Но если приход Кеннана в Лондонскую школу до некоторой степени объясняет, как она сыграла неожиданную роль рассадника консервативной экономической теории, он никак не объясняет, почему в начале 1930-х годов ее ведущие профессора заняли столь радикальную позицию. Хотя Роббинс и обратился из гильдейского социалиста в сторонника рынка отчасти под влиянием Кеннана, во многих существенных пунктах его взгляды отличались от взглядов наставника. Дело в том, что Роббинс свободно читал по-немецки, читал много и ознакомился с обширной зарубежной литературой, которую Кеннан практически не знал. Если Кеннан выражал свое несогласие с теориями Маршалла в понятиях, заимствованных и других английских экономистов, то Роббинс обнаружил в Австрии самостоятельную интеллектуальную традицию, предлагавшую четкие ответы на многие занимававшие его вопросы. Как отмечали коллеги Роббинса по ЛШЭ, он не был теоретиком-новатором; его сила состояла в умении собирать и сводить воедино научные разработки других[73]. Но вот в этой узкой области он проявил незаурядную способность анализировать и доводить до ясности те зарубежные концепции, которые для его коллег были малоизвестными и туманными[74]. Если специфически-британское мировоззрение Кеннана создало в ЛШЭ атмосферу, дружественную консерватизму, то идеи, которыми руководствовались ведущие ее профессора в первые годы Великой депрессии, пришли из других стран.
Обнаруженную Роббинсом австрийскую традицию в 70-х годах XIX в. основал Карл Менгер, один из трех создателей теории предельной полезности[75]. Для нее была в значительной мере характерна приверженность к теоретической абстракции. Свою методологическую позицию Менгер разъяснил в острой дискуссии (она получила название Methodenstreit, «спор о методах») с немецким экономистом Густавом фон Шмоллером. Шмоллер считал, что основное свое внимание экономисты должны посвятить сбору обширного массива данных, чтобы потом анализировать их индуктивными способом.
Менгер не отрицал ценности исторической информации и индуктивного рассуждения, но, со своей стороны, считал, что основа экономической теории развивается из первопринципов путем дедукции. Если Шмоллер использовал накопленные данные для обоснования реформ, то Менгер уважал органическую логику рынка и, соответственно, выражал сомнения относительно планов проведения быстрых или резких социальных перемен[76]. И хотя Менгер не был создателем идеологии, его концепция абстрактного функционирования ценового механизма подразумевала нежелательность вмешательства в работу этого механизма. Поэтому многие последователи Менгера выделялись своей прорыночной позицией.
Среди них самым энергичным проповедником преимуществ рынка был Людвиг фон Мизес[77], экономист Венской торговой палаты; он отрицал способность социализма создать рациональную систему цен для товаров. Хотя Мизес и допускал возможность определения приемлемых цен на потребительские товары разного рода косвенными способами, в известной статье 1920 г. он решительно заявил, что государственная собственность сделает невозможным создание или даже имитацию конкурентного рынка средств производства. А при его отсутствии нет никакого способа понять, как эффективно распределять ресурсы. «Это будет чистое блуждание в потемках, – писал он. – Социализм означает ликвидацию рациональной экономики»[78]. За статьей последовала книга «Общественное хозяйство»[79]; в ней содержалась значительно более подробная экономическая и культурная критика социалистического мировоззрения, которая вызвала полемику между экономистами – сторонниками социализма и сторонниками рынка, растянувшуюся на несколько десятилетий[80]. Роббинс прочитал книгу в год ее выхода в свет и вскоре обратился к Мизесу за разрешением частично перевести ее на английский язык[81].
Хорошее знание австрийских экономистов от Менгера до Мизеса во многом сформировало исследовательскую позицию Роббинса начала 1930-х годов. В отличие от Кеннана он был убежденно предан абстрагированию и в самой известной своей работе утверждал, что экономическая теория строится преимущественно дедуктивным, а не индуктивным методом[82]. Австрийская теория капитала, разработанная Ойгеном Бём-Баверком[83], убедила Роббинса в том, что государственное манипулирование процентными ставками очень серьезно влияло на экономический цикл и могло нанести значительный ущерб экономике. Предложенные Мизесом критика социализма и обоснование эффективности рынка привели Роббинса к заключению, что попытки вмешательства в действие ценового механизма почти всегда ошибочны. И когда в 1929 г. Роббинс стал преподавателем ЛШЭ, это означало не просто продолжение, а существенное укрепление оппозиции Кейнсу и Кембриджу, которая сформировалась на экономическом факультете под руководством Кеннана.
Степень несогласия Роббинса с Кейнсом проявилась вскоре после этого, причем на самой видной трибуне. В 1930 г. лейбористское правительство Рамсея Макдональда созвало Совет экономических консультантов и поручило ему разработать предложения по борьбе с застойной безработицей, терзавшей английскую экономику все 1920-е годы. Совет быстро осознал, что стоит перед лицом глобального экономического спада невиданных масштабов, и Кейнс, как ведущий член совета, убедил Макдональда разрешить ему создать отдельный Комитет экономистов, который должен был проанализировать причины нараставшего кризиса и предложить возможные решения. Кейнс только что закончил «Трактат о деньгах», в котором объяснял проблему устойчивости английской безработицы в числе прочего превышением сбережения над инвестициями и в качестве главного решения предлагал разработать программу общественных работ[84]. Ссылаясь на искажения, которые возникают при беспошлинной торговле из-за жестко фиксированной заработной платы, Кейнс стал склоняться к введению таможенных пошлин[85]. Он лично заверил Макдональда в том, что комитет представит полностью согласованный меморандум, и рассчитывал, что документ в основном будет соответствовать его собственной позиции[86].
Роббинс был удивлен и польщен предложением войти в состав новой группы. Возможно, Кейнс пригласил его, чтобы продемонстрировать идеологическую неоднородность комитета, и полагал, что Роббинс, как еще сравнительно молодой человек, с почтением примет мнение старших коллег. Однако Роббинс быстро избавил Кейнса от иллюзий. Опираясь на зарубежные исследования, с которыми прочие члены комитета почти не были знакомы, Роббинс доказывал, что многие основные предположения группы были ошибочными. Он убеждал прислушаться к мнениям более молодых ученых из других стран, в частности к мнению австрийского экономиста Фридриха Хайека, который недавно написал статью с критикой программы общественных работ в США[87]. Австрийская теория капитала в изложении Хайека, полагал Роббинс, показывает, что спад был вызван чрезмерным инвестированием в основной капитал, спровоцированным искусственно заниженными процентными ставками, а вовсе не депрессивным влиянием искусственно завышенных ставок, которые порицал Кейнс в своем «Трактате о деньгах»[88]. Роббинс считал, что правительству не следует принимать фиксированные зарплаты как данность и пытаться поощрять инвестиции, а вместо этого ему нужно поощрять гибкость и воздерживаться от искусственного стимулирования инвестиций, которое чревато риском очередного неустойчивого бума. Он решительно возражал против умеренных пошин, которые предлагал Кейнс, и сильно сомневался в целесообразности любой программы общественных работ. Кейнс был обескуражен несговорчивостью Роббинса и не выразил никакого желания учитывать мнения иностранных ученых. Хотя другие члены комитета с пониманием отнеслись к некоторым критическим предложениям Роббинса, он остался единственным, кто не подписал меморандум и настаивал на подаче своего особого мнения[89]. Кейнс не смог добиться полного единодушия, что стало серьезной неудачей в его усилиях использовать престиж экономической профессии для поддержки его взглядов на экономическую политику. Он был разгневан неподчинением Роббинса, и этот эпизод положил начало десятилетию резких расхождений между Кембриджем и ЛШЭ.
В январе 1931 г., незадолго до публичных дебатов с Кейнсом, Роббинс предложил Хайеку прочитать цикл лекций в ЛШЭ[90]. Это случайное совпадение по времени привело к предположению, что Роббинс искал в Австрии интеллектуальное подкрепление. «Когда разворачивался спор по поводу общественных работ, – писала кембриджский экономист Джоан Робинсон, – профессор Роббинс пригласил из Вены члена австрийской школы, чтобы получить противовес Кейнсу»[91]. Хайек был самым одаренным учеником видного экономиста Фридриха фон Визера и одним из наиболее активных участников регулярного частного семинара, который Людвиг фон Мизес с 1924 г. вел для молодых венских интеллектуалов; поэтому Хайек имел обширные связи в австрийском научном мире. Его, что было необычно, знали англо-американские экономисты, – в значительной мере благодаря знакомствам, которые он завел во время длительной стажировки в Нью-Йорке в 1923–1924 гг., и участию в международных конференциях в последующие годы. Но все же Хайек был тогда начинающим экономистом с небольшим количеством публикаций и пребывал в рамках австрийской академической системы, печально известной тем, что путь к профессорскому званию она делала долгим и полным лишений[92]. За пределами родной страны исследования Хайека оставались практически не известными.
Преподаватели и студенты ЛШЭ считали гостя «открытием» Роббинса, и лекции Хайека вызывали «большое возбуждение». В четырех лекциях он изложил многочисленным слушателям содержание работы, которую вскоре опубликовал под названием «Цены и производство». Многим оказалось сложно воспринимать Хайека: у него был очень сильный акцент, за ходом его мысли «трудно было следить», а его идеи выглядели «замысловато запутанными»[93]. Однако уже на первой лекции он продемонстрировал такое знание английской денежной теории, какое редко встречалось даже среди самих английских ученых, не говоря уже о тех, кто получил образование в другой национальной школе. В дальнейшем он опирался на идеи австрийской теории капитала, которые были новыми для многих слушателей. Людям, незнакомым с происхождением этих идей, было нелегко в них вникнуть, но они, безусловно, обладали несомненным потенциалом, позволявшим анализировать самые насущные проблемы в изучении экономических циклов. Как и Кейнс, Хайек придерживался предложенного шведским экономистом Кнутом Викселлем различениия между естественной и рыночной ставками процента и анализировал влияние кредитной деятельности банков на соотношение между ними. Однако опора на теорию капитала позволяла ему рассматривать влияние расхождения этих двух ставок на длительность периода производства. Хайек считал, что, когда рыночная ставка процента опускается ниже естественной, более прибыльными представляются методы производства, рассчитанные на более длительную перспективу, и компании начинают выводить инвестиции из капитальных благ, обеспечивающих производство потребительских товаров в ближайщем будущем. Через некоторое время после этого маневра потребители демонстрируют готовность платить более высокие относительные цены за имеющиеся потребительские товары. В новой обстановке рыночная ставка процента повышается, компании вынужденно прекращают инвестиции в окольные методы производства [т. е. в более долгосрочные производственные проекты. – Перев.], и начинается кризис[94]. Логика этой схемы подсказывала Хайеку, что любые «искусственные стимулы» еще больше исказят отношение между рыночной и естественной ставками процента и посеют семена «новых неурядиц и новых кризисов». Единственное, что можно предпринять, если уж депрессия началась, полагал он в «Ценах и производстве», это «дать время для окончательного выздоровления, когда в ходе длительного процесса структура производства адаптируется к имеющемуся объему средств, которые можно инвестировать в капитал»[95]. В заключение Хайек отметил, что при незавершенности денежной теории отходить от золотого стандарта неразумно и что попытки противодействовать длительной депрессии с помощью дополнительных государственных расходов только деформируют инвестиционную структуру и тем самым продлят стагнацию[96]. По его трезвой оценке, в условиях экономического кризиса правительствам лучше всего не делать вообще ничего.
Роббинс тут же признал в Хайеке сильного союзника, тоже выступавшего против государственных расходов, кредитной экспансии и таможенных пошлин. Он с энтузиазмом поддержал ректора ЛШЭ Уильяма Бевериджа, который подумал, что Хайек, возможно, был бы подходящей кандидатурой на должность профессора экономической теории им. Тука; это место долгое время было вакантным, и занять его только что отказался Джейкоб Вайнер[97]. Хайек мог лишь мечтать о получении места профессора в Лондоне и был несказанно рад такому подарку судьбы[98]. Лондон, давняя столица финансового мира и динамично развивающийся центр экономической мысли, представлялся Хайеку идеальным вариантом. «Представьте, в 32 года вы профессор Лондонской школы экономики, – сказал он потом в одном из интервью. – Это уж точно предел желаний»[99]. Кроме того, его привлекала культурная жизнь новообретенной страны. В соответствии с традициями английского общества, отмечал он, окружающие «понимают, что вам нужно в данный момент, но не обременяют вас лишними словами». Эта благовоспитанная сдержанность, способная передавать целую гамму отношений за счет одних лишь выверенных правил поведения, сильно контрастировала с австрийскими обычаями. «Это было как войти в теплую ванну, – заметил Хайек, – где температура такая же, как у вашего тела»[100].
Появление Хайека способствовало утверждению ЛШЭ в качестве оплота экономистов, выступавших против позиции Кейнса и Кембриджа. В течение первых же шести месяцев своего пребывания в качестве приглашенного лектора Хайен опубликовал в издававшемся ЛШЭ журнале «Economica» первую из двух своих обширных критических рецензий на «Трактат о деньгах» Кейнса. Он резко упрекнул Кейнса за то, что в его теории совершенно отсутствовала теория капитала. Кейнс признал справедливость критики, но, в свою очередь, высмеял утверждение Хайека о наличии «в экономической системе автоматического механизма», способного выравнивать уровни сбережений и инвестиций[101]. В ответ Хайек указал, что Кейнс так и не смог убедительно объяснить причины расхождения уровня сбережений и уровня инвестиций. Кейнс согласился, что его теория нуждается в уточнениях, но в частной переписке с Хайеком заметил, что «лучше тратить время на более полезные вещи, чем на пререкания»[102]. Потом нападение на Хайека продолжил коллега Кейнса Пьеро Сраффа. В разгромной журнальной статье он утверждал, что теория Хайека основана на поразительно упрощенной концепции денег и совершенно абсурдно считать, подобно Хайеку, будто существует одна-единственная естественная ставка процента[103]. Со временем тон полемики стал слишком резким. Кейнс назвал «Цены и производство» «едва ли не самой ужасной путаницей, какую мне только приходилось читать», а Сраффа добавил, что Хайек построил «чудовищный паровой молот, чтобы расколоть орешек, – и не может его расколоть»[104]. К концу 1932 г. Хайек стал признанным главным теоретическим оппонентом Кейнса, и выяснилось, что обе позиции имеют слабые стороны.
В то время как работы Хайека усилили противников идей Кейнса в ЛШЭ, международные связи Хайека укрепили ее космополитическую репутацию. Список иностранных гостей школы в 1930-х годах включает ведущих ученых из разных стран; это, в частности, Эрик Линдаль, Бертиль Улин и Рагнар Фриш из Скандинавии, Констентино Брешиани-Туррони из Италии, Фрэнк Найт и Джейкоб Вайнер из Чикагского университета, Виллем Раппар из Швейцарии, а также австрийские коллеги Хайека Готфрид Хаберлер, Фриц Махлуп и Йозеф Шумпетер[105]. Эти визитеры могли наблюдать факультет, где царили сплоченность и приподнятое настроение, характерные для этих слегка бесшабашных ранних лет ЛШЭ. Хайек, Роббинс и их коллега Арнольд Плант жили по соседству в коттеджном районе Хэмпстед-Гарден, обменивались книгами и беседовали в свободной обстановке; сотрудники факультета каждый день собирались на чай в общем зале, а большинство ведущих преподавателей регулярно участвовали в большом семинаре, на котором представлялись и обсуждались новые работы[106]. Осознание очевидной важности экономической науки в политической обстановке тех лет и молодость ведущих профессоров факультета возбуждающе действовали на студентов и преподавателей. Как потом вспоминал Николас Калдор, начало 1930-х годов было для ЛШЭ «временем бесконечных обсуждений, которые могли длиться сутками», насыщенном «атмосферой творческого напряжения», которую нелегко было усвоить последующим поколениям[107].