Андрогин - Алла Дымовская 2 стр.


– Ваше дело. Хотите, сидите взаперти целый день. Только это глупо. И голодно…. Я пошел, Мендл???

Обиделся. Зря, конечно, я напустилась на него. Бран не виноват. И никакой он, если честно, не надсмотрщик. Он бывший сержант группы «воздушный антитеррор», некогда приписанной к порту Ванкувер-1. Здесь, на «Гайавате», он отвечает за навигацию. Поясню. Следит, чтобы никто не входил без спросу в опечатанную рулевую рубку, куда и с разрешения никто не станет входить в здравом уме. Зачем? Сплошная самокомпенсационная автоматика, жужжащая на границе с ультразвуком, жара за пятьдесят градусов и ядовитые испарения ферромагнитных охладителей. Я полагаю, на Марсе без скафандра легче выжить, чем в этом осином гнезде. Но Бран следит, и бдит аки Аргус. Чтобы никто не входил. Да! Еще он дважды в день, то есть, дважды за двенадцатичасовую смену отмечает режим «без происшествий», и натурально удостоверяет сие действие собственноручной подписью. У него плохо получается. Потому что писать он почти не умеет совсем. Только набирать электронный шрифт одним пальцем или по голосовой команде. Я видела однажды как он с усилием карябал стилом по силиконовой проверочной планшетке – Бр-ра и дальше какая-то пьяная молния. В общем – бррррр…

Сегодня у нас кривой день. Точнее, кривой день у меня. Каждая вторая условная пятница – тринадцатая. То есть, напряжжжно-утомительная. Крррр… Проклятый ай-джи-пи! Ой, прости, прости, дружочек, я не хотела… Напряжжжно… получается. Ничего звучит. Хотя свой голос кажется противным. Многим собственный голос кажется противным – потому что кажется чужим. Услышит человек сам себя, и хочется ему сбежать на край света. От себя самого. А выясняется, края света нет, мало того, голос и человек неразлучны, так что, хорошо только немым, некуда бежать и не надо.

Каждая вторая условная пятница – два часа обязательных душеспасительных мытарств в кабинете «разрядки», и потом весь остальной день приходишь в себя, потому что разряжен полностью. Каждая вторая условная пятница – это магистр Олафсен, он и есть мой Мытарь, чтоб ему провалиться, беда только – здесь ни верха, ни низа вовсе нет. Магистр Олафсен, очеловечившийся датский дог, промотавший титул барон, баронишка, фуфел, мастер грога и красного носа, он… кх-кх-х…раз… раз… а нет, все в порядке, просто горло перехватило, спастическая реакция на депривацию. Тьфу ты! Словами магистра Олафсена заговорила, ну до чего я дошла! Итак. Магистр Олафсен, немолодой хрыч, король-козлобород, здешний психолог, врачеватель душ, которые, на его взгляд, все до одной нуждаются в срочной и неотложной помощи, а моя и вовсе спасению не подлежит, потому что поздно. Поздно! Но он, магистр Олафсен, пытается. И пытает меня. Он и пастор Шулль. Последний – несмотря на то, что я систематически-безуспешно объясняю: я иудейка, и вдобавок эмигрантка во втором поколении из израильской Беэр-шивы, стало быть, к англиканской церкви не имею даже призрачного отношения. Но пастора бесит не мой еврейский снобизм, а мой закоснелый атеизм, он утверждает – иное вероисповедание есть лишь разногласие в разночтении, а вот отсутствие вовсе «бога в душе» дело скверное. И нудит мне о вечных ценностях, о спасении верой, но главное – о карах небесных. Это мне-то! Не понимая, что он и магистр Олафсен эти самые божьи наказания и есть, причем столь суровые, что даже не знаю, чем я подобное заслужила. Тем паче я не атеист. Не атеистка. Я всего-навсего не знаю, а потому судить не могу, о том, чего не знаю. Верить же слепо у меня никогда не получалось. Никому. С самого детства. Ни папе, ни маме, ни прочей близко-дальней родне. От моего старшего брата Генрика и вовсе частенько доставались колотушки за то, что ему никак не удавалось меня провести, даже баснями о Санта-Клаусе, в которого, между прочим, Генрик верил лет до десяти, здоровый долдон… Все рождественская Г-фильмотека, она виновата, обыкновенная пустая голография, имитация в пространстве, пшик и более ничего, однако она на него действовала отупительно, как на многих других. И в оленей верил, и в эльфов, а когда разуверился, стал смотреть украдкой порнушку, ничто другое его не интересовало. И то верно, какой смысл в добродетели, если Санта-Клауса нет.

Я что думаю. О боге, его форме, его предвечном плане и сомнительном милосердии, которого нам не понять. Понимать тут нечего. Может, именно он и сотворил все сущее, да ради бога, ха-ха!…оглохнуть можно… раз, раз… громкость поубавить… кра-атеры-кра-атеры… нара-а-спев…еще немного… Здесь как раз самая вкусная загвоздка. Нормальное существо, тем более всемогущее и всеведущее, ни за какие сладкие коржики творить и создавать, особенно «из ничего», ни человека, ни мироздание вокруг оного, нипочем не возьмется. Оттого, что существо это – нормальное всемогущее и главное, всеведущее. И стало быть, ему наперед известно, что всякий акт творения ни в каком случае непредсказуем, неконтролируем, и вообще, непонятно, чем дело кончится, страшно даже подумать нормальному всеведущему существу чем оно может закончиться. Далеко ходить не надо. За примером. Любое гениальное творение – ткни пальцем и попадешь, – взять хотя бы элементарный гвоздодер, или заоблачную водородную термоплазму, частенько использовалось не по назначению, и с нехорошей целью, вопреки, так сказать, планам создателя. Короче говоря, всякое созидательное действие всегда – Всегда! – руководствуется правилом: давайте ввяжемся, а там поглядим. Что из этого выйдет. Вот некое божество, очевидно ненормальное и недальновидное, взяло и ввязалось. И вот что вышло. Не то, чтобы очень плохо, но и не слишком хорошо. А поделать уже оно, божество, ничего не может, назад не отыграешь. Во-первых, сделанную работу жалко. А во-вторых, наверняка процесс творения был необратим, иначе смысл? Соваться в архисложную, нелинейную систему, с поправками «на случай» совсем уже глупо, есть риск разладить агрегат окончательно, довести до полного хаотического состояния, если вообще возможно, зачастую произведение перерастает автора. Первый изобретатель первого прототипа ЭВМ тоже не-думал-не-гадал о последствиях, может, всего-то хотел облегчить жизнь своему приятелю-бухгалтеру, чтоб у того оставалось время по вечерам гонять в преферанс, а вышла из всего этого всемирная информационная паутина, в которой и запутались его отдаленные потомки. И что бы он сделал, живи он сто лет? Завопил бы: верните все мне назад, я вас прощу? Выкусил бы он хрен, потому что, экономика тут же рухнула бы в каменный век, и цивилизация, давно адаптировавшаяся к паутине и к паукам в ней, тоже бы ухнула следом. Так что у господа бога, который, наверное, дальше Большого взрыва и не глядел, был бы только один выбор: натворил дел, сиди и не чирикай. Зато не соскучишься. Тоже положительный момент… кхм… Разве вот только сердечное увлечение, – ах, любовь! не к ближнему, понятно, – но увлечение собственное, бездумное, оголтелое, первое или стодесятое, не важно. Как исключение. Здесь всевышний полоумный экспериментатор неплохо придумал. Остается вопрос, где найти? Как правило, в ответ тишина.

Пора. Идти мне пора. В самом деле, Бран верно подметил, сидеть в одиночестве, по меньшей мере, голодно. Первый завтрак в салоне скоро закончится, а до ланча далеко. Если поторопиться, успею. Сегодня фрикадельки в медовом соусе, м-м-м… ням! Ох! Потом на трепанацию к магистру Олафсену и на распятие к пастору Шуллю, пусть подавятся. Иначе в покое не оставят. Остальное время мое. Отвоеванное, отбитое в боях, отскандаленное, отбояренное, отчужденное в личную собственность, мое время! Я вернусь, сяду вот сюда, на этот стул, к этому столу, и продолжу мою Книгу. Продолжу говорить мою Книгу. Мою единственную Книгу. Сотворение мира от Барбы Мендл… есть очень хочется…пшш-хххл…»

ГЕНЗЕЛЬ. Бог послал Вию Ивановичу в компанию двойняшек… Сразу двух, не по отдельности. Вообще-то с некоторой долей приятия он относился только к одной, к старшей Тонечке, сестру ее, Валерию, нельзя сказать, чтобы терпеть вовсе не мог, но благовоспитанно выносил ее общество исключительно ради осознанного желания угодить второй половине. Хотя, как раз условно-старшая Тонечка была не красавица, угловатенькая, страшненькая, какая-то чересчур уж крепенькая для нежной женской стати. Не то, чтобы мужеподобная, нет. Скорее, скроенная не ладно, но с дальновидным запасом физической прочности. В памяти всякого, взиравшего на ее формы, всплывал невольно сравнительный эпитет «кобыла». Во внешности ее вроде бы имелось все то же самое, что и у младшей сестры, и синие глаза, и темные с траурным отливом волосы, но… Сравнения, даже предвзятого, с чеканной красотой Валерии не выдерживала ни в малейшей степени, словно сюрреалистическая карикатура на рафаэлевский сюжет. Так бывает, если при искусственном оплодотворении случайно приживается второй «объект», про запас, с вариативной генетической формой, и то сказать, Тонечка обладала куда более стойкой, просто-таки несокрушимой физической выносливостью и неубиваемым душевным равновесием, и, как порой казалось Вию Ивановичу – несмываемым с лица показным добродушием. Адаптационные перспективы выше были именно у нее. Но кому какое дело, если вид неказист. Всякий родитель предпочтет красивую дочку-стерву, пусть и менее стойкого здоровья, топорно сработанной простушке-кобылке, потому – что в перспективе желает счастья своему ребенку. Вот и в паре двойняшек будто бы распределились изначально роли: вечной королевы и ее бессменной компаньонки-охранительницы. С другой стороны, обе оказались в конечном счете здесь, на «Лукошке», и нельзя утверждать, что социальные и карьерные притязания Валерии сложились хоть сколько-нибудь более выдающимися образом, чем действительно успешная стезя вроде бы скромной Тонечки. Дело обстояло с точностью до «наоборот».

Строго говоря, именно Тонечка первой решила подсесть к нему в кафетерии, а уж Валерия, высокомерно-недовольно поджав губы, последовала за сестрой, будто фарфоровая пастушка в нарядном платье за упрямой овечкой через канаву. Да и как иначе, Тонечка направляла с двух рук перед собой оба подноса-дрона – модель «полет-шмеля», бюджетный вариант, – так что, определенно, у второй ее половины был шанс остаться без завтрака, уклонись она вдруг в иную сторону. В итоге дроны благополучно приземлились в нишах стола, сестрички же умостились на подушках «тучках» рядом с Вием Ивановичем, причем лишь Тонечка просто и без затей, капризная двойняшка ее долго ерзала попкой, словно бы не все «тучки» были одинаковые, но именно Валерии досталась особенная, с браком. Однако Вий Иванович догадывался – дело было не в «тучке», дело было в нем. За столик доктора Подгорного редко подсаживались молодые интересные персонажи мужского пола, тем более, из числа влиятельных, и какой интерес выходил Валерии в обществе человека мало сказать, что второго сорта, но много хуже, потому как у доктора Подгорного вообще никакого сорта не было, не полагалось. Он получался, словно поручик Киже, только навыворот, облик и материальное тело он, безусловно имел, но во всем остальном был фигурой секретной, статусом не обладающей. Двойняшки знали о нем то же, что и все, то же, что знал сам о себе Вий Иванович – он пал жертвой таинственного проекта «Мантикора», в котором по доброй воле нипочем бы участия не принял. Но в том-то и заключалась вся подлость ситуации с Вием Ивановичем, что доброй его воли никто не спросил. Совершенно. Впрочем, о происходящем он очень даже догадывался, да и как иначе? Иначе – его бы не отобрали. Не выкрали бы. Не арестовали бы. Хотя последнее слишком. Никто его не арестовывал, хотя бы потому, что не выдвигал обвинения, даже и в заморочном преступлении. Его просто выхватили из социума, без спроса и без согласия. На веки вечные или на время, кто знает? Конечно, тот, кто решает. Решает чужие судьбы. Но с «решателем» своей судьбы доктор Подгорный был незнаком.

– Варево, – буркнул Вий Иванович себе под нос, ни к кому не обращаясь, сестрички давно уж принялись потрошить положенные им порции, сам он все никак не решался взяться за ложку, сильно смущал ядовито-синий цвет продукта, предлагавшегося, как первое утреннее блюдо.

– Кхм! Что бы это значило? Варево! – вздернулась Валерия, будто ее задела в полете злобная оса.

Что бы это значило? Хотел бы доктор Подгорный знать. Запах у глазированного синевой «непонятно-чего» тоже был какой-то синий, синюшный, химический, опасный.

– Вам не нравится? – сочувственно поинтересовалась Тонечка, так, словно могла по волшебству предложить нечто иное взамен.

– Я говорю, варево. А может, парево. Или жарево, – Вий Иванович улыбнулся ей. – Боязно пробовать. А вам?

– Мне? Нормально. Обыкновенно. Если вы о цвете, то… это не страшно. Вы не волнуйтесь. Это съедобно. Это просто так, – внушительно и с расстановкой ответила Тонечка, желая успокоить расстроенного соседа.

– Как скучно мы живем, – с упреком встряла Валерия.

– Вам виднее, – на всякий случай согласился Вий Иванович.

– Конечно, мне виднее. Как скучно мы живем! Из-за вас, между прочим, тоже. И не возражайте!

– Не буду, – доктор Подгорный виновато распаковал свою ложку-зубатку и даже погрузил ее в ядовитую лазурь. Зачем зря дразнить гусей?

– Нет, вы возражаете, возражаете. Пассивно. А между прочим, это мы придумали. Не с Тонькой. Не с ней. Куда ей! А с девочками. Еда должна быть как картина. На камбузе остался пирожный краситель. Нет, ну поглядите, какая прелесть! Омлет в индиговых тонах.

– Так это омлет! – Вий Иванович про себя вздохнул с облегчением. Бог с ним, с красителем, хотя бы пищевой, не из ремонтных лабораторий.

– Еда должна быть съедобной, Валя, – довольно разумно напомнила сестре Тонечка, – и не должна отпугивать от себя людей.

– Кого это она отпугивает? Вия, что ли? Не хотите, можете не глядеть! Называется, стараешься для этих самых людей, а они! И прекрати называть меня Валей, тысячу раз уже сказано: Лера, Лера! Если не Валерия!

– Вполне оригинальное сокращение. Лера. Романтическое, – похвалил доктор Подгорный, и заслужил мир. Валерия кивнула в его сторону, и, слава богу, отстала. Переключилась на купоросный омлет.

– Вы ешьте. Ешьте, – тихо пожелала ему Тонечка.

– Я ем, – Вий Иванович согласно-обреченно уткнулся в тарелку. Синева безнадежно испортила вкус даже такого, казалось бы, элементарного кулинарного изделия, никак было не избавиться от ощущения, будто жуешь отраву с подвохом, тем более краситель имел сладковато-коричный привкус, неистребимо омерзительный. Закрыть глаза? Но Валерия может обидеться. К чему дразнить гусей? Снова мысленно повторил Вий Иванович. Это была его любимая присказка. Он словно бы спасался за ней. От чего? Скорее от кого. От своего укоряющего Я.

Это вовсе не было раздвоением личности, и не получалось у него назвать собственное внутреннее несогласие двойственностью характера. Характер был один, и Вий Иванович был один. Одинок. Здесь. А к одиночеству на людях он так и не смог привыкнуть, или, говоря сухим ученым языком, адаптироваться. Он рано женился, да и до этого… в общем и целом, вокруг него всегда были домашние люди, милые, теплые, пусть порой не самые умные на свете, но он утешался тем, что для семейного круга это и не нужно, и не важно. Главное, нерушимо. Его дом, его крепость. Как далеко и безвозвратно осталась эта чудная крепость! Пала под натиском – нет, не штурма, не осады, – обыкновенной разлуки. Нет, не пала, насильственно отделена, будто раковина от отшельника. Голый он теперь, голый. А близкие его? Нельзя представить, что столь быстро и столь просто люди его домашнего мира позабудут его, не то, чтобы отвернутся от судьбы, но отчаются, поставят крест, будто на покойнике. А ведь он живой. Здоровый. Даже ничем не болен и не собирается, за физической формой здесь строго следят. Но им-то сие неизвестно, может, их страдания куда мучительнее от бессильного страха за него.

Назад Дальше