Рассказы приятеля не преминули пробудить во мне совершенно особое любопытство. Люди, одержимые, словно манией, какой-то одной идеей, необъяснимо притягивали меня всю жизнь, ибо чем больше человек себя ограничивает, тем выше он из этой своей ограниченности поднимается к бесконечному; как раз подобные, на первый взгляд начисто отрешенные от мира индивидуумы, подобно термитам, строят из особой материи своего духа поразительные и поистине уникальные модели мироздания. Вот почему я не стал делать тайны из своего намерения во время двенадцатидневного плавания до Рио посвятить себя пристальному наблюдению за столь ярким феноменом человеческой односторонности.
Приятель, однако, поспешил охладить мой пыл.
– С ним вам не слишком-то повезет, – предупредил он меня. – Сколько я знаю, еще никому не удалось извлечь из Сентовича хоть крупицу материала, достойную интереса психолога. При всей своей бездонной ограниченности этот ушлый крестьянин накрепко усвоил одну великую мудрость: никому не показывать свои слабости. А добивается он этого весьма простым способом: ни с кем, кроме земляков-крестьян, людей своего круга, с которыми он встречается в деревенских корчмах, он ни в какие разговоры не вступает. Стоит ему учуять в собеседнике культурного человека, как он, словно улитка, прячется в свою раковину; зато никто не может похвастаться, что имел возможность лично измерить якобы бездонные глубины его невежества или своими ушами слышал, как Сентович сморозил глупость.
Похоже, приятель мой и в самом деле знал, что говорит. В первые дни путешествия всякая попытка приблизиться к Сентовичу, не проявляя откровенно грубой назойливости – качества, признаюсь, вообще-то мне не свойственного, – оказалась делом совершенно невозможным. Он, правда, иногда появлялся на прогулочной палубе, но неизменно расхаживал по ней в одиночку, заложив руки за спину и всем видом выказывая крайнюю сосредоточенность и гордую неприступность, совсем как Наполеон на известной картине; к тому же само это передвижение – всегда по периметру палубы, широким и резким шагом – совершалось с такой стремительностью, что всякому, кто вздумал бы заговорить с Сентовичем в такие минуты, волей-неволей пришлось бы семенить рядом с ним рысцой. В местах же общественных – в баре, в курительной комнате – он не показывался никогда; как сообщил мне стюард, у которого я доверительно навел справки, большую часть дня Сентович проводил у себя в каюте, разучивая на огромной шахматной доске сыгранные партии или разбирая особо сложные позиции.
Дня через три меня и вправду стало не на шутку злить, что его сугубо оборонительная тактика явно превосходит мой наступательный порыв как-то свести с ним знакомство. А мне за всю жизнь так ни разу и не выпадала удача лично знать кого-то из шахматных гроссмейстеров, и чем больше старался я сейчас вообразить себе, что это вообще за люди, тем все менее правдоподобной представлялась мне умственная деятельность, сосредоточенная на протяжении всей жизни исключительно вокруг квадрата пространства в шестьдесят четыре черно-белых поля. Я, впрочем, по собственному опыту знал о великой магии этой «королевской игры», единственной из игр, изобретенных человечеством, которая не подчиняет себя диктату случая, отдавая пальму первенства исключительно превосходству ума, а вернее, совершенно определенной форме некой умственной одаренности. Впрочем, не оскорбительно ли для шахмат уже само это, заведомо узкое определение в разряд игр? Разве шахматы вместе с тем не наука, не искусство, разве не парят они между тремя этими стихиями, словно гроб Магомета между небом и землей, образуя уникальное единство всех мыслимых и немыслимых противоположностей; древние и вечно юные, механические в способе применения, но движимые исключительно силою фантазии, ограниченные строгой геометрией пространства и при этом совершенно безграничные числом и разнообразием комбинаций, постоянно пребывающие в развитии, но стерильно неизменные в правилах, это мышление без обязательности выводов, математика без корысти расчетов, искусство без непреложности творений, архитектура без материи строительства, и тем не менее, как это очевидно и неоспоримо доказывается их историей и современностью, – они в своем бытии и бытовании долговечнее книг и шедевров, это единственная игра, ставшая достоянием всех времен и народов, и никому неведомо имя божества, что подарило ее людям, дабы избавлять их от скуки, шлифуя остроту их ума и поддерживая силу их духа. Где начала ее и где концы? Любому ребенку доступно запомнить первые ее ходы, всякий тупица может попробовать в ней свои силы, однако на ограниченном пространстве этого небольшого, клетками расчерченного квадрата выявляются таланты и мастерство совершенно особого рода, предстают миру люди сугубо специфической, шахматной одаренности, своеобразные гении творческой интуиции, терпеливого расчета и виртуозной техники, счастливо и действенно сочетающие в себе эти редкостные качества, подобно тому, как сочетают их в себе, только в иных пропорциях, констелляциях и взаимосвязях, выдающиеся математики, музыканты, поэты. В прежние времена повального увлечения физиогномистикой какой-нибудь Галль[3] с превеликой радостью подверг бы вскрытию мозг любого шахматного гения с целью отыскать в сером веществе его мозга совершенно особую извилину, нечто вроде «шахматного мускула» или «шахматного бугра», выраженного интенсивнее, чем в мозгу прочих смертных. И уж тем более многообещающей виделась бы ему подобная операция в случае с Сентовичем, в чьей голове специфический шахматный дар, похоже, был вкраплен в абсолютную интеллектуальную целину, как золотоносная жила, что искристой молнией прорезает каменную твердь пустой породы. Вообще-то мне и так давно было ясно, что игра столь своеобразная и гениальная конечно же должна рождать и совершенно неповторимых исполнителей, однако насколько же сложно, почти невозможно представить себе жизнь вот такого деятеля умственного труда, для которого весь свет сошелся клином на бесконечной дорожке черно-белых полей, все счастья и несчастья зависят от перемещений туда-сюда тридцати двух фигур, человека, для которого изобретение дебютной новинки – какой-нибудь ход конем вместо пешки – уже означает великое свершение и свой уголок бессмертия в мелких строчках шахматного справочника, человека, причем человека мыслящего, который способен, не впадая от этого в безумие, двадцать, тридцать, сорок лет подряд употреблять все силы и ухищрения своего разума на достижение одной-единственной смехотворной цели – заматовать деревянного короля в углу деревянной доски!
И вот такой феномен, то ли непостижимый гений, то ли гениальный болван, впервые в жизни оказался в земном пространстве совсем рядом со мной, на одном корабле, всего в шестой от меня каюте, а я, горемыка несчастный, для кого любопытство к тайнам духовного мира давно переросло в нездоровую страсть, оказывается, не способен даже свести с ним знакомство! Я уже начал изобретать самые нелепые ухищрения: сыграть, допустим, на его тщеславии, прикинувшись корреспондентом важной газеты и попросив об интервью, или пробудить его жадность, пригласив на весьма выгодный турнир в Шотландии, организатором которого я будто бы являюсь. Но в конце концов я вспомнил, что самая надежная уловка охотников – это приманить глухаря, подражая его токованию; что вернее привлечет гроссмейстера, как не игра в шахматы?
Беда в том, что сам я серьезным игроком отродясь не был, причем по одной простой причине: я предпочитаю «баловаться» шахматами ради собственного удовольствия; если и сажусь на часик за доску, то отнюдь не ради концентрации всех умственных сил, а наоборот, чтобы развеяться и снять умственное напряжение. Я «играю» в шахматы в самом буквальном смысле этого слова, в то время как другие, настоящие игроки за доской воистину священнодействуют, если позволительно употребить такой образ. К тому же в шахматах, как и в любви, необходим партнер, а я пока что понятия не имел, сыщутся ли на борту другие любители шахмат. Дабы оных приманить, я, как птицелов, подстроил в курительном салоне весьма примитивную ловушку, а именно: уселся за шахматный столик вместе с женой, хотя она играет еще слабее меня. И в самом деле: не успели мы сделать и шести ходов, как один из пассажиров возле нас приостановился, а еще через минуту другой попросил разрешения последить за игрой; в конце концов объявился и желанный партнер, предложивший мне сыграть с ним партию. Им оказался некто Мак-Коннер, шотландский горный инженер, сколотивший, как я мельком слышал, солидное состояние на бурении нефтяных скважин в Калифорнии, господин весьма крепкого сложения, с массивным, чуть ли не квадратным подбородком, крепкими зубами и сытым цветом лица, чрезмерный румянец которого, по крайней мере в некоторых физиономических чертах, свидетельствовал о несомненном пристрастии к виски. Могучие плечи и атлетическая осанка, к сожалению, явственным образом сказывались и на его повадках шахматиста, выдавая в мистере Мак-Коннере тот сорт самоуверенных, нахрапистых и успешных дельцов, для кого поражение пусть даже в самой пустячной игре означает чувствительный удар по самолюбию. Привыкший идти по жизни напролом и весьма избалованный на этом пути успехами, которых он действительно добивался своими силами, этот здоровяк был настолько несокрушимо убежден в собственном превосходстве, что всякое внешнее противодействие этой своей убежденности воспринимал как строптивое неприличие и чуть ли не как оскорбление. Проиграв первую партию, он заметно помрачнел и обстоятельно, менторским тоном принялся растолковывать мне, что это недоразумение – всего лишь следствие случайной промашки; поражение в третьей он списал на шум в соседней зале и, как вскоре выяснилось, вообще не мог смириться ни с каким проигрышем, всякий раз требуя немедленного реванша. Поначалу столь ранимое и ожесточенное тщеславие соперника слегка меня забавляло и озадачивало, но в конце концов я стал относиться к нему как к неизбежной издержке собственного замысла во что бы то ни стало подманить к нашему столику чемпиона мира.
На третий день затея моя наконец-то удалась, но удалась, увы, лишь наполовину. То ли Сентович, прогуливаясь по палубе, случайно увидел нас за шахматным столиком в окно каюты, то ли он просто, повинуясь мгновенной прихоти, решил почтить своим присутствием курительный салон – как бы там ни было, но, едва заметив нас, непосвященных дилетантов, азартно предающихся его искусству, он невольно сделал шаг в нашу сторону и с этой весьма отдаленной дистанции бросил на доску всего лишь один проницательный взгляд. Ход был как раз за Мак-Коннером. И, похоже, одного этого хода ему, Сентовичу, оказалось более чем достаточно, чтобы уяснить, сколь мало заслуживают наши дилетантские потуги его чемпионского внимания. С тем же непередаваемо пренебрежительным жестом, с каким наш брат откладывает в сторону предложенный продавцом бульварный детектив, даже не удосуживаясь перелистать книжонку, он отошел от нашего столика и немедленно покинул курительную залу. «Глянул и не удостоил», – подумал я, слегка раздосадованный этим холодным, презрительным взглядом, и, чтобы как-то выместить раздражение, решил поддеть Мак-Коннера:
– Судя по всему, чемпиона ваш ход не особенно впечатлил.
– Какого чемпиона?
Я объяснил, что господин, только что удостоивший пренебрежительным взглядом нашу партию, не кто иной, как чемпион мира Сентович. Что ж, добавил я, презрение знаменитости, полагаю, мы оба как-нибудь переживем, в конце концов, сытый голодного не понимает, а гусь свинье не товарищ. Однако, к моему удивлению, мое вскользь брошенное замечание произвело на Мак-Коннера действие совершенно неожиданное. Он чрезвычайно взволновался, тотчас забыл о нашей партии, и я буквально услышал, как неутоленное тщеславие закипает у него в груди. Он, оказывается, и понятия не имел, что вместе с нами на борту сам Сентович, и уж с ним-то он непременно должен сразиться. Против чемпиона мира он в жизни не играл, если не считать партии в сеансе одновременной игры на сорока досках; но даже и та партия была совершенно незабываема, он ее почти выиграл. Знаком ли я с чемпионом лично? Нет, не знаком. Не могу ли я заговорить с ним и пригласить к нашему столику? Я ответил вежливым отказом, сославшись на то, что Сентович, сколько мне известно, не слишком-то расположен заводить новые знакомства. А кроме того, какой интерес ему, чемпиону мира, тратить время на каких-то третьеразрядных игроков?
Насчет третьеразрядных игроков – этого, пожалуй, учитывая обостренное самолюбие Мак-Коннера, мне говорить не стоило. Неприязненно откинувшись на спинку стула, он с неожиданной резкостью возразил, что со своей стороны решительно отказывается верить, будто Сентович способен отклонить вежливый джентльменский вызов, уж об этом-то он позаботится. Он попросил меня вкратце описать внешние приметы чемпиона и секунду спустя, сгорая от нетерпения и в мгновение ока позабыв о нашей недоигранной партии, ринулся на прогулочную палубу. Я снова отметил про себя, что обладателя столь могучих плеч, если уж он направил свою волю на какое-то дело, остановить ничто не способно.
Не без интереса ждал я его возвращения. Он вернулся минут через десять, и вид у него, как мне показалось, был не слишком веселый.
– Ну как? – поинтересовался я.
– Вы были правы, – ответил он с некоторой досадой. – Не слишком-то приятный господин. Я ему представился, рассказал, кто я и чем занимаюсь. Он даже руки мне не подал. Я попытался объяснить ему, какая честь была бы для всех нас, пассажиров, если он согласится дать сеанс одновременной игры на борту корабля. Но он с прежней надменностью ответил мне, что, к сожалению, у него твердые контрактные обязательства перед агентом, в соответствии с которыми он на протяжении всего турне не имеет права играть без гонорара. А минимальная его ставка – двести пятьдесят долларов за партию.
Я рассмеялся.
– Вот уж никогда бы не подумал, что перемещение фигур с белых полей на черные можно превратить в столь доходный промысел. Что ж, полагаю, вы столь же любезно откланялись.
Но Мак-Коннер был совершенно не расположен шутить.
– Партия назначена на завтра, на три часа пополудни. Здесь, в курительном салоне. Надеюсь, мы не позволим разгромить себя, как мальчишек.
– Как? Вы согласились заплатить ему двести пятьдесят долларов? – вскричал я вне себя от изумления.
– А почему нет? C‘est son métier[4]. Если бы у меня разболелся зуб, а на борту оказался зубной врач, мне бы и в голову не пришло требовать, чтобы тот лечил меня бесплатно. Этот господин совершенно прав, запрашивая за свои услуги солидную цену: настоящий мастер своего дела – он всегда и коммерсант превосходный. А что до меня, чем яснее сделка, тем лучше. Я предпочту выложить наличные, чем позволять какому-то господину Сентовичу делать мне одолжение, за которое мне потом еще в благодарностях перед ним рассыпаться. В конце концов, у себя в клубе мне случалось за вечер и побольше двух с половиной сотен просадить, причем вовсе не чемпиону мира. Самому Сентовичу продуть – это не позор, а уж для третьеразрядного игрока и подавно.