Мелкие фермеры не могли конкурировать с ними, потому что землевладельцы имели право – иными словами, были обязаны – служить в римских легионах. Это отрывало их от хозяйства, иногда на несколько лет подряд. С другой стороны, рабам не было позволено служить в армии, потому что вооружать их считалось делом опасным. Как раз когда разворачивались эти события, на Сицилии уже несколько лет бушевало восстание, в котором участвовало около ста тысяч рабов. В общем случае свободная рабочая сила производительнее, чем труд раба, но в римской республике эта самая свободная рабочая сила часто отсутствовала, занятая в военных кампаниях, а рабы усердно трудились на латифундиях. Экономический эффект был сравним с тяжелым налогом на средний класс, который никак не затрагивал состоятельные слои.
Пытаясь восстановить справедливость с помощью перераспределения земли, Гракх, пожалуй, не понял реальную проблему, заключавшуюся в рабстве, соединенном с воинской повинностью, что было равносильно временному рабству. Но рабство и обязательная военная служба были столь важны для жизни Рима, что их нельзя было не то что отменить, а даже и обсуждать. Стоит отметить те неблагоприятные для собственности последствия, к которым привел в конечном итоге имущественный ценз. По словам современного историка, он побудил мелких землевладельцев, не желавших служить по десять и более лет в римских легионах, избавиться от земли и, «вычеркнув себя из реестра assidui, раствориться в трущобах Вечного города»[175]. (Assidui – «оседлое население», которое в соответствии с имущественным цензом имеет право на ношение оружия.)
Потребность в призывниках к тому же объясняет, почему земли, распределенные в ходе реформы Гракхов, не подлежали продаже. Не имея возможности избавиться от земли, новые землевладельцы стали бы вечным источником новых легионеров. В этом был не экономический смысл, а военный. Вполне возможно, однако, что реальной целью Гракха было не восстановление сословия свободных землепашцев, а пополнение римских легионов. Конечным результатом предложенных им мер было устойчивое увеличение призывных контингентов. «В нагрузку» к хозяйству новые землевладельцы получили тяжелую и опасную службу в армии.
В своем «Экономическом обзоре Древнего Рима» профессор Тенни Франк говорит, что начиная с реформы Тиберия Гракха и до 118 года до н. э. «небольшие участки земли получили от 50 до 75 тыс. бедняков, преимущественно из среды городского пролетариата»[176]. Поскольку в течение нескольких лет эти наделы не подлежали отчуждению, «многие бывшие горожане, вероятно, научились фермерствовать и остались на земле, но наши источники настаивают, что, когда разрешили продавать наделы, число мелких землевладельцев начало быстро уменьшаться». Если ценой землевладения была служба в армии, мелкие фермеры отказывались ее платить. Необходимость пополнять легионы оставалась прежней, и через немного лет римский генерал и консул Гай Марий ликвидировал имущественный ценз для призывников. Позднее Юлий Цезарь удвоил плату легионерам, а ветераны при выходе в отставку начали получать денежное пособие[177]. Август наделял отставных солдат участками земли, а император Тиберий и вовсе ликвидировал призыв в армию.
Какой бы ни была действительная цель Гракхов, мотивом их действий стало перераспределение собственности. Мы еще не раз встретимся с этим явлением – с аграрной реформой, нацеленной на перераспределение собственности, но при этом игнорирующей более серьезную глубинную проблему. Можно даже считать общим правилом, что всякий раз, когда предлагается перераспределить землю, на самом деле существуют проблемы, почти заведомо имеющие более фундаментальный характер, чем распределение собственности. В том обстоятельстве, что у некоторых больше денег (а значит и земли), нет ничего плохого, и можно не опасаться, что так будет всегда, если за этим не стоит различие в правовой дееспособности. Но если различия в правовой дееспособности существуют, именно они должны быть целью реформ. А если этого не сделать, то даже после попытки аграрной реформы в распределении земельной собственности опять возникнет устойчивая диспропорция.
Цицерон полагал, что предоставление такой власти народным трибунам вроде Гракха может привести только к раздорам и несчастьям – «водружению копья на форуме» и бросанию имущества граждан «под ноги глашатаю, чтобы он объявлял о его продаже»[178]. Он призывал к восстановлению аристократического строя, который постепенно терял силу со времен начатого Гракхом «полного переворота государства». Что же касается имущественного уравнивания, это совершенно гибельная политика. «Ведь государству и городу свойственно, чтобы каждый свободно и без тревог охранял свое имущество». Люди искали защиты городов прежде всего для защиты своих владений. Даже те, кто затевает перераспределение собственности в поисках популярности, обнаруживают, что просчитались. «Ибо тот, у кого имущество отняли, им не друг; тот, кому оно было дано, даже скрывает, что хотел его получить»[179].
Цицерон доказывал, что правление привилегированного класса – это благо для всех. В его комментариях легко прочитывается забота прежде всего о собственных интересах, потому что он и сам был влиятельным членом правящей элиты. Однако в трактате «Об обязанностях» он дал формулу надлежащих отношений между гражданином и государством и, пожалуй, сделал это первым. Государственный служащий, пишет он, «прежде всего должен следить за тем, чтобы каждый гражданин владел своим имуществом и чтобы имущество частных лиц не подвергалось уменьшению в пользу государства»[180].
Для Рима, однако, этой рекомендации было недостаточно. «Граждане» были привилегированной частью населения. Во II веке до н. э. в Италии только каждый четвертый имел права римского гражданина. Любая система, в которой одни могут контролировать жизнь других, занимающих юридически невыгодное положение, по определению не может быть справедливой, и маловероятно, что она окажется продуктивной. Римляне очень уважали право, но их право не обладало идеальным качеством. Это требование равного применения к каждому. Физические законы – скажем, закон тяготения – носят эгалитарный характер, и людские законы должны стремиться к тому же. Но Рим был прежде всего обществом сословным: оно состояло из граждан, свободнорожденных, вольноотпущенников, «иноземцев», рабов. По мере возвышения Рима число рабов увеличивалось, и неблагоприятные последствия закона, шедшего против «закона природы» (как отмечено в «Институциях» Юстиниана), не могли не сказаться.
Хотя Цицерон отождествлял себя со старым порядком и защищал, невзирая на все недостатки последнего, к его чести нужно отметить, что он понимал, каким в идеале должен быть закон. Насколько нам известно, никто никогда не дал сопоставимой по глубине характеристики естественного права. Она была опубликована в диалоге «О государстве» в 54 году до н. э. Он написал, что это закон всеобщий, неизменный и вечный. Его невозможно изменить, отменить или сделать недействительным: «Отменить его полностью невозможно, и мы ни постановлением сената, ни постановлением народа освободиться от этого закона не можем, и нечего нам искать Секста Элия, чтобы он разъяснил и истолковал нам этот закон, и не будет одного закона в Риме, другого в Афинах, одного ныне, другого в будущем; нет, на все народы в любое время будет распространяться один извечный и неизменный закон, причем будет один общий как бы наставник и повелитель всех людей – бог, создатель, судья, автор закона…»[181]
В своих «Законах», написанных спустя два года, Цицерон говорит, что «ни одна вещь в такой степени не подобна другой, так не равна ей, в какой все мы подобны и равны друг другу». Общие свойства человеческой природы каждому из нас дают право на равное уважение со стороны закона. «Поэтому, каково бы ни было определение, даваемое человеку, оно одно действительно по отношению ко всем людям. Это достаточное доказательство того, что между людьми никакого различия нет. Если бы оно было, то одно-единственное определение не охватывало бы всех людей. И в самом деле, разум, который один возвышает нас над зверями, разум, благодаря которому мы сильны своей догадливостью, приводим доказательства, опровергаем, рассуждаем, делаем выводы, несомненно, есть общее достояние всех людей; он различен в зависимости от полученного ими образования, но одинаков у всех в отношении способности учиться»[182].
И все же радикальная трансформация стала возможной только тогда, когда верх одержала идея, что «все люди созданы равными». Для этого понадобилось много времени, и страна, в которой эта идея оказала наибольшее влияние на правовые установления, представляла собой отдаленный форпост Римской империи, который не мог бы серьезно заинтересовать Цицерона. Но и этот отдаленный остров приобрел империю, которая со временем превзошла Римскую.
Глава 6. Англия впереди
«Великолепнейшее явление»
Знаток истории конституции Генри Хэллам в 1818 году восхищался «великолепнейшим явлением в истории человечества» – «длительным и постоянно растущим процветанием Англии»[183]. Чем объяснить это явление? Вовсе не превосходством климата, почв или географии. И все же нигде больше «выгоды, которые способны дать политические институты, не распространялись на население» столь широко. Хэллам пришел к выводу, что дело в «духе законов, из которого разными путями произошли присущие нашему народу независимость и усердие». Поэтому государственное устройство Британии должно быть «предметом особого интереса для пытливых людей всех стран и тем более нашей».
Почти то же самое сказал в своей книге «Старый порядок и революция» (1856) Алексис де Токвиль. Говоря об Англии, он спрашивает: «Есть ли в Европе другая страна, в которой народное богатство было бы больше, частная собственность была более всесторонней, более защищенной и разнообразной по характеру, общество было бы более сплоченным и более богатым?» Он тоже видел объяснение в правовой системе. Особенное впечатление произвело на него то, что была «совершенно разрушена» «кастовая система» или правовые различия между сословиями[184].
И уже совсем недавно Алан Макфарлейн в начале своей книги «Об истоках английского индивидуализма» (1978) задается тем же вопросом, что и Хэлллам. «Если бы мы смогли понять, почему промышленная революция вначале произошла в Англии и что ее породило, – пишет он, – мы смогли бы стимулировать экономический рост где угодно»[185]. Поскольку за последние шесть столетий ход событий здесь задокументирован лучше, пожалуй, чем где бы то ни было, Англия больше любой другой страны могла бы помочь нам в понимании того, как сельскохозяйственное общество превращается в промышленное. Поэтому он спрашивает: «Почему промышленная революция впервые началась в Англии? Когда Англия начала становиться иной, чем другие части Европы? В чем заключается принципиальное отличие?»
К концу книги Макфарлейн так и не определил истоков того, что вынесено в ее название. Но он изучал проблему сквозь призму собственности и увидел, что интересующие его вопросы сводятся к вопросам права. В одном месте он высказывает важную мысль: «Совершенно очевидно, что историки не в состоянии объяснить начало индустриализации чисто экономическими факторами»[186]. На последней странице он присоединяется к предположению Монтескье о том, что преимуществом Англии является ее политическая система, в которой земельное право и наследственное право создали частную собственность: земля не принадлежала никакой «группе» или коллективу.
Дэвид Ландес, заслуженный профессор истории и экономики в отставке из Гарварда, задает тот же вопрос в книге «Богатство и бедность народов»: «Почему это сделала именно Британия, а не другая нация». Он перечисляет политические институты, теоретически необходимые обществу, «чтобы следовать путем материального прогресса и общего обогащения», упоминая, в том числе, и «защищенные права частной собственности». Но он упускает историю права. Впрочем, в книге «Раскованный Прометей» (1969) профессор Ландес выказал больше интереса к подобным вопросам. В ней он отметил, что огражденные и ограниченные права собственности развились в полноценную собственность – «полноценную в том смысле, что разные компоненты собственности соединились в лице одного или нескольких владельцев». Собственность стала более защищенной, и европейцы научились вести между собой дела «на основе согласия, а не насилия»[187]. Договор между номинально равными вытеснил личные связи между выше- и нижестоящими. Пришла пора обратиться к праву.
Фредерик Мейтленд, выдающийся историк английского права, в инаугурационной лекции, прочитанной в колледже Даунинг Кембриджского университета в 1888 году в связи с назначением профессором, полушутя-полусерьезно заявил, что «феодальная система» была не столько средневековой реальностью, сколько первым очерком сравнительного правоведения[188], с которым Англию познакомил «ученый и прилежный антиквар сэр Генри Спелман»[189]. Читая труды европейских юристов, Спелман, умерший в 1641 году, обнаружил родовое сходство между европейским и английским правом, и его, как и других англичан, немедленно привлекла идея, согласно которой существовала система, общая для всех западных стран. Потому Мейтленд рассуждает о том, что «своего высшего развития» феодальная система достигла в середине XVIII века – в трудах правоведа Уильяма Блэкстона. Его «прекрасно написанные» книги по английскому праву сделали идею Спелмана «популярной и общепринятой». Для объяснения «массы законов» средневековой Англии использовалось несколько простых принципов.
Но со времен Блэкстона мы многое узнали и от многого отказались, продолжал Мейтленд. У права европейского и права английского мы обнаружили массу различий и массу подобий. Можно сказать, что Англия была либо наиболее, либо наименее феодализированной страной Запада; с равным основанием можно сказать и что Вильгельм Завоеватель ввел феодализм, и что подавил его. Мейтленд с изумлением отметил, что сэр Эдвард Кок в своих объемных трудах по английскому праву периода позднего Средневековья «ни словом не упоминает о феодальной системе». У него не было представления о системе, общей для всех народов Европы. Фактически, пишет Мейтленд, мы не слышим о феодальной системе в Англии до тех пор, пока она не перестает существовать[190].
Всегда утверждали, что основой системы собственности было феодальное земельное право: арендатор нанимал землю своего господина, тот, в свою очередь, у владыки более высокого ранга, и так до самого верха феодальной иерархии, до короля – владельца всех земель. Но в законе ничего подобного в явном виде не было. Великие знатоки английского права, Гланвилл в XII веке и Брактон в XIII, не сказали об этом ни слова. «Они нигде не констатируют того примечательного факта, что вся земля принадлежит королю». Отдавая дань ортодоксальной точке зрения, Мейтленд добавляет, что в этом не было нужды: все и так об этом знали. Однако именно это упущение и есть «самое примечательное в великом трактате Брактона. Он получил знание о собственности из римских книг и рассуждает языком римского права. Владельцем земли является последний арендатор земли, последний свободный землевладелец в феодальной иерархии, ему принадлежит dominium rei, proprietatem[191], и именно он выступает в роли proprietarius[192]…»[193]