– Прочитай мне что-нибудь, – потребовал Анджело.
– А я думала, ты робкого десятка, – прямо сказала Ева. – Но нет, тот еще командир. Я рада.
Анджело постучал по странице, напоминая Еве про их договоренность.
– Ладно. Я прочитаю признание, которое написала про тебя, когда ты только приехал.
– Про меня?
– Ага. Думаю, тебе понравится.
Я так рада, что Анджело приехал. Устала все время быть среди взрослых. Папа говорит, что я умнее и взрослее сверстников, потому что выросла в окружении старых людей. Думаю, это хорошо. Но со старыми иногда скучно. А я хочу играть в прятки и догонялки. Хочу, чтобы было с кем секретничать. Съезжать по перилам, прыгать на кровати, вылезать в окно спальни и сидеть на крыше вместе с другом. И не с таким, который только у меня в голове.
Анджело одиннадцать, он всего на два года старше меня, но я такого же роста, вообще он довольно мелкий. Бабуля говорит, это нормально. Девочки растут быстрее, а он потом догонит. Но он очень симпатичный, и у него очень красивые глаза. Лаже слишком красивые для мальчика.
Хотя это не его вина, конечно. Еще у него волосы вьются как у девчонки. Надеюсь, он будет коротко их стричь и никогда не наденет платье. А то он станет красивее меня, а это мне вряд ли понравится.
Анджело метнул в Еву сердитый взгляд, и она захихикала над его недовольством.
– Да-да, ты очень симпатичный, – поддразнила она его. – Хотя нос великоват.
– Можешь не волноваться, что я стану красивее тебя, – пробурчал он. – Потому что ты самая красивая девочка, которую я встречал.
Стоило Анджело осознать, что он сказал, как все его лицо снова запунцовело.
– Это признание мне не очень понравилось, – добавил он быстро. – Прочитай какое-нибудь другое.
Так Ева и поступила. Она читала ему одно признание за другим, и он слушал ее внимательно, как священник.
1938
17 ноября 1938 года
Признание: иногда я боюсь засыпать.
Прошлой ночью мне опять приснился старый сон. Сон, который я вижу с девяти лет и по-прежнему не понимаю, хотя он, кажется, понимает меня. Я оказываюсь в темноте, но откуда-то знаю, что не одна. Вокруг ничего не видно – только отблеск луны в маленьком окошке вверху стены и какие-то перекладины; со всех сторон выступающие из мрака. Я напугана.
Я знаю, что должна добраться до окна. Неожиданно мои поднятые руки натыкаются на выступ стены, а носки туфель проскальзывают между перекладинами. Я начинаю карабкаться, используя их вместо ступеней.
– Если прыгнешь, нас накажут!
Чьи-то пальцы хватаются за мою одежду, но я отчаянно отбиваюсь, стряхивая их.
– Нас убьют! – причитает какая-то женщина за спиной.
– Подумай об остальных!
– Если прыгнешь, разобьешься, – шипит кто-то еще.
Вокруг нарастает согласный ропот. Но я не слушаю.
Я просовываю голову в окно и пью воздух, словно родниковую воду. Словно саму жизнь. Целый водопад холодной надежды. Я открываю рот и делаю жадные вдохи; и, хотя они не могут унять бушующий в горле пожар, у меня все же прибавляется сил.
Я проталкиваю в окно плечи, цепляясь за все и ничего, извиваюсь, пытаясь освободиться, – и вдруг повисаю головой вниз над неугомонным говорливым миром, сквозь шум которого все равно могу расслышать грохот собственного сердца.
Затем я падаю.
Ева Росселли
Глава 2
Италия
Разбудил Еву отец. Он звал ее по имени и яростно тряс за плечи, пытаясь вырвать из оков сна.
– Ева! Ева!
Он был испуган, она отчетливо это слышала. И его страх заставил бояться ее тоже.
Ева подняла тяжелые веки – и тут же увидела, какое облегчение отразилось на его лице.
– Ева! Ты так меня напугала! – Отец сгреб ее в охапку, смяв одеяла между ними. Его шея пахла сандаловым деревом и табаком, и привычный аромат снова сделал Еву сонной и расслабленной.
– Прости, – прошептала она, не зная точно, за что извиняется. Она спала, только и всего.
– Что ты, mia сага. Не стоило мне поднимать такой шум. Когда ты была маленькой, то порой засыпала так крепко, что Фабия прикладывала ухо к твоему сердечку. Наверное, я позабыл.
Прошло несколько секунд. Папа разомкнул объятие, и Ева снова упала на подушки.
– Мне снился сон, – пробормотала она.
– Хороший?
– Нет. – В этом сне не было ничего хорошего. – Тот же старый сон, про который я тебе рассказывала.
– Вот оно что. На этот раз ты прыгнула?
– Да. Можно и так сказать. Но не сама. Скорее вывалилась из окна. Позволила себе упасть – и проснулась.
– Мы часто пробуждаемся от сна, когда падаем, – успокоил ее отец. – За секунду до того, как приземлиться.
– Это к лучшему, – прошептала Ева. – То падение меня бы убило.
– Тогда зачем ты прыгаешь… во сне? Почему непременно хочешь спрыгнуть?
– Потому что иначе я умру. – Это была правда. Во сне Ева знала это наверняка. Прыгай, или умрешь.
Отец потрепал ее по щеке, словно ей было восемь, а не восемнадцать, почти девятнадцать, – и Ева, схватив его руку, поцеловала ладонь. Он тут же поджал пальцы, словно собирался унести поцелуй с собой, – еще одна их привычка из детства.
Папа был уже в дверях, когда Ева его окликнула:
– Я кричала? Кричала и тебя разбудила?
– Кричала. Но ты меня не разбудила. Я уже не спал.
Часы показывали три утра. Внезапно Ева осознала, каким старым выглядит отец, и эта мысль напугала ее сильнее недавнего кошмара.
– Все в порядке, пап? – спросила она с тревогой.
– Sono felice se tu sei felice. – «Я счастлив, если ты счастлива». Так он всегда отвечал.
– Я счастлива, – нежно улыбнулась ему Ева.
– Тогда в моем мире все хорошо. – И снова те же слова.
Папа выключил свет, и комната погрузилась в темноту. Однако на пороге он задержался.
– Я люблю тебя, Ева. – На этот раз его голос звучал странно, будто сквозь слезы, но Ева больше не видела его лица.
– И я тебя люблю, папа.
* * *
Отец Евы, Камилло Росселли, знал, что надвигается. Он думал, что достаточно обезопасил дочь, а может, она была слишком итальянкой, слишком юной и слишком наивной, чтобы не заметить приближающейся бури и думать только о танцах под дождем. Многие ее друзья и понятия не имели, что она еврейка. Большую часть времени Ева не помнила об этом сама. Она не ощущала, что как-то отличается. Конечно, она видела мультфильмы, высмеивающие евреев, случайные унизительные надписи и статьи в газетах Сантино. Папу они приводили в бешенство. Но для Евы все это было чистой политикой, а политика в Италии предназначалась для политиков, а не простых людей, которые обычно лишь пожимали плечами и возвращались к своим делам.
И конечно, она слышала споры Камилло с дядей Августо. Но они постоянно спорили. Всю Евину жизнь они препирались минимум раз в неделю.
– Евреи – чистокровные итальянцы, – говорил дядя Августо. – Синагоги в Италии появились раньше, чем церкви.
– Вот именно, – гневно отвечал Камилло и подливал им обоим вина.
– Мы точно так же теряли друзей и семьи в мировой войне. Все ради защиты своей страны, Камилло! Неужели это ничего не стоит?
Камилло кивал и пригубливал, пригубливал и кивал.
– Если уж на то пошло, фашистам я доверяю больше, чем коммунистам, – добавлял Августо.
– А я не доверяю ни тем ни другим, – возражал Камилло.
Здесь их мнения традиционно расходились, и остаток вечера они проводили, дымя сигарами, приканчивая бутылку и споря, кто хуже – дуче со своими чернорубашечниками или большевики.
– Ни один свободолюбивый еврей не может поддерживать идеологию, основанную на силе и устрашении, – говорил Камилло, наставляя на младшего брата длинный палец.
– Зато, по крайней мере, они не пытаются отобрать у нас нашу религию. Фашистам католический консерватизм так же чужд. Они стремятся скорее к национализму. Даже революции.
– Евреи редко выигрывали от революций.
Здесь Августо издавал громкий стон и раздраженно всплескивал руками.
– И когда ты в последний раз был в синагоге, Камилло? Да ты больше итальянец, чем еврей. Ева хоть знает наши молитвы? Понимает, что сегодня шабат?
От этих вопросов Камилло принимался виновато ерзать на стуле, но отвечал каждый раз одно и то же:
– Я помню, что сегодня шабат, и, уж конечно, Ева знает молитвы! Я еврей и всегда им буду. А Ева всегда будет еврейкой. Не потому, что мы ходим в синагогу. И не потому, что соблюдаем праздники. Это наше наследие. То, кто мы есть и кем будем всегда.
В последнее время эти беседы все чаще сводились к обсуждению антисемитизма, который начал заполнять радиовыпуски и газеты. Шурин Камилло, Феликс Адлер, чей резкий германо-австрийский акцент так отличался от взмывающего, опадающего и перекатывающегося говора остальных членов семьи, даже грозился уехать из Италии, когда в июле в газетах был обнародован «Расовый манифест», отравивший им весь август. Как и каждый год, Росселли проводили отпуск в Маремме, спасаясь на побережье от городской жары, – но Manifesto della Razza настиг их и там, захватил мысли и лишил счастья.
– Муссолини настраивает против нас общество, – раздраженно говорил Камилло. – Утверждает, будто евреи плохо служили своей стране. Конечно же, это мы виноваты в низких зарплатах и высоких налогах. Из-за нас людям негде жить и нечего есть, а школы переполнены. Из-за евреев в Италии не хватает рабочих мест, а уровень преступности постоянно растет!
Августо в ответ лишь фыркал. Он всегда был оптимистичнее старшего брата.
– Эту чушь печатают только газеты, которые хотят вытрясти из правительства побольше деньжат. Уж не знают, как извернуться, чтобы подлизаться к фашистам. Никто им не верит. У итальянцев своя голова на плечах.
– Но итальянцы молчат! Никто не возражает. Нравятся эти писульки нашим друзьям или нет, они с ними мирятся. И мы, евреи, миримся тоже! Мы слишком недавно выбрались из гетто, чтобы обзавестись чувством собственного достоинства. Надеемся на лучшее, готовимся к худшему, а когда это худшее происходит, говорим: ну, мы так и знали. Помнишь кафе на виа Сан-Джана, где я обычно пью кофе по утрам? Кто-то притащил туда старые ржавые ворота. Прислонил к стене напротив и повесил табличку: «Евреям место в гетто». Она там висит уже неделю. Никто ее не снял. И я не снял тоже, – закончил Камилло пристыженно.
– Король положит этому конец, – возразил Августо. – Попомни мои слова.
– Король Эммануил сделает то, что скажет ему Муссолини.
Ева честно слушала, но для нее все они были стариками. Камилло, Августо, Муссолини, король.
Стариками, которые слишком много болтали. А она была юной девушкой, которой меньше всего хотелось слушать.
5 сентября 1938 года, через неделю после их возвращения с моря, вышел новый закон, подготовленный фашистами и подписанный королем. Он постановлял, что евреям отныне запрещается отдавать своих детей в частные либо государственные итальянские школы, а также занимать любые должности в итальянских образовательных учреждениях – от детских садов до университетов. И это был лишь первый из подобных законов.
Ева получила диплом о среднем образовании прошлой весной, но вместо того, чтобы подать документы в университет, решила подождать и изучить варианты. Камилло просил ее не откладывать поступление, но она нарочно тянула время. Пока ее интересовала только музыка. Ева вот уже два года играла в Тосканском оркестре и была самой юной первой скрипкой в его истории. К тому же ее внимания добивались сразу три ухажера – милый еврейский мальчик, игравший на виолончели, молодой католик, игравший преимущественно в невинность, и флорентийский полицейский, который бесподобно смотрелся в форме и любил танцевать. Ева жонглировала ими без малейших угрызений совести и не собиралась оставлять это занятие в сколько-нибудь обозримом будущем. Она была юна и прекрасна, а жизнь хороша. Поэтому она не стала подавать документы. И неожиданно эта дверь перед ней захлопнулась.
Наутро после сна о прыжке Ева проснулась в кошмаре другого рода. Когда она спустилась на кухню к завтраку, Сантино сидел на своем обычном месте за щербатым столом, где Фабия накрывала ему кофе – столовая, говорила она, только для Камилло и Евы, – и читал La Stampa, национальную газету, которую изучал еженедельно от корки до корки. Перед ним лежали еще три газеты. Читая, он то и дело проводил ладонью от бровей до подбородка и повторял «Господь милосердный», словно не мог поверить своим глазам. Фабия плакала.
– Что такое, бабуля? – спросила Ева, немедленно к ней подскочив. Как и всегда, ее мысли первым делом обратились к Анджело. Неужели с ним что-то случилось?
– Новые законы, Ева, – ответил Сантино мрачно и постучал пальцем по газетному листку. – Против евреев.
– Куда мы пойдем? – спросила Фабия Еву. – Мы не хотим от вас уходить!
Ева могла только в замешательстве качать головой. Затем она взяла одну из газет Сантино и углубилась в чтение.
Слезы Фабии были вызваны тем, что не-иудеям больше не дозволялось работать в домах иудеев. И она, и Сантино были католиками. Согласно La Stampa, новые расовые законы также запрещали евреям владеть домами, имуществом и фирмами свыше определенной стоимости. Принадлежащие евреям предприятия не могли нанимать больше ста работников, да и теми должны были управлять неевреи. На «Острике», стекольном заводе Камилло, работало свыше пятисот человек. Отец Евы сам основал компанию и даже получил степень в области химической промышленности, стремясь делать свое дело как можно лучше, благодаря чему добился значительной прибыли.
Но теперь все это не имело значения.
Учителя-евреи должны были не просто покинуть школы и университеты: учебники, написанные евреями, тоже попадали под запрет. Неевреи и евреи больше не могли жениться, а евреи – быть законными опекунами неевреев.
Отец Камилло, Альберто Росселли, родился в гетто. Прошло всего шестьдесят восемь лет с тех пор, как евреи в Италии получили свободу и все права итальянских граждан. И теперь эти права у них вновь отбирали. Отныне евреи не могли занимать должности в политике. Не могли служить в армии. Евреям иностранного происхождения даже не разрешалось находиться в Италии – а это значило, что Феликсу Адлеру, шурину Камилло, предстоит в течение четырех месяцев покинуть страну. Вот только возвращение в Австрию было для него невозможно.
Ева перечитывала статью снова и снова, цепляясь взглядом то за язык, то за отдельные подробности. Общий смысл упорно ускользал. Ей никак не удавалось понять, что происходит. Что уже произошло.
В тот же день дядя Августо, тетя Бьянка, Клаудия и Леви собрались у них дома, чтобы с разной степенью скептицизма обсудить случившееся, пока наконец все семья не погрузилась в напряженное молчание. Дяде Августо оставалось только скрести в затылке.
– Почему опять так происходит? Почему евреи? Вечно евреи!
Камилло сказал Сантино и Фабии, что в законах наверняка есть лазейки и он обязательно что-нибудь придумает. Но, хотя он успокаивал всех как мог, Ева впервые в жизни ему не верила.
* * *
Вечером Ева взяла шляпку, сумочку и, не в силах больше выносить сгустившуюся над виллой тучу, отправилась в семинарию. Прошло три года с тех пор, как она виделась там с Анджело в последний раз.
Сперва Фабия и Ева навещали его почти каждый день. Так ему было легче свыкнуться с переселением под новую крышу; а потому, едва у него выдавался свободный часок, они втроем отправлялись в тратторию поесть джелато или поиграть в шашки на площади. Падре Себастиано, директор семинарии, делал Анджело заметные поблажки – с учетом его семейных обстоятельств и регулярных пожертвований Камилло. Так что Фабия вязала, Анджело с Евой болтали и смеялись, и это придавало ему сил до следующей встречи.
Медленно, но верно Анджело расстался с образом маленького сироты и превратился в настоящего итальянского семинариста, влившись в ряды Других юношей, чьей общей целью была карьера католического священника. Однако после того, как ему исполнилось пятнадцать, Анджело попросил Еву не приходить больше к воротам семинарии. По его словам, это вызывало неодобрение и подтрунивания других учеников. Ева тогда только рассмеялась и воскликнула: «Но мы же семья!»