Истина и душа. Философско-психологическое учение П.Е. Астафьева в связи с его национально-государственными воззрениями - Ильин Николай Петрович 2 стр.


Но затем происходит нечто не вполне понятное. Получив возможность преподавать философию права в звании приват-доцента, Астафьев через три года покидает лицей и в 1876–1878 гг. отдается публицистике на страницах выходившей в Москве «Русской газеты»; этот поворот в его деятельности связан, по-видимому, с Сербским восстанием и Русско-турецкой войной. Покинув газету по завершении этих событий, Астафьев не возвращается к философии, а занимает должность мирового посредника в Подольской губернии, с центром в г. Каменец-Подольский (с 1914 г. – Винница). Серьезно отдавшись новой деятельности, он пишет ряд работ, связанных с жизнью Юго-западного края; в частности, его «Очерки экономической жизни Подольской губернии» печатались в «Киевлянине» – газете, основанной Виталием Яковлевичем Шульгиным (1822–1878), отцом будущего известного политика и публициста Василия Шульгина.

Не исключено, что именно публикации в «Киевлянине» привлекли к П. Е. Астафьеву внимание Михаила Никифоровича Каткова (1817–1887), уже давно занявшего видное место на правом фланге русской общественной жизни, а с 1875 г. исполнявшего должность директора Лицея в память цесаревича Николая; Лицей играл роль своего рода «подготовительного отделения» Московского университета. Именно на должность заведующего университетским отделением Лицея Катков и пригласил Астафьева в 1881 г.; при этом в обязанности Астафьева входило преподавание гносеологии, психологии, этики и логики. С 1885 г. по 1890 г. он совмещал академические занятия с работой в Московском цензурном комитете.

Новый период в жизни Астафьева был связан и с его женитьбой на Матрене Ивановне Якубовской, религиозной и образованной женщине. Душевные качества человека яснее всего раскрываются в семейной жизни, и здесь Астафьев был поистине примерным семьянином. «Я люблю больше всего Бога, жену и философию» [14: 925] – эти слова, которые часто повторял Астафьев, были от начала и до конца правдивы. К ним нельзя не добавить, что, не имея собственных детей, Астафьев не только усыновил детей жены от ее первого брака, но и относился к ним, как к родным; об этом с глубокой благодарностью вспоминает его пасынок Василий.

Но в определенном смысле семья Астафьева была еще шире – в нее входили его «дорогие молодые друзья», лицейская молодежь университета. Сам Астафьев сформулировал основную идею своих отношений с учениками так: «Я имею возможность воспитывать свою молодежь в единой духовной атмосфере, крепко единящей их на всю жизнь общими стремлениями, симпатиями и вкусами, и создавать понемногу те традиции, тот esprit de corps [16а], который теперь, к сожалению, сохраняется и воспитывает людей чуть ли не в одной военной службе!» [14: 925–926].

Благотворному влиянию Астафьева на окружавшую его молодежь, да и взрослых людей способствовал его несомненный музыкальный талант. «Если б я не был бы философом, я был бы музыкантом [14: 931] – говорил он, особенно ценя творения Бетховена, Моцарта, Гайдна и Шопена. Характерная деталь: покупая однажды в Киеве рояль, Астафьев сыграл наизусть одну из сонат Бетховена с таким мастерством, что хозяин магазина принял его за профессионального музыканта…

Но вернемся к философской деятельности Астафьева. С определенной точки зрения жизнь Астафьева после «возвращения в философию» оставляет двоякое впечатление. Он стал автором многочисленных работ по теоретической философии, психологии, этике и эстетике, принимал самое активное участие в работе крупнейшего философского общества России (Московского психологического общества) и крупнейшего философского журнала «Вопросы философии и психологии». Но при этом Астафьев так и остался скромным приват-доцентом, получая в конце жизни мизерное годовое жалованье и даже не выхлопотав пенсиона за долговременную службу. По мнению Николая Грота, все это связано с характером Астафьева: «с его детскою непрактичностью в делах, с его абсолютным неумением устраивать свои личные дела, с его философской правдивостью, неумением льстить, заискивать и достигать выгод». Насчет «детской непрактичности» не вполне понятно; чуть выше, говоря о роли Астафьева-цензора, Грот восклицает: «И сколько раз его просвещенное и сочувственное посредничество спасало журнал от случайных недоразумений и неприятностей!» [13: 117].

На мой взгляд, дело не в том, что Астафьеву не удалась карьера. Когда мы познакомимся с его взглядами, мы увидим, что постоянным объектом его критики является утилитаризм, культ выгоды, пользы, расчетливости. Все это было глубоко чуждо убеждениям Астафьева, а жил он согласно своим убеждениям.

Ничто в образе Петра Евгеньевича Астафьева, сохранившемся в воспоминаниях современников, не обнаруживает черт, обычно порождаемых неудачами, связанными с карьерой и престижем; не проявлял он в повседневной жизни и какого-либо «идейного» фанатизма. «Это был в высшей степени живой, сердечный, удивительно чуткий и отзывчивый человек, истинно просвещенный и многосторонне образованный, и притом человек русского ума и характера» [17: 145] – пишет один из участников «астафьевских пятниц», литературно-музыкальных вечеров, на которые Астафьев приглашал своих учеников и знакомых. В частности, эти вечера посещал Константин Николаевич Леонтьев (1831–1891), о котором тоже пойдет речь ниже.

Нельзя не добавить, что и Н. Я. Грот, наградив Астафьева эпитетом «неудачника», набрасывает совершенно иной человеческий облик. Говоря о работе Московского психологического общества, он пишет: «Редкое заседание проходило без участия П. Е., редкие прения – без умных, полных содержания, одушевления и искреннего увлечения, проникнутых глубокой эрудицией и, в то же время, почти всегда благодушных, по отношению к оппонентам, возражений П. Е. Когда появлялся в заседании П. Е. Астафьев, можно было заранее сказать, что прения и беседы, даже по поводу скучной темы, будут интересными и содержательными» [13: 116].

И еще одно замечание Грота, тогдашнего главного редактора «Вопросов философии и психологии», заслуживает упоминания. Грот выражает недоумение, почему Астафьев «не сделал никакой карьеры», «несмотря на совершенно консервативные политические и религиозные убеждения». Но в том-то и дело, что консервативные, а точнее, национально-русские убеждения в России вознаграждались весьма редко, тем более, что вознаграждение зависело не столько от прямой воли монарха, сколько от чиновников различного ранга, в большинстве своем либерально (если не прямо русофобски) настроенных. К их числу принадлежал, кстати, и Матвей Михайлович Троицкий (1835–1899), в 1880-ые и в начале 1890-х годов декан историко-филологического факультета, в состав в которого входила и кафедра философии. В. В. Розанов прямо называет этого позитивиста – нигилистом [18: 28]. Ждать от него достойной оценки педагогической и научной деятельности Астафьева было бы наивно.

Впрочем, личность Астафьева, его духовная сущность – запрещала ему добиваться, как выражается обыватель, положенного. Мысли Астафьева были заняты другим. Он мечтал об издании собственного журнала и незадолго до смерти получил право издавать еженедельник «Итоги», название которого указывает на его цель: регулярно подводить итоги русской культуры, русской духовной жизни во всех ее основных проявлениях.

Но преждевременная смерть подвела черту под его собственной жизнью в этом мире. 7 (19) апреля 1893 г., в возрасте 46 лет, Петр Евгеньевич Астафьев скоропостижно скончался от «кровоизлияния в мозг», то есть инсульта.

Некролог все того же Грота кончается словами, несколько неожиданными для приятеля Вл. Соловьева, этого злейшего противника Петра Астафьева (см. ниже). Николай Грот выражает убеждение в том, что П. Е. Астафьеву суждено «занять со временем видное место среди родоначальников самостоятельной русской философской мысли» [13: 121], подчеркивая, что это является его личным убеждением.

Прошел век с четвертью, а предсказание Н. Я. Грота в должной мере еще не исполнилось. Будем надеяться, что ждать осталось недолго. Но будем помнить и о том, что сам П. Е. Астафьев жил не в ожидании успеха, а следуя своему любимому девизу (см., например, [19: 175]):

Fais que dois, advienne que pourra – делай, что должен, и будь, что будет.

Глава 2.

Первый философский опыт. Homo homini res sacra fiat!

Как уже отмечалось, в 1873 г. Астафьев издал свое первое философское сочинение – «Монизм или дуализм?» с подзаголовком «Понятие и жизнь». Спустя двадцать лет, незадолго до смерти, он весьма сдержанно охарактеризовал значение «первой моей литературной попытки, написанной в то время, когда направление философской мысли для меня самого еще не вполне определилось» [10: VI].

Позволю себе не согласиться с Астафьевым: если в России будет когда-нибудь издано собрание сочинений одного из лучших русских мыслителей, то работа «Монизм или дуализм?» непременно должна туда войти. Конечно, когда 25-летний автор начинает со слов о «философской исповеди в своих коренных убеждениях», можно позволить себе легкую улыбку. Тем не менее, в первой работе Астафьева действительно выражено, по крайней мере, одно «коренное убеждение», которому он оставался верен до конца жизни, причем выражено вполне определенно и страстно, как всегда высказывал Астафьев свои заветные мысли. Замечу: слово «страсть» он сам употреблял часто и охотно, говоря о характере мысли, преданной поиску истины, и вспоминая слова Гегеля: «Без страсти никогда не было и не может быть совершено ничего великого» [20: 320].

О каком же коренном убеждении идет речь? Оно связано, естественно, с тем, как молодой Астафьев понимает задачу философии: «философия стремится привести все знание в согласие с нормами и потребностями духа», которые составляют «его внутреннюю необходимую природу», «духовное наше я» [16: 9–10]. Таким образом, философия является «наукой оценивающей», признающей знание истинным или неистинным в зависимости от его согласия или несогласия с «неотчуждаемой природой» человека. А это значит, что акту оценки должен предшествовать акт познания этой природы, то есть акт самопознания. Астафьев указывает на это прямо и недвусмысленно, когда подчеркивает, что «условием выполнения общей задачи философии является самопознание» [16: 10].

Учтем также и то, что любая оценивающая наука несет в себе, по выражению Астафьева, «этический мотив», даже если не является этикой в узком смысле слова. Сочетание идеи самопознания с идеей этического характера философии побуждает нас вспомнить Сократа, «справедливо признаваемого за отца философии» [16: 15–16]. В процессе познания Сократом руководил его «демон» (δαίμων), а вернее, гений, который не является чем-то внешним человеку, но представляет «безусловное в личности».

Таким образом, уже в первой философской работе Астафьева идея личности выходит на передний план. Он решительно осуждает «абсолютное подчинение личности порядку, в котором ей отведено одно служебное, специальное призвание». Поэтому Платон не просто недостаточно понял Сократа – он является его антиподом: «У Платона теоретический характер добра, и внешнее законодательство, убивающее всякую живую личность, достигают крайних размеров» [16: 23]. Впрочем, образ мыслей Сократа был чужд всему строю античного мира, считает Астафьев. Не только в Древнем Риме «право лишено всякого нравственного основания»; ничуть не лучше обстояло дело и в Древней Греции, и там «нравственность есть общественная функция», то есть «личная добродетель» заключалась «только в следовании общественной» [16: 32].

Переходя к философии Нового времени, Астафьев решительно отвергает все формы монизма, под которым он понимает убеждение в абсолютном авторитете чисто логического знания, не признающего значение нравственного фактора, не понимающего, что истинное и безусловное знание по существу является добродетелью, как учил Сократ. Говоря о монизме, Астафьев подвергает самой жесткой критике материализм Гоббса и пантеизм Спинозы, которые в равной мере «не уживаются» с представлением о «свободной, нравственной личности». В отношении Спинозы Астафьев особенно резок: в спинозизме нет места «свободной личности, нравственной ответственности и различию добра и зла». Также и Паскаль, с его il faut s`abetir, «надо поглупеть, стать животным» (чтобы быть счастливым) – это мыслитель, «более кого-либо другого проникнутый убеждением в ничтожестве человеческой личности» [16: 42]. Казалось бы, Лейбниц, придя к идее «деятельных субъектов – монад», должен был радикально изменить ситуацию, но и он, считает Астафьев, «не дошел до Сократовой задачи самопознания». И у Лейбница воля подчинена логике, согласно сентенции «vir bonus est, qui amat omnes, quantum ratio permittit» («добродетелен муж, который любит все, насколько дозволяет разум»). А что же Декарт? По мнению Астафьева, положение cogito sum, устанавливает не природу «я», а только «относительность я не-я», то есть предвосхищает философию Фихте, да и весь германский идеализм с его панлогизмом [21].

Остается один мыслитель, который продолжил дело Сократа: «Мысль и свобода нравственного убеждения были спасены от безусловного господства над ними привычки, учреждения, только Кантом» [16: 43]. Отметим интересную параллель, неявно проводимую в этих словах. Платон был первым, кто сознательно подчинил нравственную личность – учреждению, государству. Казалось бы, очень далекий (во всех смыслах слова) от Платона Юм подчинил мысль человека – механизму привычки, которым определяется – в традициях, нравах и проч. – социальное бытие человека, то есть совершил нечто аналогичное. Ситуацию в корне исправил Кант: «Он велик тем, что рядом с признанием <…> условности нашей науки, установил безусловность нравственного закона, независимость его от всяких рассудочных определений, наивысшее значение нравственной личности» [16: 53]. Дуализм условного научного знания, то есть знания внешних вещей, и безусловного нравственного знания, то есть самопознания, является единственным выходом из тупиков догматизма и скептицизма, в которые неизбежно попадает монизм.

Тем самым восстанавливается убеждение Сократа в том, что нравственное знание, познание добра куда существеннее для человека, чем научное познание окружающего мира. Но Астафьев не хочет, чтобы это преимущество этики превращалось в ее господство над логикой, ибо считает: «в действительной жизни признание одной руководящей силы, признание безусловности логики (данного), как и безусловности воли (стремления), приводит к таким враждебным явлениям, как отрицание личности, человечества, истории, искусства, религии, права и т. п., – к нигилизму, индифферентизму и квиэтизму; поэтому, с точки зрения житейской мудрости, желательно совмещение в ней двух начал: теоретического, условного, реалистического с этическим, безусловным, идеалистическим – желателен дуализм» [16: 110].

Мы видим, что уже молодой Астафьев решительно отдает предпочтение Канту перед Платоном, то есть занимает позицию, диаметрально противоположную позиции своего наставника Юркевича, – и делает это потому, что Платон (любимец Юркевича) слеп к значению личности, а Кант (осуждаемый Юркевичем за «субъективизм») был фактически первым, кто ясно осознал это значение. Так как П. Д. Юркевич рассматривается сегодня как один из непосредственных предшественников «религиозной философии», указанное обстоятельство говорит о многом.

Назад Дальше