Иерусалим - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 5 стр.


– А тут-то, ты вообрази, Верушка… – Он произносил «Верушка» как «ватрушка». – Ты только представь!.. иду и вдруг проваливаюсь, натурально, в яму! Волчья яма, отменно вырыта. Глубко! И вот сижу на дне. Весь в грязи изгвазданный. Грязи наглотался, пока туда валился. В бога-душеньку! Я настила под ногой не увидал. Лапник настелили, поганцы. Да еще какой густой! Как у Ленина, блин, в мавзолее. Будто гроб, ямину елью застлали! И вот я… матерюсь нещадно! А что прикажешь делать? Орать? Ну, подойдет вохра, винтовку к плечу вскинет и в расход. А что со мной церемониться, хо-хошечки! Я ж в ямине! Я же волк! Волк… Мозгами, волк, ворочаю… И придумал. Услышу голосок поюнее, подзову! Полезет несмышленыш спасать – я его вниз утяну!

Умолкал. Хитро на Веру глядел.

Она содрогалась спиной. Знала, что сейчас услышит.

– И… что?

– И то! Свист услыхал! Завопил! Мальчонка подбежал! Сын нашей кухарки. Он мамке резать хлеб пособлял. Годов десяти пацан. Я ему: ветку хватай, мне сюда опускай, тяни, я покарабкаюсь! Пацан, дурень, лапник вниз спустил, я его на себя рванул, он в яму так и покатился! Я ржу-хохочу! Покатушечки! Он плачет! Ревет взахлеб! Трясется! Я его – крепко держу! Хотя бежать ему, бабенка ты дура, некуда!

– И что… ты с ним… сделал?..

– Как что?! Убил и схрустел, конечно!

Вера мотала головой.

Пыталась смеяться.

– Я тебе… не верю…

– Не верь! Не верь! Эх… ну не сожрал, нет, нетушки, хватит дрожмя дрожать. Я орал как резаный, народ подзывал, а пацан у меня вроде как в заложниках там валялся. Я ему ноги ремнем связал! Руки – рукавом рубахи, отодрал, в жгут сплел! Он меня костерит! Я – его! Так ругаемся! Ночью холод зверский, звездочки блещут! Жрать и правда охота! Думаю, и правда, хороший поросенок, да только огонь в ямине не развести! А то бы сожрал, вот ей-богу! День займется – я опять ну орать! И приперлись… эти. Вытащили нас… обоих… мы уж отощали совсем… с ног валились… пацаненок концы отдавал… уволокли его… в лазарет, так думаю… а в меня полстакана водки влили, я разум утерял… очухался – на койке лежу, и укол ставят… А до конца срока знаешь сколько мне было?.. не знаешь. И не надо тебе знать! Верушка ты глупая, как пробка!

Он так ласково вылеплял это губами, что Вера вся покрывалась стыдным потом.

Когда поезд докатил до Челябинска, бритый помог Вере надеть на спину ранец и подал ей руку, когда они выходили из вагона.


***


Зимний Челябинск мало чем отличался от зимнего Красноярска. Пожалуй, дымящих заводских труб было больше, и дышать было тяжелее. Они с бритым дядькой брели сквозь город медленно и тяжко, будто слоны, нагружены поклажей, и Вере ее школьный ранец казался неподъемным кованым сундуком. Быстро смеркалось, зажигались витрины магазинов, продуктовых лавок, универмагов, ресторанов, кафе, кинотеатров, близ театральных подъездов загорались торжественные старинные фонари, и все сильнее и острее пахло бензином, из приоткрытых дверей харчевен тянуло вкуснейшими яствами: жареной курицей, а может, тушенными в сметане грибами, а может, просто капустой в томатном соусе, с мелко накрошенным чесноком, с молотым красным и белым перцем. Вера нюхала вечерний зазывный воздух, и все труднее становилось его, плотный, вязкий и дымный, вдохнуть глубоко. Ловила воздух ртом, как рыба. Бритый покосился на нее. «У нас тут с непривычки все так вот дышат, как ты теперь. Ртом, и зенки выкатывают. Ничего, привыкнешь!» Вера робко улыбнулась ему. Все больше робела она, все бесповоротней превращалась в забытую дуру-школьницу с ненужным ранцем за худыми плечами, за тощей хордой звенящего позвоночника.

Она сама не поняла, как так вышло, что она оказалась не дома у своих родичей, а в домишке у бритого: этаж под крышей, коммунальная кухня, бабки варят в кастрюльках нищую еду, чад и грохот, и бритый открыл дверь свою не ключом, а ногой, на кровати спали мальчишка с девчонкой, до затылка закутавшись в клетчатый дырявый плед; бритый сбросил на пол сначала юнца, потом девчонку, они по-кошачьи уползли на животах, на локтях за приоткрытую дверь. Бритый цапнул по стола початую пачку сигарет, закурил, подошел к окну и вытолкнул наружу створку фортки. Снег, вихрясь, забытым безумьем полетел в чадную комнату.

– Рассупонивайся, лошадка, – хриплый голос бритого опять мазнул по Вере забытым детским весельем. – Станция Березай, кому надо, вылезай. Прибыли.

Вера так и стояла, ранец не снимала, ремни давили на плечи, обрывками мыслей она пыталась поймать летающую над головой опасность. Опасность тихо села ей на лоб и касалась кожи нежными крыльями.

Бритый затянулся, вынул сигарету изо рта, держал двумя скрюченными пальцами на отлете, медленно подошел к Вере.

– Ну что? – Тихо спросил. – Мужика, что ль, никогда не видала, старая ты уже баба? Что зыришь? Если не нравлюсь, пнула бы давно, еще в вагоне. А то за мной потащилась, с нашим удовольствием. Спать с тобой буду. А как же. Мужику с бабой да не поспать. Чай, не нехристи мы! Все у нас, как у людей, устроено!

Махнул рукой, как медведь лапой, вниз.

– У нас все спереди!

Он медленно снял с нее детский ранец. Размотал платок с кистями и бросил в угол. Все больше девчонкой чуяла себя она. Речь потеряла, не нужна была речь. Села на койку, бритый присел на корточки и медленно стащил с Веры сапоги – один сапожок, второй. Стянул грубовязаные носки. Она медленно пошевелила застывшими пальцами.

Бритый погладил ее щиколотки в толстых коричневых чулках.

– Что ж ты, блин, моя лучинка, неясно горишь, – вышептал, как спел. – Что тебе надо-то в жизни?.. не пойму. Куда-то в путь пустилась. К родне какой-то непонятной, мать твою. Или еще куда? А не открываешь, куда. Молчишь! Падла! – Он сказал «падла» как «красавица моя». – И, главное, зачем. Не жилось тебе в Красноярске твоем? А? Вот со мной связалась. Зачем? Да, зачем? Затем, что ли, что я человек? Да? Человек я? Человек?! А может, я зверь?!

Вера молчала. Ноги ее холодели.

На лбу бритого, под отросшей за время пути седой щетиной, блестели капли пота, как мелкая чешуя детишек-карасей.

– Может, и зверь, – сам себе ответил и для верности даже сам себе кивнул. – Кто меня знает. Меня тут ведь уже забыли. Туда мне и дорога. А знаешь, за что сидел? Долго сидел. Угадай с трех раз. Угадаешь – конфетку дам. Живую, ха! Сладенькую, хо-хо! Не угадаешь…

– Нож под ребро? – тихо спросила Вера.

Хотелось шутливо, а вышло страшно.

Бритый зашелся в беззвучном смехе. Вытирал смешные слезы. Царапал наждаком ладоней щеки. Вера тоже заплакала. Он и ей щеки грязными ладонями вытер.

– Бабенка! Драная юбчонка! Парня я пришил. За дело. Ножонки-то задрогли. Щас согреешься!

Он встал с корточек, подхватил из-за стола стул легко, как щепку, подошел к двери и воткнул ножку стула в старинную, выгнутую стеблем озерной лилии медную дверную ручку.


***


Он рассказывал, как спал наяву. Так во сне бормочут. Призрачный голос Бритого обволакивал Веру, и она постепенно и позорно засыпала, откидываясь на подушках, несвежих, с наволочками в кровавых и масленых пятнах, – шея ее закидывалась, хрящи гортани просвечивали сквозь натянутую кожу. Бритый продолжал говорить, хрипло и путано. Иногда его голос с силой вырывался из него, как птица из силков. Тогда Вера вздрагивала всем телом, как ребенок после рыданий, и на миг просыпалась. Во сне она намертво запоминала все, что он ей наборматывал – о лагере, о судьях, о гаденыше прокуроре, что накинул ему на шею длиннющий срок, о человеке, которого он убил; и как убивал, тоже говорил. Ему нужны были уши. Или хотя бы ямка в земле или дупло в дереве, чтобы исповедаться.

Вера впервые, после вязких лет бесконечного одиночества, легла с мужчиной. Она боялась, зубы ее стучали. Она все забыла, что и как надо. И что она должна испытать. Бритый оказался разным. То таким, то сяким. Он то приказывал Вере, то молился ей. Он изголодался, а она не чувствовала никакого голода, только боль и жалость – матери к больному младенцу. Вытирала ему простынкой лоб. Морщины бежали по этому живому лбу, как корни вырванных трав по вскопанной земле. Он говорил, как во сне, а она просыпалась и тесно, судорожно обнимала его. Он ощущал жар ее тощего твердого тела, впалого живота и торчащих ключиц и тоже обнимал ее, сильно притискивал к себе. Так замирали оба. И опять засыпали. И опять разнимались, обессиливали их руки. В щели незаклеенного окна дуло, северный ветер гудел в трубах, качал голые деревья, мело все жесточе, все яростнее, толстый слой снега ложился на мертвую землю и укрывал ее, крыши, карнизы, ветви, тротуары и их обоих, бездвижно плывущих в продавленной узкой кровати.

Дни в Челябинске летели сном. Таким же, как их совместный сон на узкой кроватенке с панцирной звенящей сеткой. Сетка, прогибаясь под ними, издавала почти церковный звон. Тишина сменялась коммунальным застольем. Дом был старый, и люди в нем старые, только молодая пара – парень хилый, на ерша похожий, девка потолще, с тоской во взгляде, глядела так, как везомая на бойню скотина, – слонялась там и сям, сидела на кухне, локти уткнуты в грязную клеенку, перед подбородками пустая бутылка; пара моталась на лестничной клетке, безотрывно целуясь, а иногда доходя и до наглого непотребства. Жизнь тоже была старая. А город за окнами чужого дома был новый; Вера его не знала. И не хотела знать.

Фонари светили, свет горошинами скатывался по узким зондам зрачков прямо в душу. Вера днем готовила Бритому на общей кухне еду, ночами подставляла ему свое угловатое тело. И спрашивала себя: долго я еще тут проторчу? Надо вперед.

Где-то маячило, двигалось и шевелилось это изумленное «вперед». Она не знала, как сорваться с места. Сон длился, ночные разговоры текли и вязались в плотные веревки. Ее связали по запястьям и по щиколоткам, как того бедного пацанчика в волчьей яме. «Пойдем со мной!» – однажды сказала Вера Бритому. «Куда?» – спросил он и всунул в рот мятую сигарету. Они лежали на кровати, скатившись оба на дно железной лодки. Слепились, как свечи плывущим воском. Лодка качалась и баюкала их. Дым обволок Верину простоволосую голову. «В Иерусалим!» Верин голос не пресекся, не охрип. Бритый погладил ладонью голую свою голову. Сигарета мелко, мышиным хвостом, дрожала в углу его рта. «А это что за хрень?» – «Город». – «А, город! Ну и имечко у городка!» – «Уж какое есть». – «А ты туда, что ли, ехала? Ах да, туда. А я тебя, получается, спымал. Хо-хо!»

Молчали. Бритый курил. Искурил сигарету и затушил бычок об стену. Вера косыми глазами следила, как он кладет табачную ладонь себе на лицо и так лежит.

Звонить братьям и сестре? Рука зависала в воздухе, набирая номера. Голоса в трубке плыли и уплывали. Они тоже были частью уральского сна. Один мужской голос вяло, через пень-колоду, пригласил Веру в гости; другой жестко, грубо отрубил: «Нет у нас никакой такой родни, ни в Красноярске, нигде! прекратите нас шантажировать! и больше не звоните сюда!» Женский голосок проворковал мило, музыкально. Вера ободрилась и вежливо сказала: «Это Марина? Вы дочка тети Славы? Здравствуйте, Марина, это ваша сестра Вера!» – «Пошла в задницу!» – сладким голоском ответила Марина, и Вера рухнула в пустоту.

Давно закончились остатки Вериной пенсии. Они тоже приснились. Еду приносил Бритый; Вера не спрашивала, откуда. Она его ни о чем не спрашивала. Слушала, что он говорит ей ночью. После того, как сомнет ее живым, больным тестом на кровати, под ржавый звон пружин.

Он зорко следил, чтобы Вера не убежала. Ему было с ней удобно, в самый раз. Вера и сама притерпелась. Уже стала забывать про Иерусалим. Он торчал внутри, в потрохах, невынутой занозой. Однажды Бритый закатил пирушку. Выгнал Веру на кухню, стряпать. Она приготовила солянку, холодец, жареную курицу с чесноком. В комнату, за круглый старый стол, набилась куча людей. Люди, люди! Гомонили, пели, пили, плевались, ругались скверно и страшно, и страшно плакали, утыкаясь лбами в жесткие плечи друг друга. Баб не было ни одной. Все сильнее пахло мужиками. Вера разрезала дрожащий, как жирная бабья ляжка, холодец острой финкой. Подцепляла вилкой и швыряла на битые тарелки. Губы ее, как обычно, были в нитку сжаты. Бритый забросил в рот кусок холодца, жевал и долго смотрел на Веру. На нее ли?

…Иерусалим, я забыла, что это, хрустальный дом, а может, дом на слом… Ие-ру-са-лим… сизый дым, дым…

Дверь приоткрылась. Вполз холодок. Вползла в щель нога-змея. В черной потертой туфельке, остроносой. За ногой вдвинулось в прогал бедро, черная юбка качнулась. Шаг внес в комнату тело. Бритый ловил глазами глаза вошедшей. Слишком бело, снежно мерцало ее лицо. Обычно щеки румянят. Эта – набелила. Или отморозила? Лицо повернулось вбок, Бритый глядел на него в профиль. Потом опять маска уставилась прямо в комнату: широко стоящие глаза новой бабы глядели на старый, половинкой шелкового лимона, абажур и не видели света.

Бритый чуть не присвистнул. Баба как две капли воды была похожа на Веру.

Он не знал, что за баба. Гости пригласили? Чья-то шмара? Не все ли равно. Он сделал жест: давай, не стой в дверях, шагай! Вилка из его кулака упала на стол. Тарелка зазвенела и треснула. Вера сидела прямо, не оборачиваясь. Будто боялась обернуться. Бритый чуть не крикнул ей: «Не вертись! Не смотри!»

Потер переносицу кулаком. Помял пальцами глаза. Баба в черном, копия Веры, не исчезала. Только тихо, медленно попятилась в коридорную тьму.

В стену застучали. Шумную компанию к порядку призывали.

– Что копытом колотите! – вскричал Бритый. Глаза его тонули в раскрытой черной дверной щели. Пьяный озноб танцевал по спине. – Спать им хочется, охо-хошечки!

Вера, твердо, железно глядя перед собой, на скатерть, где валялась вилка и лежал отбитый зуб фаянса, поднялась, глаз от яств, посуды и скатерти не отрывая. Уцепилась за спинку колченогого стула, будто падать собралась. Медленно развернулась живой баржей и выплыла вон из дымной бешеной комнаты. Лимонный абажур качнулся. Бритый сунулся вперед, хотел Веру остановить, но будто споткнулся и упал грудью на стол, подбородком в крупно, грубо накрошенный салат.


***


Вера сама не знала, зачем вышла. В голову ей вступила лютая боль, заплясала под черепом, торжествуя и бесясь впотьмах в просторном костяном зале – без мыслей, без огней. Она прошла по половицам и встала, как на льду, как на краю. Черная река ее сна неслась под ней, под ногами, мимо.

– Не пей больше, Верка… козленочком станешь…

Кто шепнул это? Она или кто другой?

Озиралась. Глаза еще не привыкли к темноте.

Вера, подняв руки ладонями вперед, сделала шаг, другой. Зеркало в коридоре? Спасибо соседям, что повесили.

Она стояла и смотрела на себя в зеркало. Только почему она в черном? Кто пошил ей этот ночной наряд? Погребальный, одно слово. Вера передернула плечами и пощипала себе плечи, обласкала ладонями рукава. В зеркале она не сделала этого. Просто стояла, и все. И смотрела сама на себя. Мимо них обеих, между их лиц вился белый дым. Вера будто ногами в снегу стояла. Только снег мерцал не белым, а черным. Как антрацит.

– Не пей… Верка…

Губы шевелились, а в зеркале ее губы молчали, стиснутые крепко.

Она выше подняла обе руки и прижала ладони к своему отражению. Живое тепло под ее руками сказало ей, что это зеркало повесили не соседи. Она оторвала руки. Будто пальцы стали – корни, и она вырвала их из теплой земли.

– Ты… кто такая?

Зеркало улыбнулось. Вера отразила ее улыбку.

Губы ее свела легкая, дикая судорога.

– А тебе какое дело?

– Никакое.

Вера шагнула назад.

«Бежать, и все!»

– Скрыться хочешь? А зачем?

– А зачем?

– Обезьяна!

– Это ты обезьяна!

Они препирались, будто торговались на рынке.

– Что ты повторяешь за мной! За собой повторяй!

Вера сжала кулаки.

– Слушайте, – она перешла на ненужное «вы», – дуйте отсюда.

– Зачем?

– Затем!

– Я в гости пришла!

Бросали слова резко, отчетливо, тихо. Чтобы никто не услышал.

Вера взялась обеими руками за голову. Наклонила лицо, мрачно глядела в пол. Ничего не видела. Тьма, и мусор, окурки шуршат под ногами. Рыбьи кости под подошвой хрустят.

– Ну и гостюй, гостья!

– Ты тут тоже гостья.

– Откуда знаешь?

– От верблюда! Уходи лучше ты!

– А не то?

Зеркало качнулось в сторону и начало падать. Вера рванулась было поддержать его, чтобы не разбилось на тысячу кусков. Не успела. Женщина выскользнула из-под ее рук, из-под жизни ее, как резкий зимний ветер. Вере почудилось дальнее пение сойки. Потом говорящий попугай провизжал: «Война! Война! Спасайся!» Раздался звон: это в приоткрытую дверь выбросили выпитую рюмку, и она нежно и отчаянно разбилась о кирпичную кладку старой стены, устилая половицу под Вериными ногами осколками детского льда.

Назад Дальше