– Нет, – ответил я. – Я не выезжал из Берлина.
– Мне бы и Лондон хотелось повидать, – добавил он. – И Рим. Я читал книжку про катакомбы, и они с тех пор меня завораживают.
Ни я, ни он не заикнулся о возможной войне. В Германии тогда имелось два типа юношей: те, кто едва могли дождаться ее начала, и те, кто делал вид, что ее не будет вообще, как будто, игнорируя этот факт, мы могли задушить воинственное дитя в колыбели.
– Ты рисовал, когда я пришел, – сказал я, кивая на его блокнот. – Покажешь?
Он покачал головой и улыбнулся, а щеки у него чуть зарделись.
– Нет, – ответил он. – Да и не рисунок это вообще, просто каракули. Знаешь такое слово, да? Просто время провести. У меня дома холсты есть – вот там моя настоящая работа. Я в основном пишу маслом. Хотя сейчас, похоже, не могу отыскать нужного вдохновения. Пишу пейзажи, вазы с фруктами и портреты великих зданий просто потому, что умею и их удается продавать на уличных рынках. Но по-настоящему хочется рисовать что-то такое, чего никто никогда прежде не писал. Либо так – либо что-то привычное непривычно, и пускай зритель сам это рассматривает с какой-то неожиданной стороны. Я понятно говорю, Эрих? Слушаю сам себя и беспокоюсь, что, может, кажусь тебе нелепым.
– Вовсе нет, – сказал я, увлекшись мыслью об Оскаре как о великом художнике. – Мне бы тоже когда-нибудь хотелось стать художником.
– Ты рисуешь? – спросил он.
– Нет, я и прямую линию едва смогу прочертить, – ответил я, хохотнув. – Но зато немного пишу. Рассказы то есть. Быть может, однажды – роман. Как и ты, я пока не нашел свой сюжет, но надеюсь, что однажды он появится.
– Дашь почитать какой-нибудь свой рассказ?
– Только если ты мне покажешь какую-нибудь свою картину.
Тогда мы разговаривали и о другом. О наших школах и одноклассниках, о предметах, что нас обоих интересовали, и о тех, что нет. И – поскольку все разговоры тогда рано или поздно к этому обращались – мы говорили о фюрере и наших еженедельных собраниях гитлерюгенда. Мы были членами разных родов войск, и нам обоим нравились полевые учения, а вот идеологические занятия наскучивали до полного паралича. Мы оба посещали Нюрнбергские молодежные митинги после того, как вышли из рядов “Дёйче Юнгфолька”[8], и считали, что когда в одном месте собирается такое необычайное количество народа, ужасающий шум дремучего патриотизма давит на психику.
– Я его как-то видел, – сказал мне Оскар, подаваясь вперед и понижая голос. – Год назад или немного меньше. Я выходил из “Гауптбангофа”, а тут по Люнебургерштрассе ехал кортеж автомобилей и все остановились и стали глазеть. Его машина, черный “гроссер мерседес”, проехала мимо меня, и он повернул голову, как раз когда я смотрел в его сторону, и мы встретились с ним взглядами. Я щелкнул каблуками и отдал ему честь, а потом презирал себя за это.
Я откинулся на спинку, не веря тому, что услышал. Не ослышался ли я? Он действительно сказал мне, что презирал себя за то, что отдал честь фюреру?
– Мне кажется, я тебя ошарашил, – произнес он, и в голосе у него теперь прозвучала тревога. Страх. Такие мнения люди вслух не выражали, пусть и чувствовали так, а особенно перед новыми знакомцами, в чьей надежности еще только предстояло удостовериться.
– Немного, – ответил я. – Значит, ты в него не веришь?
– Он меня пугает, – ответил Оскар, и я это понял, потому что меня он тоже пугал. Но, разумеется, мы с моим младшим братом были евреями – ну, или на четверть евреями, а чистки евреев уже начались. Миновало три года с тех пор, как евреев совершенно лишили гражданства, и я знал как минимум о двух парах, кому отменили помолвки после того, как начал действовать закон о запрете евреям сочетаться браком с немцами-неевреями. Лишь четыре месяца назад город ввергся в хаос, когда парнишка моего возраста, еврей, застрелил в немецком посольстве в Париже нацистского дипломата. Через несколько дней СС разгромили весь Берлин – они уничтожали еврейские лавки и синагоги, оскверняли кладбища и арестовали десятки тысяч человек для того, чтобы отправить их в лагеря[9]. Пока бежал той ночью домой, отчаянно стараясь укрыться от насилия, я видел, как пожилого человека насмерть забивает офицер лет на сорок его младше, еще один выскакивает из ювелирного магазина, а по лицу у него хлещет кровь, потому что разбили витрину, а возле своего дома я видел, как штурмбанфюрер СС насилует в переулке девушку, а его коллега прижал ее отца к стене и заставляет на это смотреть. Жертвой всего этого я не стал, поскольку у меня не было никаких типичных физических свойств еврея, да и семьей мы были не религиозной, поэтому не жили по соседству с другими евреями и не ходили в синагогу. Но факт оставался фактом: и я, и мой брат были мишлингами.
– Говорят, он восстановит силу Германии, – осторожно заметил я.
– И возможно, это ему удастся, – сказал Оскар. – В нем есть обаяние, это правда, а его ораторское мастерство разжигает толпы. Пока люди стоят за него. Он заразил их своей ненавистью. Он требует абсолютной верности себе, и если кто-то осмеливается его критиковать, такие люди теряют должности. Я думаю, он поведет за собой великую армию, но каков будет результат?
– Тысячелетний рейх, – сказал я. – По меньшей мере, так он говорит.
– И ты этого хочешь?
– Я хочу только одного – жить в мире, – сказал ему я. – Хочу читать книжки и, быть может, когда-нибудь написать что-то свое. Будущее отечества меня не очень-то волнует.
Он улыбнулся и протянул руку через стол, накрыл своей ладонью мою – определенно предполагалось, что это братский жест, но по мне от него все равно пробежали искры электричества. Ни один мальчик раньше так меня не трогал.
– Я хочу того же, – сказал он. – Только с картинами.
– Как ты считаешь, я тоже смогу отыскать вдохновение в Париже? – спросил я.
– Для своего романа? Конечно! Там жили великие писатели. Гюго, Хемингуэй, Фицджералд. Многие классики литературы писали в этом городе. Он поощряет творчество – ну или так говорят.
Я представил, как мы вдвоем живем в квартире на верхнем этаже какого-нибудь ветхого старого дома возле Нотр-Дама, он пишет у себя в ателье, я – у себя в кабинете, и мы вдвоем сходимся у нас в общей спальне на ночь. Мысль эта казалась едва ли не чересчур восхитительной. Впрочем, не успел я осрамиться, высказавшись об этом, как он встал, извинился и ушел в туалет, а пока его не было, я поглядывал на его блокнот набросков, твердя себе не трогать его, не лезть без спроса, но удержаться не сумел и подтащил его к себе, открыл на первой странице. Блокнот был совершенно новым, в нем имелся всего один рисунок, и, пока я на него таращился, сердце мое провалилось в груди, а всего меня окатило волной расстройства. Набросок – силуэт юной девушки с длинными черными волосами, очень красивой, в профиль слева, но сидящей на оттоманке спиной к художнику. Правой рукой она касалась своей щеки и была голой. Слева намекалось на грудь, а в глазах что-то предполагало желание. Мне стало интересно, воображаемое ли это существо или же девушка бесстыдно ему позировала – и, если последнее, означает ли это, что она его возлюбленная? Закрыв блокнот, я вернул его на другую сторону стола, сверху положил угольный карандаш, и, когда мгновение спустя Оскар вернулся, он сказал мне, что у меня лицо грустное, а единственный способ такое победить – это нам с ним вдвоем остаться здесь и пить, покуда у нас деньги не закончатся; на это предложение я тут же согласился.
– А он знал, что вы посмотрели его рисунок? – спросил Морис, и я повернулся к нему, слегка дрожа, пока перетаскивал себя обратно из утраченного Берлина в живой Рим.
– Нет, – ответил я. – Думаю, его бы разочаровало, застань он меня за этим, и наша зарождавшаяся дружба, наверное, в тот же миг бы и закончилась. Как бы то ни было, мы с ним очень развеселились, и под конец вечера я не сомневался, что влюблен в него, но стоило моему взгляду упасть на его блокнот, я ощущал невозможность романа меж нами и тогда выпивал еще, чтобы пригасить эту боль.
Я глянул на часы: нам пора было двигаться дальше, и мы встали, говоря о чем-то другом, пока возвращались к себе в гостиницу. Потом я сидел один в баре, погрузившись в мысли, а когда ко мне подсел Морис, он уже принял душ и пах мылом, волосы у него были слегка влажными, и меня это бодрило. Мы еще немного побеседовали о писательстве Мориса, и он мне рассказал, как много значит для него моя стипендия, поскольку он переехал в маленькую квартиру ближе к “Савою”, где, как он понял, ему легче пишется.
Позднее, когда мы шли по коридорам к нашим номерам, он помедлил у моей двери и я потянулся к его руке пожелать ему спокойной ночи, но, к моему удивлению, он подался вперед и предложил обняться. Словно неопытный исполнитель на сцене, я не был уверен, что мне делать со своими руками – оставить ли их болтаться по бокам или встречно заключить Мориса в объятия. Я вдохнул его мускусный запах, и губы мои, находившиеся так близко от его шеи, уже искали местечко, к которому могли бы приникнуть. Но не успел я опозориться, как он отстранился.
– Вы как наставник мне очень полезны, Эрих, – сказал он. – Мне повезло, что я могу у вас учиться. Надеюсь, вы понимаете, до чего я благодарен.
И с этим он ушел, а я открыл дверь к себе в номер, зная, что еще пролежу много часов без сна.
4. Мадрид
Мориса после этого я не видел больше месяца. Он вернулся в Берлин, я – в Кембридж. Мне не терпелось отправиться в Мадрид, и, оказавшись там, я сел ждать Мориса в вестибюле отеля “Атлантико”, притворяясь, будто читаю, а сам меж тем то и дело поглядывал на дверь, чтобы не пропустить его появления. Изо всех сил я старался не коситься на регистраторшу, с которой у нас чуть раньше случилась размолвка, когда я обнаружил, что номер Мориса не будет соседствовать с моим, а располагается этажом ниже. Я умолял ее совершить необходимые перемены, но она оказалась неуступчива, и я, надо полагать, осрамился, устроив ей детский скандал. Но когда Морис наконец появился, настроение у меня улучшилось и мы обнялись, как старые друзья, а после отошли в ближайший закусочный бар, где он принялся за еду, как здоровый молодой конь, а я просто сидел и смотрел на него.
На следующий день в мою честь устроили обед в отдельном зале музея Прадо, и, хотя мы явились туда пораньше, чтобы погрузиться в Тицианов, в какой-то миг я потерял след Мориса, на прием мне пришлось добираться одному, и там я оказался рядом с американским писателем Дэшем Харди, с кем у нас был один испанский издатель. Поскольку он весь семестр проводил в городе, так как преподавал в университете, его пригласили на это сборище, но я, тревожась из-за исчезновения Мориса, на беседе с Харди сосредоточивался трудно. Помню, однако, что он поздравил меня с моим недавним успехом, сообщив при этом, что книгу мою не читал, поскольку он не читает неамериканских писателей, но наш общий с ним редактор заверил его, что это работа достойная.
– Не обижайтесь, пожалуйста, – протянул он, суя короткие толстые пальцы в рот, извлекая оттуда кусочек канапе, застрявшего у него между зубов, и миг осматривая его с тщанием судебно-медицинского эксперта, после чего смахнул с пальцев на ковер. – Женщин я тоже не читаю и во всяком интервью так и говорю, потому что это всегда мне дает максимум медийной засветки. Политкорректная бригада теряет коллективный рассудок, а я и глазом моргнуть не успеваю, как мое имя уже на самом видном месте во всех литературных разделах.
– Вы, стало быть, полемист, – заметил я.
– Нет, – ответил он. – Я художественный сочинитель с дорогой квартирой с видом на западную часть Центрального парка. И мне нужно продавать книги, чтобы платить взносы за жилье.
Беседовали мы минут десять или больше, но я с трудом находил с ним общую почву. Припомнил его мемуары, которые читал несколько лет назад, когда он в наглядных подробностях перечислял множество гомосексуальных встреч своей юности и ранней зрелости, – все эти случаи казались чуть ли не отвратительными, настолько идеально он их помнил. Он был тем типом писателя, который я считал профессиональным гомиком, у такого естество определяет как его публичную персону, так и его работу, а мне от этого всегда становилось не по себе.
– И я вижу, с вами путешествует миловидный юный друг, – наконец произнес Дэш, похотливо улыбаясь и подмигивая мне. – Я его уже заметил, когда он рассматривал Эль Греко, и просто обязан был подойти и представиться. Слишком уж прекрасен мальчик, чтобы пройти мимо него. Он моментально меня узнал – день у меня, разумеется, тут же задался – и сказал, что он ваш помощник. Везучий же вы старикан.
Не успел я ответить, как обратил внимание, что в зал наконец входит Морис, увлеченно беседуя с дамой-романисткой, выигравшей Премию до меня, и пока они стояли, а она туго сжимала ему ладонь, поскольку разговаривали они со страстью и пылом, я ощутил всплеск ревности. Мне захотелось схватить его за руку и быстро уволочь из Прадо, но такое, разумеется, оскорбило бы моих хозяев.
– Вон он, – сказал Дэш, поворачиваясь теперь и следя за моим взглядом. – Где вы его вообще подобрали? Он же хорошенький как персик, но к тому же и очень уличный, не считаете?
– Нигде я его не подбирал, – ответил я, стараясь сдерживать раздражение от его вульгарности. – Он попросту молодой писатель, который время от времени мне помогает, не более.
Казалось, мое беспокойство ему в радость.
– Вы мне напоминаете мою тетю Глорию, – сказал он. – Она уже, конечно, давно на том свете. Бедняжка не переносила никаких разговоров о сексе. Дочитав до середины мой первый роман, она перенесла удар и весь остаток своей жизни провела в больнице. Не знаю, из-за книги это у нее или нет, но всегда надеялся, что да. Но скажите мне, Эрих, он пассивен, этот ваш юный ассистент, или активен?
Я снова взглянул на него, искренне желая, чтобы обед уже начался, дабы поскорее закончиться, и заявил, что не понимаю, о чем он.
– Ох, не будьте же таким лицемером, – произнес он. – Вы прекрасно понимаете, о чем я. Как бишь его зовут?
– Морис, – сказал я, а он откинул голову и захохотал:
– Ну разумеется! Вы б не сумели этого придумать! Какая жалость, что вас зовут не Клайв[10]. Взимает с вас поденно? Или он из тех покладистых мальчиков, которые счастливы отдавать вам все, что у них есть, лишь бы вы открывали перед ними достаточно дверей? Вы определенно привели его в нужное место, это уж наверняка, – добавил он, оглядывая зал, что уже заполнился писателями, редакторами и законодателями литературных мод. – Воображаю, сегодня вечером он будет вам очень благодарен.
– Глубже заблуждаться вам бы не удалось, – сказал ему я. – Бога ради, он же просто мальчик. Мы всего-навсего друзья.
– Не смешите меня, – сказал он. – Вы как минимум на сорок лет старше. Ну какие тут друзья. Если он не дает вам того, чего вы хотите, вам следует вышвырнуть его туда же, где вы его нашли, и отыскать себе того, кто будет давать. На курсах творческого письма полно услужливых мальчиков, в таких вот делах не щепетильных. Верьте на слово, кому же знать, как не мне.
Мгновение спустя объявили обед, и, к моему дальнейшему раздражению, оказалось, что сижу я вдали от Мориса: меня засунули между директором по маркетингу моего издательства и редактором литературного журнала. Его же, напротив, посадили рядом с пригожим молодым испанским писателем, который за три года издал три романа, самый недавний снискал крупный международный успех. Почти весь обед они провели за беседой, время от времени хохоча до упаду, но Морис ни разу даже не взглянул в мою сторону. А когда вытащил из сумки свой неизменный блокнот и принялся записывать в нем что-то, сказанное его собеседником, я изо всех сил постарался не схватить солонку и не швырнуть в него.