Как вы сами видите, – засмеялся Стас, – не место красит человека, а человек место.
– А человек отчеты составил?
– Составил.
– Образцы?
– Зарегистрировал.
– Документы?
– Разложил.
– А журналы? Приход-расход опасных веществ?
– Тютелька в тютельку.
– То есть все?
– Все.
– Если тебе нечем заняться, это еще не повод вонять краской на весь институт. Лучше бы уж прогулял, ей-богу.
Стас заработал кисточкой быстрее.
– Ага, чтобы меня патрули на улице поймали! Сейчас же трудовую дисциплину неистово блюдут.
– Ладно тебе, у них тоже отпуска. Кто будет сторожить сторожей? – ухмыльнулся Шиманский. – А вообще заходи ко мне, я тебе работу-то быстро найду.
Профессор по широкой дуге обогнул Стаса и выглянул в окно:
– Благодать какая… Сейчас бы в поле, верно?
– И не говорите! Нога моя давно срослась, я ее уже не чувствую. Надо было не слушать врачей, а ехать в экспедицию.
– Это называется – ложно понятое чувство долга, – наставительно произнес Шиманский.
– Ну да, – кисло согласился Стас.
Он знал, что начальники геологических партий дерутся за то, чтобы заполучить его к себе в качестве рабочего, и за десять лет, прошедших после школы, почти не вылезал из экспедиций, за вычетом армии. Судьба хранила его, оберегала и выводила целым и невредимым из самых опасных ситуаций, и все для того, чтобы он этой зимой на ровном месте поскользнулся и сломал ногу. Вроде бы срослось, как на собаке, но врачи настоятельно советовали пропустить этот полевой сезон. И были правы. Он незаменимый работник, только когда здоров, а инвалид станет обузой и может вообще сорвать экспедицию. Ради дела лучше не рисковать.
– Вот здесь еще подмахни, а то потеки, – Шиманский указал на тыл стола.
– Сейчас.
– Так приятно смотреть, как люди работают, а самому ничего не делать.
– Хотите, у вас что-нибудь покрашу?
– Не любишь сидеть сложа руки?
– Нет.
– Слушай, а тебе сколько лет? Двадцать пять исполнилось?
– Двадцать восемь.
– Отлично! – Шиманский спрыгнул с подоконника и весело засмеялся. – Нашел я тебе занятие! Останешься доволен.
По телевизору начался очередной кусок многосерийного фильма, снятого по роману отца, а вставать от письменного стола и переключать на другую программу было лень. Стас присмотрелся. Папа, когда писал, слов не жалел, так что пришлось постараться, чтобы втиснуть его эпопею в шесть часовых серий, и серьезный роман превратился в дешевенькую мелодраму и неубедительный панегирик коллективизации.
Стас сам не понимал, злорадствовать ему или сочувствовать своему маститому отцу.
Иногда он, сидя над чистым листом бумаги в поисках рифмы, ощущал почти физическую потребность писать прозу. Когда в экспедициях он видел какой-нибудь удивительный пейзаж, сразу думал, как бы описал его в романе или повести, а поэтические строки не приходили на ум даже при созерцании самых потрясающих природных красот. Он любил говорить с местными жителями, записывал их предания и обычаи, особенные словечки, и насобирал уже приличный архив, и даже вполне отчетливо представлял себе, о чем мог бы быть его роман, но знал, что никогда его не напишет.
Папа своими многотомными кирпичами надежно заложил для сына окно в бессмертие. Официально отец проклял сына, как только узнал, что тот связался с позорным отребьем, расплывчато именуемым «системой», настолько плотно, что отказался вступать в комсомол. Как многие родители, он попытался быстро и насильно сделать из Стаса человека, и в результате подростковое позерство превратилось в непоколебимые убеждения.