– Разве вы не знаете, сударыня?! Бедняжка Памела наконец-то вышла замуж – об этом в утренней газете сказано!
Однажды, когда миссис Барболд ехала в почтовой карете в Хэмпстед, она разговорилась с сидящим рядом французом. Оказалось, тот специально отправился на экскурсию в Хэмпстед, чтобы «собственными глазами» увидеть дом на Флакс-Уоке, где жила Кларисса Гарлоу{9}. Каков комплимент гению Ричардсона!
Генри Филдинг. При жизни Филдингу так и не довелось позировать Хогарту{10}. Знаменитый художник написал его портрет по памяти и, несмотря на это, добился поразительного сходства. Рассказывают, что Хогарт обязан своим успехом Гаррику{11}, который нежданно явился к художнику, на удивление точно копируя походку и манеры великого романиста.
Услышав, что его друг удручен, ибо погряз в долгах, Филдинг искренне удивился:
– Эка невидаль! Как бы я был счастлив, если б мой долг составил жалкие пятьсот фунтов!
Сэмюэль Джонсон. По словам миссис Дигби, ей и ее сестре миссис Брук, когда они жили в Лондоне, часто оказывал честь своими визитами доктор Джонсон. Однажды он посетил их вскоре после выхода в свет своего бессмертного словаря{12}. Обе дамы всячески словарь расхваливали и среди прочего остались довольны тем, что в нем напрочь отсутствуют неприличные слова.
– Ага! Так, стало быть, вы их искали, мои дорогие! – вскричал моралист.
Одна весьма достойная юная дама была свидетельницей того, как принимали доктора Джонсона в литературном салоне покойной миссис Монтегю{13}.
Не успел наш литературный колосс войти в залу, как он был немедленно окружен несколькими юными дамами, которые взирали на него так, словно он был каким-то чудовищем из африканских пустынь.
– Не бойтесь, сударыни, – успокоил их доктор Джонсон. – Я приручен. Вы можете даже меня погладить.
На обедах у адмирала Уолсингэма собирались такие разные люди, как герцог Камберлендский, доктор Джонсон, глазной врач мистер Нэрн, оперный певец мистер Леони. Однажды присутствовавший на обеде молодой, задиристый офицер заявил, что берется проучить старого медведя, перед которым все испытывают священный страх. За едой Джонсон был глух к дерзостям молодого человека, однако затем, когда тот сказал: «Держитесь веселей, доктор Джонсон, не отмалчивайтесь, скажите-ка нам, что бы вы дали, чтобы стать таким же молодым и энергичным, как я?» – отпарировал: «Я, пожалуй, чтобы не отстать от вас, отдал бы свой ум».
Лоренс Стерн. Вскоре после того, как «Тристрам Шенди»{14} увидел свет, Стерн спросил одну знатную даму, читала ли она его книгу.
– Нет, мистер Стерн, не читала. Мне, если хотите всей правды, очень не советовали за нее браться. Говорят, она чудовищно непристойна.
– Помилуйте, – отвечал автор «Тристрама», – вы меня удивляете. Взгляните хотя бы на вашего младенца. (Тот в это время голышом катался по ковру.) Ему ведь случается показывать миру то, что принято скрывать, но разве его поведение назовешь непристойным?
Оливер Голдсмит. Голдсмиту вечно доставалось от доктора Джонсона, который был не в пример остроумней и язвительней. Но однажды отличился и Голдсмит. Разговор зашел о баснях. Голдсмит заметил, что берется написать хорошую басню, ибо дело это несложное, нужно только, чтобы звери говорили каждый «на своем языке», что, впрочем, баснописцам удается не часто.
– Взять, к примеру, басню о рыбках, – продолжал Голдсмит, – которые, позавидовав крылатым, попросили Юпитера обратить их в птиц. – Тут, заметив, что Джонсон еле сдерживается от смеха, Голдсмит прервал свою тираду и обратился к приятелю со следующими словами: – Это, между прочим, не так просто, как кажется. Если бы случилось изобразить рыб вам, доктор Джонсон, они бы больше смахивали на китов.
Ричард Бринсли Шеридан. Шеридан не только не обиделся, но остался очень доволен, когда один из членов труппы припомнил слова критика Мери, сказанные им на премьере «Школы злословия»{15} в конце второго акта: «Хватит действующим лицам болтать! Пора начинать пьесу!»
Однажды вечером, когда в Друри-Лейн шла «Школа злословия», театру оказали честь своим посещением его и ее величества. Садясь после спектакля в карету, король сказал провожавшему его Шеридану:
– «Школа злословия» мне очень нравится, но «Соперников» я, признаться, люблю больше{16}. Могу их смотреть бесконечно.
– Когда же, мистер Шеридан, мы увидим ваш очередной шедевр? – в свою очередь, поинтересовалась у драматурга королева, на что Шеридан ответил, что пишет комедию, которую в самом скором времени собирается закончить.
На следующий день, гуляя с ним по Пикадилли, я спросил, сказал ли он королеве, что пишет пьесу. Шеридан ответил утвердительно.
– А по-моему, – сказал я, – вы уже больше ничего не напишете. Вы ведь боитесь.
– Кого же я боюсь? – спросил Шеридан.
– Автора «Школы злословия», – ответил я.
Кольридж, не без влияния Шеридана, в один прекрасный день сочинил трагедию, играть которую решили в Друри-Лейн. На читке пьесы присутствовал и Шеридан, который остроумной шуткой чуть было не испортил все дело. Действие одной из сцен происходило в пещере, со стен которой сочилась вода. Монолог одного из героев, укрывшегося в пещере, начинался – очевидно, не случайно – со слов: «Воды, воды!» На этом месте Шеридан не выдержал и воскликнул:
– Какая несправедливость! Герои трагедии мучаются жаждой, между тем как сама трагедия – одна сплошная вода!
Роберт Бёрнс. Рассказывают, что Бёрнс любил демонстрировать искусство пахаря. Как-то он поспорил с одним крестьянином, кто больше вспашет. Бёрнсу взять верх не удалось.
– Вот видишь, Роберт, – сказал крестьянин, – у меня получается ничуть не хуже.
– Слов нет, – отвечал Бёрнс, – пашешь ты отменно, но кое в чем ты все-таки уступил мне. За это время я сочинил два стихотворения!
Уильям Вордсворт. Однажды, гуляя по Пэлл-Мэлл, мы с Вордсвортом вошли в антикварную лавку «Кристис», где висела очень хорошая копия «Преображения», которую он раскритиковал в пух и прах. В углу стояла скульптура целующихся Купидона и Психеи. Повернувшись спиной к «Преображению», Вордсворт с выражением лица, которое я никогда не забуду, покосился на Купидона и Психею и процедил: «Вот черти!»
Когда кто-то заметил, что следующим романом Скотта будет «Роб Рой»{17}, Вордсворт снял с полки свой том «Баллад»{18}, прочел вслух «Могилу Роб Роя», а затем, поставив том обратно, заметил:
– По-моему, к уже сказанному мистеру Скотту добавить больше нечего.
Один мелкий банковский служащий пытался убедить своего собеседника, будто большую часть стихов Вордсворт написал в темноте. «Вам, наверно, не верится, однако это чистая правда – он сам мне рассказывал. Обычно это происходило так: перед тем как лечь спать, Вордсворт клал карандаш и бумагу у своего изголовья, и, как только вдохновение посещало его, он, не медля ни секунды, даже не зажигая свечи, принимался сочинять стихи. Нет сомнения, – продолжал чиновник запальчиво, – что каждый, кто пишет стихи в темноте, по праву может считаться истинным поэтом. Только под покровом ночи начинает вибрировать неподдельная поэтическая струна. У того же Вордсворта есть стихи, которые я взялся бы написать сам, зажги я свечу или работая при свете дня, но ночью, в кромешной тьме, это было бы и мне не под силу. Ведь нужно к тому же научиться разбирать собственный почерк. Нет, что ни говорите, Вордсворт – великий поэт!»
Вальтер Скотт. Вальтер Скотт любил рассказывать историю о некоем Микле, возомнившем себя великим поэтом. Лучшие свои стихи Микль сочинял во сне, но, на свою беду, утром не мог вспомнить ни строчки. «То, что я сочиняю во сне, не идет ни в какое сравнение с тем, что я пишу при свете дня», – уверял незадачливый поэт. Как-то утром он, по обыкновению, принялся сетовать на свою горькую поэтическую судьбу. Жена его успокоила.
– Под утро, – сказала она, – я проснулась и слышала последние строчки твоего ночного шедевра. Вот они:
Сэмюэль Тейлор Кольридж. Был в Риджентс-парке, где мне рассказали историю про Кольриджа. Однажды он ехал верхом, не помню с кем, в Кезвик, в старом, вышедшем из моды сюртуке. Увидев приближающихся знакомых, он предложил, что поедет сзади и притворится слугой своего спутника, на что его спутник якобы сказал:
– Нет. Я горжусь, что вы – мой друг, но иметь такого слугу мне было бы стыдно.
Кольридж был великолепным собеседником. Однажды утром, когда Хукем Фрир, Кольридж и я вместе завтракали, Кольридж три раза кряду, не запнувшись, заговаривал о поэзии, и я искренне пожалел, что сказанное им никто не записывал. Иногда, впрочем, его рассуждения бывали совершенно невнятными, их не мог понять не только я, но и другие. Однажды днем, когда он занимал квартиру за Пэлл-Мэллом, мы с Вордсвортом зашли его навестить. Часа два Кольридж говорил не переставая, и Вордсворт слушал его с глубоким вниманием, то и дело в знак согласия кивая головой. Когда мы вышли, я спросил Вордсворта:
– Вы что-нибудь поняли из того, что он говорил? Я, признаться, не понял ни единого слова.
– И я тоже, – последовал ответ.
Когда Кольридж рассуждал о поэзии, он забывал все на свете. Лэм рассказывает, что как-то, увлекшись, поэт схватил его за пуговицу сюртука и принялся развивать очередную идею. При этом глаза его были закрыты и он размахивал свободной рукой в такт речи. Шло время. Кольридж говорил, не умолкая ни на секунду. Лэм покорно топтался на месте до тех пор, пока не услышал, как церковные часы пробили полдень. Это вывело его из оцепенения. Прервать увлеченного собеседника не было никакой возможности. Лэм незаметно вытащил из кармана перочинный нож, отрезал пуговицу – и был таков, освободив себя от необходимости прерывать непомерно затянувшуюся филиппику рассеянного приятеля. Каково же было его изумление, когда спустя некоторое время, возвращаясь домой мимо того места, где он оставил Кольриджа, Лэм обнаружил, что тот стоит как стоял, с закрытыми глазами, размахивая одной рукой в такт речи и держа в другой пуговицу от сюртука, с лихвой заменившую ему неблагодарного слушателя.
Роберт Саути. Вернувшись с озер, я передал Порсону слова Саути, сказавшего мне:
– «Мэдок»{19} принес мне немного денег, но этой поэмой будут гордиться мои потомки.
– «Мэдока» будут читать, только когда забудут Гомера и Вергилия, – сказал Порсон.
Уильям Хэзлитт. Однажды Джон Лэм (брат Чарльза) сбил с ног оскорбившего его Хэзлита. Когда присутствовавшие при этом эпизоде стали уговаривать Хэзлита пожать обидчику руку и простить его, тот сказал:
– Мне его прощать не за что. Я метафизик, и мне безразлично, когда меня бьют. Сбить меня с ног может только идея.
Джордж Гордон Байрон. Он заказал обед из tratteria[1], и в ожидании обеда и мистера Александра Скотта, которого он пригласил провести с нами вечер, мы вышли на балкон полюбоваться, пока не стемнело, каналом.
Когда же я, глядя на еще светлое на западе небо, заметил, что «в итальянских закатах есть какая-то удивительная розовая поволока», лорд Байрон, стоило мне произнести «розовая поволока», зажал мне рот рукой и со смехом сказал:
– Черт возьми, Том, умерь свой неуемный поэтический темперамент!..
Перси Биши Шелли. Саути любил читать вслух свои скучнейшие эпические поэмы. Друзья обязаны были внимать ему. Однажды этой пытке подвергся и Шелли. Саути заманил свою жертву в кабинет на втором этаже, запер потихоньку дверь и сунул ключ в карман. Оставалось, правда, распахнутым окно, но было оно так высоко, что сам барон Мюнхгаузен не рискнул бы через него спастись.
– Надеюсь доставить вам удовольствие, – сказал рачительный хозяин. – Устраивайтесь поудобней и наберитесь терпения.
Делать нечего, юный Шелли вынужден был повиноваться. Саути тем временем сел напротив за стол, раскрыл тетрадь и принялся за чтение. Вскоре он так увлекся собственным опусом, что совершенно перестал следить за реакцией покорного слушателя. Тот, в свою очередь, никак себя не обнаруживал. Первый раз Саути оторвал глаза от тетради лишь спустя несколько часов. Шелли в кресле не было; убаюканный монотонным чтением и туманным смыслом, он, сам того не заметив, сполз со стула и теперь крепко спал, уютно устроившись в ногах хозяина дома.
Ничего удивительного поэтому, что отношения у Шелли и Саути не сложились.
Однажды Шелли случилось путешествовать в почтовой карете. День выдался жаркий. Неожиданно экипаж остановился, и кучер подсадил в него толстую старую крестьянку с двумя корзинами и мешком в придачу. Крестьянка опустила поклажу на пол и уселась возле Шелли, обдав его терпким запахом пота. Вдобавок корзины и мешок были доверху набиты гнилыми яблоками и луком. Дорога предстояла долгая, юный поэт был слишком нежным существом, чтобы на протяжении всего путешествия вдыхать «букет зловоний сей». Шелли стало дурно, но тут счастливая мысль его осенила. Вдруг вид его сделался ужасен, он весь побелел, повалился со скамьи на пол и, замахав руками, истошно закричал:
«Господи, помилуй и спаси! – заголосила до смерти напуганная старуха. – Спасите, Христом Богом молю, спасите!»
Когда же Шелли прокричал последние слова «всех убили», бедная женщина, похватав свои корзины и мешок, распахнула дверцы почтовой кареты и со словами «Убивают!» выскочила из нее на ходу. Своим избавлением Шелли был в равной степени обязан собственной находчивости, Ричарду III и великому Шекспиру.
Томас Карлейль. Вечером разговор зашел о войне в Соединенных Штатах{20}.
– Они режут друг другу глотки только потому, – заметил Карлейль, – что одни предпочитают нанимать себе прислугу на всю жизнь, а другие – на час-другой.
Россетти рассказывал, как Карлейль, гуляя с Уильямом Аллингемом в окрестностях Кенсингтонского музея{21}, поделился с ним своими планами написать жизнеописание Микеланджело, а затем, уловив повышенный интерес своего спутника, заметил:
– Но имейте в виду, про его искусство в этой книге написано будет немного.
Альфред Теннисон. Когда Теннисон появился в Оксфорд-тиэтр, где ему должны были вручать почетный диплом доктора церковного права, его красивые, вьющиеся волосы были разбросаны по плечам в полном беспорядке.
– Мальчик, что-то ты загулялся. Иди домой, мамочка зовет! – раздался чей-то голос с галерки.
Восторженная почитательница Теннисона, к своему несказанному удовольствию, однажды сопровождала поэта в прогулке по его старому английскому саду. Они спустились по склону холма; Теннисон молчал, не произнесла ни звука и гостья, боясь, что пропустит бесценное высказывание великого человека. Молчание длилось все время, пока они прогуливались по саду. Когда же они вернулись к тому месту, откуда их прогулка началась, Теннисон внезапно обронил: «Уголь нынче дорог». Гостья не нашлась что ответить, Теннисон же, промолчав еще несколько минут, заговорил вновь. «Мясо я покупаю в Лондоне», – сообщил он, после чего вновь воцарилось молчание. И тут поэт-лауреат{22}, остановившись возле обглоданных, поникших гвоздик, с жаром, словно подводя итог разговору, воскликнул: «Опять эти проклятые кролики!» Прогулка с великим человеком подошла к концу.
Уильям Мейкпис Теккерей. Как-то Теккерей вынужден был ждать своего издателя в приемной, устланной огромным ковром с сочным красно-белым узором. Когда издатель наконец появился, автор «Ярмарки тщеславия» в сердцах произнес:
– Все это время я не спускал глаз с вашего восхитительного ковра. Здесь он как нельзя более кстати. Он выткан из крови и мозгов ваших несчастных авторов.